Текст книги "Странница"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Часть третья
Прощайте, любимый друг… Сундук закрыт. Красивая сумка из свиной кожи, дорожный костюм, шляпа с длинной вуалью – все эти вещи покорно и печально лежат на нашем большом диване и ждут, когда я завтра проснусь. Я чувствую себя уехавшей, ни Вы, ни моя собственная слабость уже не властны что-либо изменить, поэтому я позволяю себе радость написать Вам свое первое любовное письмо..
Вы получите его пневматической почтой завтра утром, как раз в тот самый час, когда я уеду из Парижа. Мне просто захотелось пожелать Вам спокойной ночи прежде, чем самой лечь спать, и сказать, что я так люблю Вас, так дорожу Вами! Я просто в отчаянии оттого, что мы расстаёмся…
Не забывайте, что Вы мне обещали писать «всё время» и утешать Фосетту. А я Вам обещаю, что Ваша Рене вернётся к Вам, усталая от «гастролирования», похудевшая от одиночества и свободная от всего, кроме Вас.
Ваша Рене.»
…По моим закрытым векам стремительно промчалась тень моста, и тогда я их приоткрываю, чтобы увидеть, как слева пронесётся такое знакомое мне маленькое картофельное поле, прижавшееся к высокой стене старого военного укрепления.
Я одна в купе. Браг, экономящий на всём, едет вместе со Старым Троглодитом во втором классе. День серенький, словно только что рассвело, за окном моросит дождичек и прибивает к ландшафту густые заводские дымы. Сейчас восемь утра, начался первый день моего путешествия. Возбуждение, которое меня охватило на вокзале, сменилось глубокой подавленностью, однако вскоре меня одолела какая-то хмурая неподвижность, что позволяло надеяться на сон.
Я встаю и, как опытная пассажирка, принимаюсь почти машинально устраиваться поудобнее: разворачиваю плед из верблюжьей шерсти, надуваю две резиновые подушки в шёлковых наволочках – одну под голову, другую под поясницу – и повязываю голову вуалевой косынкой того же цвета, что и мои волосы… Всё это я делаю методично, тщательно, но вдруг меня охватывает гнев, такой, что начинают дрожать руки… Приступ ярости, направленной на самоё себя! Каждый оборот колёс удаляет меня от Парижа, я уезжаю, ледяная весна кажется сокрытой в твёрдых как камень дубовых почках, всё вокруг холодное, промозглое от сырого тумана, ещё пахнущего зимой. Я уезжаю, хотя в этот самый час могла бы расцветать от счастья, согретая теплом моего возлюбленного. И мне кажется, что этот гнев пробуждает во мне необузданную, прямо-таки звериную тягу ко всему прекрасному, шикарному, лёгкому, эгоистичному. Потребность скользить вниз по мягкому склону, руками и губами схватить позднее, безусловное, самое заурядное и пленительное счастье.
Как мне тоскливо глядеть на эти знакомые предместья Парижа, по которым мы едем, на эти траченные временем виллы, где сейчас позёвывают буржуазки в коротеньких ночных рубашках, встающие поздно, чтобы легче было скоротать пустой день… Не надо было мне расставаться с Брагом, уж лучше было бы сидеть рядом с ним в купе второго класса, на синей затёртой обивке, слушать дружескую болтовню и вдыхать густой человеческий запах полного вагона, перемешанный с дымом сигарет по десять су пачка.
«Та-та-та» поезда – я его невольно всё время слышу – служит аккомпанементом к мелодии танца Дриады, которую я напеваю с маниакальной настойчивостью. Как долго продлится это состояние упадка? Я чувствую себя какой-то съёжившейся, ослабевшей, будто от потери крови. Даже в мои очень тихие дни самый заурядный пейзаж – лишь бы он быстро бежал мимо окна вагона и временами перекрывался густыми клубами паровозного дыма, раздираемыми в клочья живыми изгородями колючих кустарников, – действовал на меня как целительное тонизирующее средство. Мне холодно. Меня одолевает тяжёлая утренняя дрёма, мне кажется, что я теряю сознание, а не забываюсь сном, беспокойным, полным обрывочных детских страхов с назойливо повторяющейся фразой: «Если ты оставила там половину себя, то, выходит, ты потеряла пятьдесят процентов своей изначальной стоимости!»
