Текст книги "Странница"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)
– Великолепное упражнение для тренировки мышц лица, – уверяет Браг. – Когда меня пригласят в Консерваторию вести курс пантомимы, я заставлю всех своих учеников вместе и каждого в отдельности этим заниматься.
Я смеюсь, потому что бедная дама в смятении тут же выскакивает из трамвая, но от совершенства искусства кривляния в этой противной игре мне становится не по себе. Моё тело, переутомлённое ежедневными выступлениями, переживает без видимых причин своего рода кризисы нетерпимости ко всему, что оскорбляет целомудрие, и поэтому я как бы сжигаю себя на костре, в одно мгновение вспыхивающем в моей душе от воспоминания о каком-то запахе, жесте, нежном возгласе, на костре, озаряющем услады, которых я не знала, и пламя его пожирает меня, неподвижную, стоящую со стиснутыми коленями, словно от каждого движения могут увеличиться мои ожоги.
Макс… Он мне пишет, он меня ждёт… Как тяжко мне от его доверия! Куда более тяжко, чем обманывать самой, потому что я тоже пишу, пишу много и необъяснимо легко. Пишу на колченогих круглых столиках, пишу, сидя косо на слишком высоких для меня стульях, пишу, когда обута только одна нога, а другая ещё босая, положив бумагу на подносик от завтрака, который приносят в номер, пишу, окружённая щётками, флакончиком с нюхательной солью и крючком для застёгивания пуговичек на высоких башмаках, ещё не успев засунуть всё это в свою дорожную сумку, пишу перед раскрытым окном, обрамляющим угол заднего двора, или пленительный сад, или покрытые дымкой горы… Я чувствую себя дома среди всего этого беспорядка, всех этих «как придётся» и «где попало». Мне здесь легче, чем в своей квартире, со своей мебелью, – там живут привидения…
– А что ты скажешь насчёт Южной Америки? Этот странный вопрос Брага попал в меня, как брошенный камешек, заставив очнуться от полудремоты, которая всякий раз находит на меня после ужина, когда я одновременно борюсь и со сном, и с нежеланием тут же идти гримироваться и переодеваться к спектаклю.
– Южная Америка? Это далеко.
– Для лентяев.
– Ты меня не понял. Браг. Я говорю «это далеко», как сказала бы «это прекрасно».
– Тогда ладно… Саломон прощупывал, как я отнёсся бы к такому путешествию. Так что?
– Что «что»?
– Может, поговорим?
– Отчего же нет.
Ни он, ни я не обманываемся, мы оба понимаем, что равнодушие наше наигранное. Я на горьком опыте знаю: с импресарио надо хитрить, не показывать ему своего желания ехать. С другой стороны, Браг тоже остерегается до окончательного решения рисовать мне эту поездку в выгодном свете из боязни спровоцировать меня на борьбу за более высокие ставки.
Южная Америка! Услышав эти два слова, я испытала настоящий восторг, словно невежда, для которого Новый Свет – феерия падающих звёзд, гигантских кактусов, драгоценных камней и малюсеньких птичек… Бразилия, Аргентина… Какие сверкающие названия! Марго мне как-то говорила, что ребёнком была там с родителями, и моё восторженное желание поехать связано с её рассказом о пауке, у которого серебряное брюшко, и о дереве, сплошь покрытом светляками… Бразилия, Аргентина, но… А как же Макс?
А как же Макс?.. Со вчерашнего дня я топчусь вокруг этого вопросительного знака. А как же Макс? А как же Макс? Это уже не мысль, а припев, шум, ритмическое карканье, которое фатально приводит меня к «вспышке грубости». Какой, интересно, предок вскидывается во мне, вызывая не только грубость слов, но и чувств? Я только что скомкала письмо, которое начала писать своему другу, ругаясь вполголоса.
