Текст книги "Странница"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
– Смейся, смейся! Лучше поглядела бы на свою рожу!
– Мою ро..!
– На ней же всё написано вот такими буквами! И не смотри на меня глазами Мессалины!.. Вы только полюбуйтесь! – обращаясь к невидимым богам, вопил он. – В полдень она является с такими вот зыркалами! А когда я требую, чтобы она выложилась в любовной сцене Дриады, она, будто назло, изображает из себя невинность.
– Это и в самом деле на мне видно? – спросила я Макса, когда он вёз меня домой.
В то же зеркало заднего вида над ветровым стеклом, в котором тогда отражалось моё разочарованное лицо, я вижу теперь свои чуть впалые щёки и лукавую улыбку любезной лисички. Но словно отсвет какого-то бегущего пламени то и дело озаряет мои черты, как бы гримируя их, если можно так выразиться, под «измождённую юность».
Итак, я во всём признаюсь Марго: расскажу ей, что снова попала в плен, что счастлива, назову имя того, кого люблю… Мне это будет нелегко. Марго не из тех, кто говорит: «Я это тебе предсказывала!», но, думаю, я её огорчу и разочарую, хотя она и виду не подаст. «Вот уж точно – семь шкур содрали, а ты снова в живодёрку бежишь». Ну конечно, бегу, да ещё с какой охотой!..
Я застаю Марго в её большой комнате-мастерской, где она и спит, и ест, и выращивает своих собак брабантской породы. Она, как всегда, верна себе во всём. Высокая, прямая, в неизменной вышитой московской косоворотке и длинном чёрном жакете, с коротко подстриженными жёсткими седыми волосами, обрамляющими её пергаментно-бледное лицо монахини, она склонилась над корзинкой, где копошится маленький жёлтый недоносок – крошечная собачка в фланелевой попонке, которая подымает к ней голову, – я вижу выпуклый, как у бонзы, лоб и красивые умоляющие глаза белочки… Вокруг меня тявкают и вертятся, как черти, ещё шесть наглых тварей, и только удар хлыста заставляет их разбежаться по своим плетёным конуркам.
– Как, Марго, ещё один брабансон? Вот это настоящая страсть!
– Видит Бог, что нет, – говорит Марго и садится напротив меня, баюкая на коленях больную собаку. – Эту бедняжку я совсем не люблю.
– Вам её подарили?
– Нет, я её, конечно, купила. Это послужит мне наукой, а теперь я буду обходить лавку этого старого негодяя Артмана, который торгует собаками. Ты бы только видела эту сучку в витрине – съёжившаяся, мордочка больной крысы и позвонки, которые можно было перебирать, как чётки… Но главное – её взгляд… Никто теперь меня не трогает, разве что глаза собаки, которую продают… Вот я её и купила. Она полуживая – у неё тяжелейший энтерит. В лавке этого нельзя заметить: им, как допинг, дают какодилат… Я тебя давно не видела, дитя моё, скажи, ты работаешь?
– Да, Марго, я репетирую…
– Это видно, ты устала.
Привычным движением она берёт меня за подбородок, чтобы запрокинуть и приблизить к себе моё лицо. Я с тревогой закрываю глаза.
– Да, ты устала, – говорит она серьёзным тоном, – ты постарела.
– Постарела! Ой! Марго!..
Этим криком отчаяния и слезами, хлынувшими из глаз, я выдаю свой секрет. Я припадаю к груди моей суровой подруги, которая гладит меня по плечу, приговаривая: «Бедняжка, бедняжка!», точно так, как она только что успокаивала больную собачку.
– Ну, хватит, бедняжка, успокойся… На, это раствор борной кислоты, промой глаза. Я его только что развела для Миретты. Нет, не платком, возьми кусок ваты… Ну вот и хорошо… Тебе, видно, сейчас очень нужна твоя красота, бедняжка?
– Да, да!.. Ой, Марго…
– «Ой, Марго!» Можно подумать, что я тебя била. Погляди, на меня! Ты рассердилась, бедняжка?
– Нет, Марго…
– Ты же прекрасно знаешь, – продолжает она своим ровным и мягким голосом, – что ты всегда найдёшь у меня любую помощь, даже самую мучительную: правду… Что я такого тебе сказала? Я сказала: ты постарела…
– Да… О-ой, Марго!..