Дижон, 3 апреля
«Да, да, я чувствую себя хорошо. Да, я получила Ваше письмо. Да, я имею успех… Ах, мой дорогой, я скажу Вам всю правду! Расставшись с Вами, я пришла в самое невыносимое отчаяние. Почему я уехала? Почему я Вас бросила? Сорок дней! Да в жизни я этого теперь не вынесу! А мы только в третьем городе.
В третий город вступая.
Тебя, дорогая,
В золотую одену парчу…
Увы, мой возлюбленный, мне не нужны ни золото, ни парча, а только Вы. В первых двух городах, где мы играли, шёл дождь, видимо, для того, чтобы я больше прониклась сознанием своего ужасного одиночества среди гостиничных стен, затянутых шоколадными или бежевыми тканями, в этих бедных обеденных залах, обставленных дешёвой мебелью «под дуб», кажущихся ещё более тёмными из-за газового освещения.
О избалованный сын «Стальной Пилы»! Вам и невдомёк, что такое отсутствие комфорта. Когда мы вновь встретимся, я Вам расскажу, чтобы Вы возмущались и баловали меня ещё больше, как я плелась в полночь в гостиницу и тащила тяжёлый ящик с гримом, который оттягивает мне руку, как долго стояла под мелким дождём, перед дверью, ожидая, когда же проснётся швейцар, потом входила в кошмарный номер – отсыревшие простыни и крошечный кувшин давно остывшей воды… И Вы думаете, что я могла бы заставить Вас делить со мною эти повседневные радости? Нет, дорогой, я должна испить всю чашу до дна, прежде чем крикнуть: «Приезжай, я больше не могу!»
Погода в Дижоне стоит пока чудесная. И я робко принимаю это солнышко, как подарок, который у меня вот-вот отнимут.
Вы обещали мне утешать Фосетту, она Ваша, как и моя, но будьте с ней осторожны, она не простит Вам, если в моё отсутствие Вы уделите ей чрезмерное внимание. Её собачий такт требует большой строгости в проявлении чувств, и она оскорбляется, если в моё отсутствие кто-то третий, даже ласковый, замечает её горе и пытается её развлечь.
Прощайте, прощайте! Я Вас целую и люблю. Какой здесь в сумерки наступает холод, если бы Вы только знали!.. Небо зелёное и чистое, как в январе, когда ударяет сильный мороз.
Пишите мне, любите меня и согрейте
Вашу Рене».
10 апреля
«Моё последнее письмо, должно быть, Вас огорчило. Я не довольна ни собой, ни Вами. Ваш красивый почерк – твёрдый, размашистый и вместе с тем тонкий, с элегантными завитками, как растеньице, которое у нас называют „цветущим вьюнком“. Таким почерком нетрудно исписать четыре страницы, а то и восемь разными „я тебя обожаю“, любовными проклятиями и жгучими сожалениями, и всё это прочитывается одним махом, за двадцать секунд! При этом я уверена, что Вы чистосердечно считаете, что отправили мне длинное письмо. К тому же Вы говорите в нём только обо мне!..
Мой дорогой, я только что проехала, правда, не остановившись, мою родину, край моего детства. Мне показалось, что добрая ласка коснулась моего сердца… Когда-нибудь, обещай мне, мы сюда приедем вместе. Нет, нет, что я пишу? Мы ни за что сюда не приедем! Ваши могучие арденнские леса унизили бы в Вашем воспоминании мои дубовые рощицы, заросли ежевики и боярышника, и Вы увидите, как я. что над ними, так же как и над бурными ручьями и синими холмами, украшенными высокими чертополохами, дрожит в воздухе еле видимая радуга, которая нимбом обрамляет всё в моём крае!..