«А как же Макс? А как же Макс? И ещё раз! До каких пор будет он путаться у меня в ногах? А как же Макс! А как же Макс! Выходит, я существую лишь для того, чтобы заботиться об этом обременительном рантье? Помилуй Бог! Хватит кривляний, хватит идиллий, хватит попусту терять время, и вообще, хватит мужчин! Погляди-ка на себя, бедная ты моя, погляди-ка! Ты ещё, пожалуй, не старая женщина, но уже старая холостячка. У тебя соответствующие навязчивые идеи, дурной характер, мелочная чувствительность, и всё это обрекает тебя на страдания, но вместе с тем делает тебя невыносимой. „Чего ты идёшь на эту галеру?..“ Да ведь это даже не галера, это пароход-прачечная, солидно оснащённый, где весьма патриархально стирают бельё. Вот если ты была бы в силах закрутить с этим парнем небольшой романчик, то ещё куда ни шло. Ну, этак недельки на две, на три, ну, в крайности, на два месяца, а потом – прощай! Никто никому ничего не должен, оба получили удовольствие. Ты должна была научиться у Таиланди искусству бросания!..»
И пошла, и пошла… Я поношу своего друга и себя с удивительной злостью и изобретательностью. Это своего рода игра, во время которой я заставляю себя высказываться вполне справедливо, хотя я так не думаю, пока ещё не думаю… Всё это продолжается до той минуты, когда я вдруг замечаю, что хлещет дождь. С крыш на той стороне улицы стекают целые водопады, вода в желобах переливается через край. Длинная холодная капля скатилась по стеклу и упала мне на руку. Комната за моей спиной стала тёмной… Как хорошо было бы сейчас прижаться к плечу того, кого я только что унизила, назвав обременительным рантье…
Я зажигаю верхний свет, чуть-чуть привожу в порядок письменный стол, чтобы чем-нибудь заняться, раскрываю бювар, расположив его между стоячим зеркалом и букетом нарциссов… Я пытаюсь делать всё так, чтобы это было подобием дома, мне хотелось бы сейчас получить горячего чаю, золотистого поджаренного хлеба, мою домашнюю лампу под розовым абажуром, хотелось бы услышать лай моей собаки, голос моего старого Амона… Передо мной лежит белый лист, он меня соблазняет, я сажусь и пишу:
«Макс, дорогой мой, да, я возвращаюсь, я каждый день немного возвращаюсь. Возможно ли, что только двенадцать ночей отделяют меня от Вас? В это трудно поверить, мне кажется, что я Вас больше не увижу…
Как это было бы ужасно! Как это было бы мудро!..»
Я останавливаюсь: не слишком ли ясно?.. Нет. К тому же я ведь написала: «было бы», а условное наклонение возлюбленный никогда не воспримет трагически… Я могу продолжать писать тем же успокаивающим тоном, позволяя себе при этом невесёлые обобщения, умеренные оговорки… А так как я опасаюсь, что Макс примет внезапное решение и меньше чем за двенадцать часов окажется здесь, я не забываю утопить всё в потоке нежности, который, увы, меня увлекает…
То, что я делаю, выглядит довольно противно…
Как быстро летит время! Где цветущие яблони на склонах Пиренеев, где эти суровые горы, казалось, бегущие за нами, сверкающие от снега, вид которого почему-то вызывает жажду, исчерченные головокружительными тенями, рассечённые синими пропастями, покрытые бронзовыми пятнами сосновых лесов. Куда подевались узкие долины, и альпийские луга, и дикие орхидеи той же белизны, что и гардении? А маленькая баскская площадь, где на террасе кафе дымился в чашках чёрный шоколад? Как уже далёк от меня ледяной горный поток, несущийся с какой-то злобной грацией, бешено-бурливый от тающих снегов, молочно-прозрачный, словно лунный камень!
После пяти спектаклей, которые мы сыграли за три дня, мы покидаем Бордо.
– Хороший город, – вздыхает на вокзале Браг. – Я тут отведал одну юную бордолезочку… под грибным соусом. Совсем малышку, так сказать, полпорции, здесь таких полным-полно, ростиком с три яблока, не выше, представляешь? Но сиськи на месте, ноги короткие, с толстыми щиколотками, и так густо подведены глаза, столько пудры и завитых волос, что невозможно понять, хорошенькая ли девочка или нет. Вся в каких-то блёстках, болтает без умолку, живая как ртуть… Одним словом – в моём вкусе!