– Не начинай всё сначала. Ты постарела лишь за эту неделю! Ты постарела лишь сегодня! Завтра или через час ты будешь снова на пять лет моложе, а может, на десять… Пришла бы ты вчера или завтра, я бы, наверно, сказала тебе: «Гляди-ка, а ты помолодела!»
– Подумайте только, Марго, мне скоро исполнится тридцать четыре года!..
– Жалуйся! А мне пятьдесят два.
– Это не одно и то же. Мне сейчас просто необходимо, Марго, быть красивой, молодой, счастливой… Я… Я…
– У тебя появился любовник?
Голос у неё по-прежнему мягкий, но выражение лица чуть-чуть изменилось.
– У меня нет любовника, Марго. Но несомненно, что… вскоре он будет… Но… знаете, я его люблю!
Эта глупая попытка как бы оправдаться развеселила Марго.
– А-а! Ты, оказывается, его любишь?.. И он тебя тоже любит?..
– Так!
И горделивым жестом я заверяю подругу, что на этот счёт не может быть и тени сомнений.
– Это хорошо. А… сколько ему лет?
– Мы ровесники, ему тоже скоро тридцать четыре.
– Это хорошо.
Мне больше нечего добавить. Я чувствую себя ужасно неловко. Я рассчитывала, что после первого радостного смущения смогу не спеша выболтать ей свою радость, рассказать всё о моём друге – и про цвет его волос, и про форму рук, и про его доброту, и про его честность…
– Он… Вы знаете… он очень милый, Марго… – отважилась я сказать, хоть и очень робко.
– Тем лучше, дитя моё. У вас есть какие-либо планы?
– Планы?.. Нет, мы ещё ни о чём таком не думали… Время есть…
– Это верно, время у вас есть… А твои гастроли? Эти новые обстоятельства им не помешают?
– Мои гастроли? Всё остаётся в силе.
– А твоего… этого самого… ты что, с собой берёшь?
Хотя слёзы мои ещё не высохли, я не могу не рассмеяться: Марго говорит о моём друге с деликатным отвращением, как о чём-то грязном.
– Да, я его беру с собой… То есть, по правде говоря. Марго, я ещё не знаю. Посмотрим…
Моя свояченица поднимает брови:
– Ты не знаешь! У тебя нет планов! Ты посмотришь!.. Честное слово, вы меня удивляете! О чём вы только думаете? Ведь у вас должна быть лишь одна забота – строить планы и готовить своё будущее!
– Будущее… О, Марго, я не люблю о нём думать. Готовить будущее? Бр-р! Оно само готовится и всегда наступает слишком быстро.
– Речь у вас идёт о браке или о прелюбодеянии? Я не сразу отвечаю, впервые в жизни смущенная грубой прямотой целомудренной Марго.
– Ни о чём ещё речь не идёт… Мы знакомимся, узнаём друг друга…
– Узнаёте друг друга!
Марго наблюдает за мной, поджав губы, и в её маленьких светящихся глазках мерцает какое-то жестокое веселье.
– Узнаёте друг друга!.. Это период, когда красуются друг перед другом. Так?
– Уверяю вас, Марго, мы не красуемся, – говорю я, делая усилие, чтобы улыбнуться. – Эта игра для очень молодых людей, а мы уже, ни он, ни я, не молодые.
– Тем более, – безжалостно настаивает на своём Марго. – Вам больше надо скрывать друг от друга… Деточка, – добавила она ласково, – ты сама знаешь, что над моей манией надо смеяться, но брак мне кажется чем-то таким чудовищным! Я тебя уже веселила рассказом о том, как с первого же дня замужества я отказалась спать в одной комнате с мужем, потому что считала безнравственным жить в такой близости с молодым человеком не из моей семьи. Это у меня врождённое, я не исправлюсь… Ты сегодня пришла без Фосетты?
Я, как и Марго, пытаюсь развеселиться:
– Да, Марго, ваша свора так негостеприимно встретила её в прошлый раз.
– Что правда, то правда. Она сейчас не в блестящей форме, моя свора. Эй, калеки, выходите!