Ничего там не изменилось. Несколько новых крыш, выкрашенных в ярко-красный цвет, вот и всё. Да, ничего там не изменилось, ничего, кроме меня. Ах, мой дорогой, какая я уже старая! Сможете ли вы полюбить такую старую молодую женщину? Здесь я краснею за себя. Почему Вы не знали высокую девочку с царственными косами, молчаливо бродившую тут, словно лесная нимфа? Такой я была, и всё это я отдала другому, другому, а не Вам! Простите меня за этот крик, крик моей тревоги, который я сдерживаю с тех пор, как люблю Вас. И что только Вы любите во мне теперь, когда уже поздно, когда ничего не осталось, разве лишь то, что меня искусственно украшает, что Вас обманывает – завитые локоны, пышные, как листва, удлинённые синим карандашом глаза, таинственно мерцающие из-за наложенных теней, фальшивая матовость кожи, достигнутая с помощью пудры? Что бы Вы сказали, если бы я вдруг предстала перед Вами, какой была? Узнали бы Вы меня в той девочке с тяжёлой копной прямых волос, со светлыми ресницами, не знающими чёрной туши, с короткими бровями, которые легко хмурились, с такими глазами, с какими меня родила мать – серыми, узкими, с горизонтальным разрезом, глядевшими на мир быстрым и жёстким взглядом, как мой отец?
Не бойтесь, мой дорогой друг! Я вернусь к Вам примерно такой, какой уехала, может быть, чуть-чуть более усталой, чуть-чуть более нежной… Моя родина, всякий раз, когда я проезжаю через неё, опьяняет меня печалью, которая, однако, проходит. Не потому ли я не решаюсь там останавливаться? А может, она мне кажется такой прекрасной именно потому, что я её потеряла…
Прощайте, дорогой, дорогой Макс. Завтра мы очень рано уезжаем в Лион, иначе у нас не состоится оркестровая репетиция. За это я отвечаю, а Браг, который никогда не бывает усталым, занимается тем временем программками, афишами, продажей почтовых открыток с нашими фотографиями…
Ой, как я замёрзла вчера вечером в своём лёгком костюме, когда мы показывали «Превосходство». Холод – мой враг, он не даёт мне ни жить, ни думать. Вы-то это хорошо знаете, потому что мои руки, съёжившиеся от холода, как листья, всегда отогреваются в ваших руках. Мне тебя не хватает, дорогое моё тепло, как солнца.
Твоя Рене».
Наше турне идёт своим ходом. Я ем. Сплю. Хожу, играю в пантомимах и танцую. Нет особого вдохновения, но и особых усилий делать тоже не приходится. Единственная волнующая минута за весь день – это когда я спрашиваю у дежурной мюзик-холла, нет ли для меня писем. Всё, что я получаю, я читаю с жадностью, прислонившись к грязной двери актёрского входа, стоя на зловонном сквозняке, где тянет подвалом и нашатырным спиртом… Следующий за этим час для меня самый тяжёлый, потому что читать больше нечего. Я уже разобрала число отправления, тщательно разглядев печать на марке, и не раз трясла конверт, словно надеясь, что из него выпадет цветок или картинка…
Меня не интересуют города, в которых мы играем. Я их знаю, и у меня нет никакой охоты их подробнее узнавать. Я всюду хожу с Брагом, который чувствует себя в этих знакомых «городках», как он говорит, – в Реймсе, Нанси, Бельфлоре, Безансоне – добродушным завоевателем.
– Видела? Всё та же харчевня на углу набережной! Держу пари, что они меня узнают, когда мы с тобой пойдём вечером есть там сосиски в белом вине!
Он всей грудью вдыхает воздух, бегает по улицам с радостью истинного странника, разглядывает витрины лавочек, подымается на все колокольни соборов. Теперь я иду вслед за ним, а ведь в прошлом году я тащила его за собой. Я плетусь в его тени, а иногда мы забираем с собой и Старого Троглодита, но обычно он ходит один, осунувшийся, жалкий в своём тонком пиджачке и брюках, из которых он давно вырос… Где он спит? Где он ест? Я этого не знаю, а когда я спросила об этом Брага, он мне ответил весьма лаконично:
– Где хочет. Я ему не нянька!
Прошлым вечером в Нанси я заглянула в комнату, где гримируется Троглодит. Он стоял и откусывал прямо от большого батона, а двумя пальцами деликатно держал тонкий ломтик дешёвого сыра – вот уж поистине еда бедняка! И это резкое движение челюстей голодного человека… У меня сжалось сердце, и я кинулась к Брагу.
– Скажи, Браг, есть ли у Троглодита деньги, чтобы жить? Он ведь получает в день свои пятнадцать франков, правда? Почему он так ужасно питается?
– Он экономит, – ответил Браг. – В поездках все экономят. Не все же Вандербильдты и Рене Нере, чтобы снимать комнаты за сотню су в сутки и заказывать кофе с молоком в номер по утрам. Троглодит должен мне за свой костюм. Он отдаёт мне по пять франков в день. Через двадцать дней он сможет жрать устриц и мыть ноги в коктейле, если захочет Его дело.
Получив такую отповедь, я умолкла… И я ведь тоже «экономлю» – прежде всего по привычке, а ещё чтобы не отличаться от своих товарищей, не вызывать у них ни зависти, ни презрения. Эта женщина, которую сейчас отражает закоптевшее зеркало в грошовой «лотарингской харчевне», эта женщина, сидящая за столиком с равнодушным видом, спокойная и недоступная, как все те, кто повсюду чужой, эта путешественница с синяками под глазами, с большой вуалью, завязанной под подбородком, одетая с головы до ног во всё серое, цвета пыльной дороги, – неужели это подруга Макса? Усталая актриса, которая в корсете и нижней юбке роется в сундуке Брага, чтобы взять себе чистую смену белья на завтра и уложить свои тряпки, расшитые блёстками, – неужели это возлюбленная, которую он, полуголую, в одном розовом кимоно сжимал в своих объятиях?..
Каждый день я жду письма от своего друга. Каждый день оно меня утешает и разочаровывает одновременно. Он пишет просто, но, это чувствуется, писать ему не просто. Его красивый витиеватый почерк замедляет порыв его руки. Он стесняется своей нежности, и своей печали тоже, и с простодушием на это жалуется: «Когда я тебе повторю раз сто, что люблю тебя и что ужасно на тебя сержусь за то, что ты от меня уехала, что я смогу тебе ещё сказать? Моя дорогая жена, мой маленький синий чулок, вы будете смеяться надо мной, но мне это всё равно… Мой брат собирается ехать в Арденны, и я поеду вместе с ним. Пиши мне в Саль-Нев, к маме. Я еду за деньгами, за деньгами для нас, для нашего дома, любимая моя!»
Так он мне рассказывает обо всех обстоятельствах своей жизни, о своих поступках, не пускаясь ни в какие комментарии, не позволяя себе никаких словесных виньеток. Он приобщает меня к своей жизни и называет своей женой. Его горячая забота – он об этом догадывается – доходит до меня уже остывшей, изложенной каллиграфическим почерком на листке бумаги. А на таком расстоянии разве нам могут помочь слова? Нужен был бы… какой-нибудь невероятный рисунок, весь пламенеющий от буйных красок…
11 апреля
«Только этого ещё не хватало! Вы заставляете Бландину гадать Вам на картах! Дорогой мой, Вы пропали! Бландина имеет привычку предсказывать самые ужасные катастрофы, стоит мне только уехать из дому. Когда я бываю в поездках, ей всё снятся кошки и змеи, бурная вода, сложенное стопкой бельё, а карты ей открывают трагические приключения Рене Нере (дама треф) с пиковым Валетом. Не слушайте её, Макс, считайте дни, как это делаю я, и улыбайтесь – о эта улыбка, которая чуть-чуть морщит.
Ваши ноздри, – при мысли, что первая неделя почти кончилась…
Через месяц и четыре дня, это я Вам предсказываю, мне предстоит «дальняя дорога», чтобы встретиться с «сердечным другом»» и что «Вас ждёт исполнение желаний», а Ваш соперник останется при «пиковом интересе», так же как и таинственная дама пик.
Пять дней мы пробудем в Лионе. Вы думаете, это отдых? Конечно, если Вы имеете в виду, что я смогу четыре утра кряду резко вскакивать с постели на рассвете в безумном страхе, что опоздала на поезд, а потом снова валиться на простыню в противной лени, от которой бежит сон, и долго слушать, как всё пробуждается вокруг меня: стучат каблучки, гудят машины на улице! Это куда хуже, мой дорогой, чем ежедневный отъезд на рассвете. Мне кажется, что, лёжа в постели, я присутствую при запуске какого-то огромного механизма, из которого меня изъяли, что мир начинает «крутиться» без меня… К тому же больше всего мне не хватает Вас: когда я лежу в постели, мне нечем защититься от своих воспоминаний, меня терзают тоска и чувство бессилия…
О дорогой враг мой, мы могли бы провести здесь эти пять дней вместе… Не считай, что я бросаю тебе вызов: я не хочу, чтобы ты приезжал!.. Не умру же я здесь без тебя, чёрт возьми! Тебе всё время кажется, что я уже умерла от разлуки с тобой! Мой прекрасный крестьянин, я лишь заснула от неё, у меня зимняя спячка…
Дождя нет, погода тёплая, мягкая, серая, хорошая погода для Лиона. Наверно, глупо, что я в каждом письме даю подробные метеорологические сводки, но если бы Вы только знали, в какой мере во время гастролей наша судьба и наше настроение зависит от цвета неба!.. «Когда капает дождь, не капают деньги», – говорит Браг.