Повторять этого не пришлось. Из стоящих рядком плетёных конурок выскочило с полдюжины дрожащих собак, самая крупная из которых могла бы спрятаться в шляпе. Я знала почти всех её собачек, Марго спасла их от «торговцев собаками», вырвала из этих дурацких, зловредных лавочек, где в витринах выставляют больных, перекормленных или, наоборот, голодных, накаченных алкоголем несчастных животных… Некоторых ей удалось выходить, и они стали у неё здоровыми, весёлыми и крепенькими. Но были и такие, у которых так и остался больной желудок, лишаи и непроходящая истерия… Марго их лечит как может, но её приводит в отчаяние мысль, что все её усилия тщетны, что вечно будут выставлять на продажу «породистых собачек».
Больная сучка заснула. Я молчу, не зная, что сказать… Обвожу взглядом большую комнату, которая у Марго всегда немножко похожа на лазарет, может быть, потому, что на окнах нет занавесок. На столе расставлены аптечные пузырьки с лекарствами, лежат бинты и крошечный термометр, да ещё маленькая резиновая клизмочка для промывания собачьих кишечников. Пахнет йодом и креозоловой мазью… Меня вдруг охватывает желание уйти отсюда немедленно, да-да, немедленно! Вновь увидеть свой тесный, тёплый дом, просиженный диван, цветы и своего друга, которого я люблю…
– Прощайте, Марго, я ухожу…
– Идите, дитя моё.
– Вы на меня не очень сердитесь?
– За что?
– За то, что я такая безумная, смешная, в общем, влюблённая… Я ведь зарок давала…
– На тебя сердиться? Бедняжка, это было бы очень жестоко с моей стороны!.. Новая любовь… Тебе и так, должно быть, несладко… Бедняжка!..
Я спешу вернуться домой. Мне зябко и грустно, я чувствую себя скованной… Уф!.. Всё равно, дело сделано. Я всё сказала Марго. Она окатила меня ледяным душем, но я этого и ждала, а теперь бегу, чтобы высохнуть, встряхнуться и расцвести у жаркого пламени… Моя опущенная вуалетка скрывает следы моих огорчений, и я бегу – бегу к нему.
– Господин Максим здесь. Он ждёт вас, мадам. Бландина теперь говорит «господин Максим» с нежностью, будто речь идёт о порученном ей младенце.
Он здесь!
Я кидаюсь в спальню и запираю дверь, чтобы он не увидел моего лица. Скорей! Рисовая пудра, карандаш для глаз, помада… Ой, вот под нижними веками перламутровая синева… «Ты постарела…» Дура, зачем ты плакала, как маленькая? Разве ты не научилась страдать «всухую»? Прошло время моих сверкающих слёз, которые катились по лицу, не оставляя влажных следов на бархате щёк. Чтобы вновь завоевать своего мужа, я научилась в своё время украшать себя слезами: я рыдала, подняв к нему лицо, мои глаза были широко открыты, и я стряхивала, не вытирая, медленно катящиеся жемчужины слёз, которые делали меня только ещё более привлекательной… Бедная я!
– Вот наконец вы и пришли, дорогая, благоуханная, желанная моя, моя…
– Господи, до чего же вы глупы!
– О да! – вздыхает мой друг с восторженной убеждённостью.
И тут же начинает свою любимую игру, которая заключается в том, что он поднимает меня чуть ли не до потолка и целует щёки, подбородок, уши, губы. Я отбиваюсь настолько энергично, что ему приходится показать свою силу. Наша борьба кончается его победой. Он стискивает меня так, что голова моя оказывается внизу, а ноги болтаются в воздухе. Тогда я начинаю кричать: «На помощь!», и он снова ставит меня на пол. Собака кидается на мою защиту, и в нашу утомительную игру, которая мне так по душе, вплетается громкий собачий лай, крики и смех…
Ах, как прекрасна эта забавная, здоровая глупость! Какой у меня весёлый товарищ, он не озабочен ни тем, чтобы показаться остроумным, ни тем, чтобы поберечь свой галстук!.. До чего же здесь жарко!.. И вскоре эта возня и смех двух игрунов пробуждают в них сладострастие. Он готов её съесть, свою ненаглядную. Он медленно смакует её, как гурман.
– Я бы тебя съел, дорогая!.. Губы твои сладкие, но руки, когда я их покусываю, солоноватые, и твои плечи, и колени… Я уверен, что ты вся солёная, от головы до ног, как свежая морская ракушка, правда?