За последние четыре года я провела в целом в Лионе семь или восемь недель. Поэтому как только мы приехали в город, я первым делом помчалась в парк Сен-Жан навестить оленей, особенно светленьких маленьких оленят – у них такие нежные глуповатые глаза… Их тут так много, и они так похожи друг на друга, что я даже не смогла выбрать кого-то одного, чтобы покормить. Они гурьбой шли за мной вдоль решётки, перебирая копытцами, и, застенчиво, но упорно покрикивая высокими голосами, просили чёрного хлеба. Запах травы и взрытой земли в этом парке к концу дня, когда воздух словно бы застывает в неподвижности, так интенсивен, что он один вернул бы меня к Вам, даже если бы я попыталась удрать…
Прощайте, дорогой. Я вновь встретилась в Лионе со странниками того же толка, что и я, с которыми мы работали вместе и здесь, и в других городах. Если я Вам скажу, что одного из них зовут Кавайон и он куплетист, а другую – Амалия Баралли и она играет в комедиях дуэний, то это Вам мало что разъяснит. Однако Баралли я, пожалуй, могу назвать своей подругой, потому что мы вместе играли одну трёхактную пьесу и исколесили с ней всю Францию вдоль и поперёк два года тому назад. Бывшая красавица, брюнетка с римским носом, она скиталица по призванию и знает все постоялые дворы во всём мире: она пела в оперетте в Сайгоне, играла комедии в Каире и украшала ночи уж не знаю какого там вице-короля Египта…
Я ценю в ней, помимо на редкость весёлого нрава, который она противопоставляет жизненным бедам, её удивительное свойство помогать людям, лечить их, обходиться с ними с поистине материнской деликатностью – все эти черты обычно присущи тем женщинам, которые искренне и страстно любили женщин. В их натурах сохраняется навсегда какая-то особая прелесть, недоступная вашему мужскому пониманию…
Бог мой, какое огромное письмо я Вам пишу! Я могла бы проводить всё своё время за письмами к Вам. Мне кажется, легче писать Вам, чем говорить с Вами. Поцелуйте меня. Сейчас почти ночь, это самый тяжёлый час суток. Поцелуйте меня и обнимите крепко-крепко.
Ваша Рене».
15 апреля
«Мой дорогой, как это мило! Какая замечательная мысль! Спасибо, спасибо от всего сердца за этот моментальный снимок, плохо проявленный, жёлтый от гипосульфита. Вы оба, дорогие мои, на нём просто очаровательны. И я теперь уже не в силах ругать Вас за то, что Вы без моего разрешения увезли с собой в Саль-Нев Фосетту. Ей явно нравится сидеть у Вас на руках. Она не просто сидит, а позирует для фотографа, у неё вид непобедимого борца, награждённого золотым поясом.
Совершенно ясно – я это отмечаю с благодарностью, но не без ревности, – что в этот момент она совсем не думает обо мне. Но о чём мечтают Ваши глаза, которых я не вижу, потому что Ваш взор по-отцовски направлен на Фосетту? Нежная неуклюжесть Ваших рук, обхвативших маленькую собачку, меня трогает и веселит. Я кладу эту Вашу фотографию вместе с двумя в тот кожаный старый бумажник – помните? – про который Вы сказали, что у него таинственный и злой вид…
Пришлите мне, пожалуйста, ещё другие фотографии. Я взяла с собой четыре, я их сравниваю друг с другом, разглядываю Вас в лупу, чтобы обнаружить на каждой, несмотря на ретушь и искусственное освещение, хоть частицу Вашей тайной сущности… Тайной? Нет, в Вас нет ничего, что могло бы ввести в заблуждение. Мне кажется, что любая гусыня с первого взгляда разобралась бы в Вас так же хорошо, как и я.