– Вы это очень скоро узнаете, Долговязый Мужлан! Я всё ещё называю его «Долговязый Мужлан», но… с другой интонацией.
– А когда?.. Сегодня вечером? Ведь сегодня четверг, верно?
– Да, кажется… А почему вы спрашиваете?
– Четверг… Это очень счастливый день…
Макс болтает всякие глупости, развалившись на подушках, он очень счастлив. Прядь волос как бы перечёркивает его бровь, у него плывущие глаза, глаза особо острых накатов желания – он тяжело дышит, приоткрывая рот. Как только он даёт себе волю, он сразу становится похожим на красивого деревенского парня, на дровосека, прилёгшего отдохнуть на траву, но и это мне нравится…
– Встаньте, Макс, нам надо серьёзно поговорить.
– Я не хочу, чтобы вы меня огорчали! – жалобно молит он.
– Макс, да что вы!
– Нет, я знаю, что значит «говорить серьёзно»… Это мамины слова, когда она собирается говорить со мной о делах, деньгах или браке!
Он ещё глубже зарывается в подушки и закрывает глаза. Не впервые он проявляет такое упорное легкомыслие…
– Макс! Вы помните, что я уезжаю пятого апреля? Он поднимает веки с длинными женскими ресницами и долго восхищённо смотрит на меня.
– Вы уезжаете, дорогая? Кто это решил?
– Саломон, мой импресарио, и я.
– Так. Но ведь я ещё не дал своего согласия… Хорошо, вы уезжаете. Что ж, тогда вы поедете со мной!
– С вами? – переспрашиваю я с испугом. – Значит, вы не знаете, что такое гастроли?
– Знаю. Это путешествие… со мной.
Я повторяю:
– С вами? Сорок пять дней! Выходит, у вас нет никаких дел?
– Что вы, есть! С тех пор как я вас знаю, у меня ни минуты нет свободной, Рене.
Конечно, он ответил очень мило, но всё же…
Я в растерянности смотрю на этого человека, которому ничего не надо делать, у которого всегда в кармане полно денег… Ему ничего не надо делать, это правда, я просто никогда об этом не думала. У него нет профессии, даже нет синекуры, которая бы прикрывала его свободу бездельника!.. Как это странно! До него я никогда не встречала ничем не занятого человека… Он может всецело отдаваться любви… день и ночь напролёт, как… шлюха.
Эта странная мысль, что из нас двоих куртизанка – он, меня развеселила, и его чуткие брови тут же сдвинулись.
– Почему ты смеёшься?.. Ты не уедешь!
– Как решительно! А неустойка?
– Я её уплачу.
– А неустойка Брага? А неустойка Старого Троглодита?
– Я их тоже уплачу.
Даже если это шутка, она мне не очень-то по душе. Я уже не могу больше сомневаться, что мы любим друг друга: мы на грани первой ссоры!..
Но я ошиблась. Мой друг придвинулся ко мне вплотную, он почти у моих ног.
– Всё будет так, как вы захотите. Вы же это знаете, моя Рене!
Он коснулся ладонью моего лба и глубоко заглянул мне в глаза, чтобы увидеть там послушание. Так, как я захочу? Увы!
Сейчас я хочу только его!
– На гастролях вы будете играть «Превосходство»?
– И «Дриаду» тоже… Какой у вас лиловый галстук! И лицо от него кажется жёлтым.
– Стоит ли говорить о галстуке? «Превосходство» и «Дриада» – это лишь новый повод показывать публике ваши красивые ноги… и всё остальное!
– Не вам на это жаловаться! Разве не на подмостках это «всё остальное» имело честь быть вам продемонстрировано?
Он до боли крепко прижимает меня к себе.
– Не говорите об этом! Я всё прекрасно помню! Каждый вечер в течение пяти дней я ругал себя и принимал окончательное решение кончать с этой глупостью, не ходить больше в «Ампире-Клиши», как ты его называешь. И когда ты покидала сцену, я тут же вставал, понося себя на чём свет стоит. А на следующий день я опять малодушно находил себе оправдание: «Ну, сегодня уж наверняка в последний раз! Мне просто необходимо разглядеть цвет глаз Рене Нере, да к тому же вчера я пришёл не к началу». Одним словом, я уже тогда стал идиотом!