Я говорю всё это, но, должна признаться, не верю сама ни единому слову. Я Вас просто дразню, но за этим скрывается гадкое, мелкое желание Вас упростить, унизить в Вас своего старого противника, – так я уже давным-давно называю того мужчину, которому суждено мною обладать…
Правда ли, что на Вашей родине так много анемонов и фиалок? Фиалки я видела неподалёку от Нанси, когда ехала на восток по холмистой земле, синей от сосен и изрезанной быстрыми, сверкающими реками с чёрно-зелёной водой. Я увидела из окна вагона высокого парня, который стоял босой в ледяной воде и ловил форелей, – не Вы ли это были?
Прощайте. Завтра мы уезжаем в Сент-Этьен. Амон мне почти не пишет, я Вам на него жалуюсь.
Старайтесь мне писать как можно чаще, дорогая моя забота, чтобы мне не пришлось жаловаться на Вас Амону. Целую тебя…
Рене».
Мы только что поужинали у Берту – это ресторан для артистов. Там были Баралли, Кавайон, Браг, я и Троглодит, которого я пригласила. Он не сказал ни слова, он только ел. Типичный ужин театральной братии – шумный, оживлённый довольно фальшивым весельем. Кавайон раскошелился на бутылку шампанского «Ветряная мельница».
– Здорово же ты должен здесь скучать, – зубоскалил Браг, – если не поскупился на негритянку, да ещё какую!
– А ты как думал! – парировал Кавайон.
Кавайон, хоть и молод, уже широко известен в мюзик-холле, и все ему завидуют. О нём говорят, что даже «Дранем его побаивается» и что он «может заработать сколько хочет». Мы уже несколько раз в своих поездках встречались с этим высоким и стройным двадцатидвухлетним малым, который двигается как человек-змея, будто у него нет костей, а на его узких запястьях болтаются огромные кулачища. Лицо у него, можно сказать, красивое, обрамлённое белокурыми, неровно подстриженными волосами, но его тусклый, бегающий взгляд лиловатых глаз выдаёт острую неврастению, почти безумие. Вот его формула жизни: «Я себя убиваю». Весь день он ждёт своего выступления, на подмостках он про всё забывает, веселится от души, чувствует себя снова юным, увлекает публику. Он не пьёт, не кутит, он кладёт деньги в банк и скучает.
Баралли, которая «тянет» этот сезон в мюзик-холле «Селестин», так много говорила и хохотала, показывая свои прекрасные зубы, что как бы опьянела от этого – она рассказывала, какие отчаянные номера откалывала в юности. Она сыпала анекдотами о нравах колониальных театров лет двадцать тому назад, когда она пела в оперетте в Сайгоне, в зале, освещённом восемьюстами керосиновых ламп… Старая, бездомная, без гроша за душой, она воплощает собой вышедшую ныне из моды, неисправимую, симпатичную театральную богему…
Всё-таки милый ужин: мы согреваем друг друга ненадолго, сидя за чересчур тесным столиком, а потом – прости-прощай! – расстаёмся без сожаления: завтра, даже ещё сегодня мы забываем друг друга… Наконец-то уезжаем! Эти пять дней в Лионе, казалось, никогда не кончатся…
Кавайон провожает, нас до курзала. Ему ещё рано туда идти, он ведь гримируется за десять минут, но он цепляется за нас, снедаемый одиночеством, он помрачнел и снова стал молчалив… Троглодит под хмельком, он в восторге от вечера и что-то поёт, обращаясь к звёздам, а я мечтаю, прислушиваюсь к подымающемуся чёрному ветру, гуляющему на набережной Роны с тем же свистом, что на берегу моря. Почему мне кажется, что сегодня вечером я качаюсь на невидимых волнах, будто корабль, которого прибой снимает с мели? Это такой вечер, когда можно отправиться хоть на край света. Щёки у меня холодные, уши ледяные, нос отсырел, но я твёрдо стою на ногах, хорошо настроена, способна на любые приключения… Это состояние животного довольства длится лишь до дверей курзала: там нас обдаёт тепловатым воздухом заплесневелого подвала, и мои продутые свежим ветром лёгкие начинают задыхаться.
Угрюмые, будто чиновники, а не артисты, входим мы в эти странные гримуборные, напоминающие то ли чердаки в провинции, то ли мансарды для прислуги, оклеенные дешёвыми серо-белыми обоями… Кавайон, который бросил нас на лестнице, уже вошёл в свою уборную, и в приоткрытую дверь я вижу, что он сидит у гримировального столика, обхватив голову руками. Браг говорит, что этот комик просиживает вот так молча, в прострации, целые вечера… Я вздрагиваю. Мне хотелось бы изгнать из памяти этого человека, который прячет своё лицо. Я боюсь быть на него похожей – на него, рухнувшего, отверженного, потерявшегося среди нас, осознавшего своё одиночество.
18 апреля
«Вы опасаетесь, что я Вас забуду? Вот это что-то новое! Макс, дорогой мой, Вы заблудились, как я люблю говорить, в трёх соснах. Я думаю о Вас, я издали с таким живым вниманием гляжу на Вас, что Вы должны это в какие-то минуты таинственным образом чувствовать. Несмотря на разделяющее нас расстояние, я наблюдаю за Вами, наблюдаю пристально, и занятие это мне не надоедает. Я Вас отсюда так хорошо вижу. Только теперь те часы, которые мы провели вместе, в сердечной близости, раскрыли свои секреты, только теперь мне стал ясен смысл всех сказанных Вами слов, молчаний, взглядов, жестов, запечатлённых в моей памяти во всей их пластической и музыкальной сущности… И именно это время Вы выбираете, чтобы, прижав палец к губам, кокетливо заявлять: „Вы меня забыли, я чувствую, что вы удаляетесь от меня“. Вот оно каково, пресловутое „второе зренье“ влюблённых. Я удаляюсь от Вас, это правда, мой друг. Мы только что приехали в Авиньон, а вчера, проснувшись днём в поезде, мне показалось, что я проспала не каких-то там два часа, а целых два месяца: за окнами вагона была весна в самом своём разгаре, как в волшебной сказке, буйная, какая-то нереальная, победительная весна юга, сочная, свежая, с буйством молодой зелени, с уже высокой травой, которую колышет ветер, прокатываясь по ней волнами, с лиловой пышностью иудиных деревьев, с адамовыми деревьями серо-голубого оттенка, с альпийским ракитником, глициниями и розами!
Первые розы, мой любимый друг! Я купила их на вокзале в Авиньоне – чуть приоткрытые бутоны, жёлтые, как сера, с карминовым отсветом в глубине, прозрачные на солнце, будто человечье ухо на свету с сеткой кровеносных сосудов, украшенные нежными листиками и изогнутыми шипами, словно выточенными из полированного коралла. Они стоят сейчас на моём столе, они пахнут абрикосом, ванилью, дорогой сигарой, утренним туманом – это запах Ваших сухих смуглых рук.
Мой друг, я ослеплена, я ожила вновь от этой весны, от этого мощного небесного купола, от особой золотистости здешнего камня, который круглый год ласкает солнце… Нет, нет, не жалейте меня, что всякое утро я уезжаю на рассвете, потому что в этом краю обнажённый розоватый рассвет словно спрыгивает вниз с белёсого неба под аккомпанемент колокольного звона и шуршания крыл летящих белых голубей… О, прошу Вас, поймите, что Вы не должны писать мне «тщательно отредактированных» писем. Вы не должны взвешивать слова! Пишите что в голову придет – о цвете утра в тот час, когда Вы проснулись, о Вашей злости на «цыганку, уехавшую зашибать деньгу», заполняйте страницы хоть одним и тем же словом, пусть оно повторяется несметное число раз, словно любовный, призывный птичий крик! Мой дорогой возлюбленный, мне хотелось бы, чтобы сумбур твоей души соответствовал сумбуру этой бьющей через край весны, которая прорвала толщу земли и опрометью несётся к своей гибели».