– Идиотом! Как вы, однако, колоритно подменяете слова, Макс! Мне, по совести, кажется странным влюбиться в женщину, лишь глядя на неё…
– Это зависит от той, на которую смотришь. Вы ничего не понимаете в этом. Рене Нере… Представь себе, после того, как я впервые увидел тебя в пантомиме «Превосходство», я потратил не меньше часа, чтобы изобразить на бумаге схему твоего лица. Мне это в конце концов удалось. Потом я множество раз изображал на полях книги маленький геометрический чертёжик, расшифровать который мог только я один… А ещё в твоей пантомиме есть один момент, когда ты вдруг переполняешься… как бы это сказать… немыслимой радостью, что ли: сидя за столом, ты читаешь полное угроз письмо от человека, которого ты обманываешь, помнишь? И вдруг ты начинаешь ударять себя по бедру и так хохотать, что опрокидываешься навзничь. И ясно, что под тонкой тканью твоей юбки бедро нагое. Твои жесты вульгарны, как и подобает базарной торговке, но лицо твоё при этом одухотворено яростным, вдохновенным гневом, просто не предположимым в таком всем доступном теле. Помнишь?
– Да-да!.. Это так… Браг был доволен мной в той сцене… Но это, Макс… восхищение, желание! Превратилось ли это с тех пор в любовь?
Он глядит на меня с крайним изумлением:
– Превратилось? Я никогда об этом не думал. Я полюбил вас с той самой минуты… Есть много женщин куда более красивых, чем вы, но…
Движением руки он выражает всё, что есть в любви непонятного и неумолимого…
– А если бы вы, Макс, напали не на меня, такую добропорядочную мещаночку, а на ловкую, холодную стерву, злобную, как змея? Вас это не пугало?
– Такое мне и в голову не могло прийти, – говорит он со смехом. – Что за странная мысль? Разве думаешь, когда любишь?
Эти слова звучат для меня тяжёлым упрёком. Я-то всё время думаю, думаю о многом!
– Маленький мой, – шепчет он. – Почему ты работаешь в кафешантане?
– Долговязый Мужлан, а почему вы не работаете краснодеревщиком? Только не отвечайте, что у вас есть возможность жить и без этого. Я знаю. Но вот как я должна, по-вашему, зарабатывать себе на хлеб? Шить, печатать на пишущей машинке или выходить на панель? Мюзик-холл – это профессия тех, у кого нет профессии.
– Но…
Я слышу по его голосу, что сейчас он скажет нечто серьёзное и малоприятное. Я поднимаю голову, которая покоилась у него на плече… и внимательно разглядываю его лицо: прямой, грубоватый нос, грозные брови, нависшие над нежными глазами, жёсткие усы, прикрывающие сочные губы…
– Но, дорогая, вам не нужен больше мюзик-холл, раз есть я, и…
– Тс-с-с!
Взволнованная, почти испуганная, я заставляю его замолчать. Да, есть он, готовый на любую щедрость. Но меня это не касается, и я не желаю, чтобы меня это касалось. Из того факта, что мой друг богат, я не могу сделать никакого вывода относительно себя. Я не в состоянии определить для него то место в моём будущем, на которое он претендует. Наверное, со временем это придёт. Я привыкну. Я с великой охотой готова соединить наши губы и заранее чувствовать, что я ему принадлежу, но я не в силах соединить наши жизни! Объяви он мне: «Я женюсь», мне кажется, я бы вежливо ему ответила: «Примите мои поздравления», а про себя подумала: что мне до этого? А ведь мне не понравилось, когда он две недели назад с увлечением разглядывал малютку Жаден…
Сентиментальные бредни, жеманство, лукавое мудрствование, психологические монологи. Бог ты мой, до чего же я смешна! Разве не было бы по сути честнее и достойнее для влюблённой женщины ответить ему: «Ну конечно, есть ты, и раз мы любим друг друга, я всё возьму у тебя. Это так просто! Если я тебя действительно люблю, ты всё должен мне дать, и нечист „тот хлеб, который я получаю не из твоих рук“».
То, что я сейчас думаю, это правильно. И мне надо было бы сказать это вслух вместо того, чтобы молчать и нежно тереться щекой о бритую щёку моего друга, бархатистую, как хорошая пемза.
Мой старый Амон вот уже столько дней упорно отсиживается дома, ссылаясь то на ревматизм, то на грипп, то на срочную работу, так что мне пришлось просто потребовать, чтобы он безотлагательно явился ко мне. Больше он тянуть не стал, и выражение его лица, одновременно скромное и непринуждённое, как у доброго родственника, пришедшего с визитом к молодожёнам, лишь удваивает радость, которую я испытываю от того, что вновь его вижу.
И вот мы, исполненные сердечного тепла друг к другу, сидим вдвоём, как прежде.
– Как прежде, Амон! Однако какая перемена!
– Слава Богу, дитя моё. Вы будете наконец счастливы, да?
– Счастлива?
Я гляжу на него с искренним удивлением.
– Нет, счастливой я не буду. Об этом я даже и не думаю. С чего это мне быть счастливой?
Амон щёлкает языком: это его способ меня ругать. Он считает, что у меня приступ неврастении.
– Что вы, Рене, что вы… Значит, всё не так хорошо, как я думал?
– Нет, Амон, всё хорошо! Даже слишком хорошо! Боюсь, мы начинаем просто обожать друг друга.
– Так что же?
– Вы считаете, что от этого я должна чувствовать себя счастливой?
Амон не может сдержать улыбки, а я предаюсь меланхолии:
– На какую ужасную муку вы меня вновь обрекли, Амон? Потому что во всём виноваты вы, признайтесь, вы… Правда, эту муку, – добавила я, понизив голос, – я не променяю ни на какую радость.
– Ох! – с облегчением вздыхает Амон. – Вы теперь хоть освободились от вашего прошлого, которое всё ещё точило вас. Я, право, не мог уже больше видеть вас такой мрачной, недоверчивой… Вы всё время вспоминали Таиланди, боялись его! Простите меня, Рене, но я был способен Бог знает на что, только бы у вас появилась новая любовь.
– В самом деле! Вы думаете, что «новая любовь», как вы говорите, разрушает память о той, первой, или, наоборот, оживляет её?
Растерянный от жестокости этого вопроса, Амон не знает, что сказать. Он так неуклюже коснулся моего больного места… Но в конце концов он мужчина, откуда ему это знать? Он, наверно, любил много раз: он забыл… Я вижу, что он подавлен, и это меня трогает.
– Нет, мой друг, я не счастлива. Я… это то ли больше, то ли меньше, чем счастье. Вот только… я совершенно не понимаю, куда иду. Мне необходимо сказать вам это перед тем, как стать по-настоящему любовницей Максима.
– Или его женой?
– Его женой?
– А почему бы и нет?
Мой торопливый ответ опередил движение мысли – так зверь отскакивает от капкана прежде, чем успевает его увидеть.
– Впрочем, это не имеет значения, тут нет никакой разницы.
– Вы думаете, тут нет никакой разницы? Для вас, быть может, как и для многих мужчин. Но не для меня! Помните ли вы, Амон, чем был для меня брак?.. Нет, речь не идёт об его изменах, вы ошибаетесь! Речь идёт о супружеском быте, о постоянном прислужничестве, которое делает из многих жён своего рода просто нянек для взрослых… Быть замужем – это… как бы сказать?.. Это дрожать, что котлета для мсье не прожарена, что минеральная вода недостаточно охлаждена, что сорочка плохо выглажена, а пристежной воротничок не накрахмален как надо, что вода в ванне слишком горячая, – одним словом, это значит взять на себя утомительную роль посредника-буфера между мсье и его дурным настроением, его скупостью, его обжорством, его ленью…
– Вы почему-то упускаете постель, – перебивает меня Амон.
– Чёрта с два, ничего я не упускаю!.. Короче, роль медианы между мсье и всем человечеством. Вам это не дано знать, Амон, ведь вы так недолго были женаты! Брак – это… Это: «Завяжи мне галстук!.. Выгони горничную!.. Обрежь мне ногти на ногах!.. Встань и завари ромашку!.. Приготовь мне клистир!..» Это: «Подай мне новый костюм и уложи вещи в чемодан – я еду к ней…» Интендантша, сиделка, нянька – хватит, хватит, хватит!