Мне случается иногда перечитывать свои письма. Перечла я и это и отправила со странным чувством, что делаю что-то не то, что совершаю ошибку, что оно послано человеку, которому не следовало бы его читать… Уже с Авиньона у меня слегка кружится голова. Туманные земли растаяли там, по ту сторону завесы из кипарисов, колышущихся от порывов мистраля. Шелковистый шелест длинных тростников ворвался в тот день в открытое окно вагона вместе с запахом мёда, сосен, полированных почек, не распустившейся ещё сирени – этот горький запах кустов сирени перед цветением, в котором как бы смешаны скипидар и миндаль. Тени вишен, лиловые на красноватой земле, уже растрескавшейся от жажды. На белых дорогах – поезд то пересекает их, то тарахтит вдоль – низко клубится меловая пыль и припудривает кустарник на обочинах. Какой-то приятный гул наполняет мои уши, гул, подобный многоголосому жужжанию далёкого пчелиного роя…
Перед этой чрезмерностью запахов, жары, красок я чувствую себя беззащитной, я попадаю под её воздействие, и, хотя всё это можно было предвидеть, я как бы застигнута врасплох и полностью покорена. Возможно ли, чтобы такое роскошество не таило в себе опасности?
Оглушительная улица Канебьер копошится под моим балконом, марсельская Канебьер, не отдыхающая ни днём, ни ночью, и бесцельное шатанье по ней возводится здесь в ранг важного дела. Если я наклонюсь, то увижу, как в конце улицы сквозь геометрические кружева снастей поблёскивает вода порта, край моря интенсивно-синего цвета, на котором пляшут коротенькие волны. Моя рука, лежащая на парапете балкона, комкает только что полученное письмо от моего друга, его ответ на то, что я ему писала из Лиона. В нём он вспоминает, весьма некстати, что моя подруга Амалия Баралли не любила мужчин. Он не упустил случая, будучи «нормальным» и «уравновешенным», заклеймить и высмеять её, назвав «пороком» то, чего он не понимает. К чему объяснять?.. Две обнявшиеся женщины всегда будут для него образом распутства, а не печальным и трогательным союзом двух существ, воплощающих слабость, нашедших друг подле друга прибежище, где можно спать, плакать, укрыться от мужчины, так часто бывающего злым, и вкушать не удовольствие, а горькое счастье быть одинаковыми, малыми, забытыми… К чему писать, защищать, спорить?.. Мой сладостный друг понимает только любовь…
24 апреля
«Не делайте этого! Не делайте этого, умоляю Вас! Приехать сюда, не предупредив заранее, – Вы ведь всерьёз не собирались так поступать?
Что бы я сделала, если бы Вы вдруг вошли в мою гримуборную, как пять месяцев тому назад в «Ампире-Клиши»? Конечно, я бы Вас оставила, в этом не сомневайтесь. Но именно поэтому не надо приезжать! Я бы Вас оставила, дорогой, прижав к сердцу, к груди, которую Вы ласкали, к губам, которые утратили свою свежесть оттого, что Вы их не целуете… Ах, как бы я Вас оставила! Но именно поэтому не надо приезжать…
Перестаньте ссылаться на возникшую у нас обоих потребность заново запастись мужеством, почерпнуть друг у друга сил на новую разлуку. Пусть я буду наедине со своей профессией, которую Вы не любите. Осталось всего двадцать дней до моего возвращения, о чём тут говорить! Дайте мне завершить гастроли, будто это военное задание, с добросовестностью честной труженицы – к этому нельзя примешивать наше счастье… Твоё письмо меня испугало, дорогой. Я подумала, что сейчас увижу, как открывается дверь и… Постарайся беречь свою подругу: не причиняй ей неожиданно ни горя, ни радости…
Рене»
Полотняный занавес над нами бьётся от ветра, то озаряя солнцем, то погружая в тень террасу ресторана в порту, куда мы пришли пообедать. Браг читает газеты и время от времени издаёт какие-то восклицания, разговаривает сам с собой. Я его не слушаю, да и почти не вижу. Долгая привычка быть вместе постепенно уничтожила в наших отношениях пустую вежливость, кокетство и стыдливость – все формы лжи. Мы только что ели морских ежей, помидоры, тресковый паштет. Перед нами между морем, где волны бьют в борта кораблей, и резной деревянной балюстрадой, обрамляющей эту террасу, пролегает мощёная дорога, по которой проходят люди со счастливыми лицами бездельников. Тут же продают свежие, только что срезанные цветы: гвоздики, связанные в тугие пучки, словно лук-порей, стоят в зелёных вёдрах. Рядом – лоток с почерневшими бананами, пахнущими эфиром, и ракушками, с которых стекает морская вода, – полюрды, морские ежи, синие мидии, съедобные моллюски, – тут же лежат лимоны и пузырьки с розовым уксусом…