В конце этого монолога я начинаю смеяться над самой собой и над вытянувшейся, опечаленной физиономией моего старого друга…
– Бог ты мой, Рене, до чего же вы меня огорчаете вашей привычкой всё обобщать. «В этой стране все служанки – рыжие!» Не всегда выходят замуж за Таиланди. И я вам клянусь, что лично я никогда бы не стал просить у жены те мелкие услуги, о которых… Напротив!
Я хлопаю в ладоши.
– Здорово, теперь я всё узнаю! «Напротив!» Я уверена, никто лучше вас не умел застёгивать пуговички на женских башмачках или крючки на юбке… Увы, не всем дано выйти замуж за Амона!..
Помолчав, я продолжаю уже с настоящей усталостью в голосе:
– Позвольте мне обобщить, как вы говорите, хотя у меня за спиной один-единственный опыт, правда, я от него до сих пор никак не оправлюсь. Я не чувствую себя ни достаточно молодой, ни достаточно воодушевлённой, чтобы вновь вступить в брак, то есть, если угодно, начать жить вдвоём. Позвольте мне раздетой и праздной ожидать в своей комнате прихода того, кто выбрал меня для своего гарема. Я не хочу от него ничего, кроме нежности и страсти. Одним словом, от любви я хочу только любви…
– Я знаю многих, – говорит Амон после паузы, – которые бы назвали такую любовь распутством.
Я пожимаю плечами, раздражённая тем, что не могу объяснить ему, что я имею в виду.
– Да, – настаивает Амон, – распутством! Но для меня, который вас знает немного… это выглядит скорее как некая нереальная, иллюзорная, неосуществимая мечта: влюблённая пара, заточённая в тёплой спальне, отгороженная от всего мира четырьмя стенами. Это обычная мечта юной девицы, совсем не знающей жизни…
– Или зрелой женщины, Амон!
Он вежливо и неопределённо качает головою, уклоняясь от прямого ответа.
– В любом случае, моё дорогое дитя, это не любовь.
– Почему?
Мой старый друг бросает сигарету почти с гневом:
– Потому! Вы мне только что сказали: «Брак для женщины – это готовность прислуживать, мучительная и унизительная, брак – это „завяжи мне галстук, приготовь мне клистир, не пережарь мне котлету, терпи моё дурное настроение и мои измены!“» Надо было сказать «любовь», а не «брак». Ибо только любовь делает лёгким, радостным и достойным то прислужничество, о котором вы говорите. Вы его теперь ненавидите, проклинаете, вас от него тошнит, потому что вы больше не любите Таиланди! Вспомните время, когда любовь превращала галстук, ножную ванну, ромашку в священные символы, внушавшие трепет и страх. Вспомните свою жалкую роль! Я дрожал от негодования, видя, что Таиланди заставляет вас быть чуть ли не посредницей между ним и его подругами, но в тот день, когда я, потеряв такт и терпение, выразил вам своё возмущение, вы мне ответили: «Любовь – это слушаться!..» Будьте честны, Рене, будьте прозорливы и скажите мне откровенно, не стали ли вы все принесённые вами жертвы расценивать совсем по-другому с тех пор, как вы снова обрели свободу воли? Теперь, когда вы уже не любите, вы понимаете их настоящую цену! А прежде – это происходило на моих глазах, я вас знаю, Рене, – разве вы не были, не сознавая этого, конечно, под воздействием анестезии, которую милостиво делает любовь?
Зачем отвечать?.. Однако я готова спорить, но с самым злым намерением: никто у меня теперь не вызовет умиления, разве что этот несчастный человек, который обсуждает мои семейные беды, думая о своих. До чего же он ещё молод душой, и раним, и отравлен тем ядом, от которого хотел уберечься!.. Как далеко мы отошли от моей истории и от Максима Дюферейн-Шотеля…
Я хотела всё доверительно рассказать Амону и испросить у него совета… Какие только дороги не ведут нас неизбежно к прошлому, и мы идём по ним, изодранные сухими колючками. Мне кажется, что, войди сейчас Максим, мы с Амоном не успели бы достаточно быстро перестроиться и предстали бы перед ним такими, какими никто нас не должен видеть: Амон пожелтел от желчи, и левая скула его подёргивается, а я сдвинула брови, будто меня терзает мигрень, и вытягиваю вперёд шею, ещё вполне крепкую, но уже теряющую округлость юной плоти.
– Амон, – мягко окликаю я его – не забыли ли вы, что я уезжаю на гастроли?
– Уезжаете?.. Да, да, – подхватывает он как человек, которого разбудили. – Ну и что?
– Как – что? А Максим?
– Вы, конечно, возьмёте его с собой?
– «Конечно»! Это не так-то просто, как вам кажется! В такой поездке очень тяжело живётся. А вдвоём – тем более. Приходится подыматься и уезжать ни свет ни заря, а часто и ночью, нескончаемо долго тянутся вечера для того, кто ждёт, да ещё эти чудовищные гостиницы!.. Плохое начало для медового месяца!.. Даже двадцатилетняя женщина побоялась бы предрассветного освещения и дневного сна в вагонах, когда засыпаешь сидя после утомительной работы, и выглядишь как труп с уже чуть отёкшим лицом… Нет-нет, для меня это слишком большая опасность. Мы оба, и он, и я, стоим лучшего. Я думала о том, чтобы отложить наше…
– Ваше слияние сердец…
– Спасибо… до конца гастролей, и тогда уже начать ЖИЗНЬ, о, такую жизнь!.. Ни о чём больше не думать, Амон, удрать с ним куда-нибудь в глушь, в такой край, где я могла бы коснуться рукой всего того, что меня соблазняет, но проносится мимо, когда я стою у окна вагона: мокрые листья, цветы, которые колышет ветер, покрытые как бы патиной фрукты, а главное, ручьи – свободные, капризные, журчащие потоки… Понимаете, Амон, когда живёшь уже дней тридцать в поезде, то от вида воды, текущей между берегами, поросшими свежей травой, буквально съёживаешься, и начинает мучить просто невыносимая жажда… Вы себе этого даже представить не можете… Во время моих последних гастролей мы ехали в поезде каждое утро, а часто и после обеда тоже. В полдень на лугах девушки, работавшие на фермах, доили коров: я видела стоящие в густой траве медные лужёные вёдра, в которые тонкими тугими струйками стекало пенящееся молоко. Боже, как мне хотелось выпить кружку парного молока, увенчанного пеной, какая меня мучила жажда! Это стало настоящей каждодневной пыткой, я вас уверяю… Так вот, мне хотелось бы разом насладиться всем, чего мне не хватает: чистым воздухом, плодородным краем и моим другом…
Я бессознательно протягиваю руки, словно для того, чтобы получить всё, чего желаю. Хотя я и умолкла, Амон как бы продолжает меня слушать.
– Ну а потом, дитя моё, что потом?
– Как «потом»? – горячо говорю я. – Потом? Это всё! Больше мне ничего не надо.
– Это счастье! – бормочет он про себя. – А как вы будете жить потом с Максимом? Вы откажетесь от гастролей? Вы не… не будете работать в мюзик-холле?
Его вопрос, такой естественный, сразу меня останавливает, и я смотрю на своего старого друга с растерянностью, с тревогой, чуть ли не со смущением.
– Почему не буду? – говорю я неуверенно. Он пожимает плечами.
– Но послушайте, Рене, будьте разумной! Вы сможете с Максимом жить свободно, даже роскошно, и… снова взять в руки, мы все на это надеемся, ваше блестящее перо, которое, увы, ржавеет… И, возможно, будет ребёнок… Какой чудесный был бы малыш!
О, как неосмотрителен этот Амон! Не поддался ли он, как бывший художник, своей склонности изображать жанровые сценки? Эта картина моей будущей жизни с верным любовником и прелестным ребёнком производит на меня странное, удручающее впечатление… А он, несчастный, тем временем продолжает! Он настаивает на своём, не замечая, что в моих глазах запрыгали подлые насмешливые чёртики, что я избегаю его взгляда и отвечаю только «да», «наверное», «не знаю», как скучающая ученица, которой не терпится, чтобы кончился урок.
Прелестный ребёнок, верный муж… Над чем тут, собственно говоря, было смеяться?
Я и теперь ещё не понимаю причины моего тогдашнего злого веселья… Прелестный ребёнок… Признаюсь, об этом я прежде не думала. Когда я была замужем, у меня на это не было времени. Сперва я была поглощена любовью, потом ревностью, – одним словом, я была полностью порабощена Таиланди, который ничуть не заботился о потомстве, мешающем жить и стоящем много денег…