От Брага исходил дух спокойного благополучия. Я глядела на него с неприязнью, даже с некоторым отвращением, как смотришь на людей, которые жадно едят, когда у тебя нет аппетита…
Робкая весна убегает от нас. От часа к часу она становится всё более ранней и свёртывается, листочек за листочком, цветок за цветком, по мере того как мы едем на север. В хилых тенях живых изгородей появились апрельские маргаритки и последние, уже потерявшие свой цвет, фиалки… Небо стало более блёклым, трава – более короткой, а от какой-то прокислой сырости воздуха кажется, что ты молодеешь и отматываешь прожитые дни назад…
Если бы я только могла повернуть время вспять до того самого зимнего вечера, когда Макс впервые вошёл в мою гримуборную!.. Когда я была маленькой и училась вязать, меня заставляли распускать ряды и ряды уже вывязанных петель, пока я не находила маленькую незамеченную мной ошибку, ту единственную пропущенную петельку, ту, что в школе называли «промах»… «Промах»! Так вот, значит, чем была в моей жизни моя бедная вторая любовь, та, которую я называла «моё дорогое тепло», «мой свет»… Вот она, стоит лишь протянуть руку, и я её схвачу, а я бегу прочь…
Да я и в самом деле убегу! Где-то там, в самой затаённой глубине меня уже вызревает преднамеренное бегство, хотя сознательного участия в этом я пока не принимаю… Когда наступит решительный миг и останется только крикнуть в безумной спешке: «Скорей, Бландина, чемодан и такси!», смятенность моих чувств, быть может, меня обманет, но, о мой дорогой Макс, которого я так хотела любить, здесь я должна признаться с самой подлинной болью: с этой минуты всё уже решено.
Если не считать этой боли, разве я не стала такой, какой была? То есть свободной – бесконечно одинокой и свободной? Временная милость небес, коснувшаяся меня, ныне отнята, ибо я наотрез отказалась раствориться в ней. Вместо того чтобы сказать ему: «Возьми меня!», я его спрашиваю: «Что ты мне даёшь? Другое Я, но другого Я не бывает. Ты мне даёшь молодого, страстного, ревнивого, искренне влюблённого друга? Я знаю: такой друг называется хозяин, и я не хочу его иметь… Он добрый, он простой, он восхищается мною, он прямодушен? Но в таком случае он ниже моего уровня и, следовательно, я совершаю мезальянс… Но он одним своим взглядом возбуждает мои чувства, и стоит ему коснуться губами моих губ, как я перестаю себе принадлежать? Но тогда это мой враг, мародёр, отбирающий меня у меня самой. Я буду иметь всё, всё, что можно купить за деньги, и я, облокотившись о парапет белой террасы, буду любоваться розами, расцветшими в моём саду. Но оттуда я увижу, как пройдут мимо скитальцы и странники – истинные хозяева земли!.. – Вернись! – молит мой друг, брось свою профессию и печальное убожество среды, в которой ты живёшь, вернись к равным себе… – У меня нет равных, у меня есть только попутчики…»
На горизонте вертятся крылья ветряной мельницы. В маленьких вокзалах, которые мы проезжаем, чепцы бретонок, первые белоснежные чепцы цветут, как ромашки… Я зажмуриваюсь от желтизны, попав в великолепное царство дрока и утёсника! Золото, медь и алый цвет рапса воспламеняют неплодородные ланды, заливая их немыслимо ярким светом. Я прижимаюсь щекой и ладонями к стеклу вагонного окна и удивляюсь тому, что оно не тёплое. Мы едем словно по горящей земле – вёрсты и вёрсты цветущего утёсника, печальное богатство, от которого отворачиваются даже козы, где бабочки, отяжелевшие от густого аромата полусозревших персиков и перцев, кружатся на одном месте, будто у них поранены крылья…
В Каннах, за два дня до возвращения, я получила письмо от Макса – всего одна строчка без подписи: «Моя Рене, Вы меня больше не любите?»
И всё. Я не предполагала, что возможно такое смирение и такой вопрос, который опрокидывает все мои литературные построения. Что же такое я ему написала в последний раз?..
Это не имеет значения. Если он меня любит, то тревожное предупреждение он получил не из моих писем. Если он меня любит, ему ведомы таинственные предчувствия, будто почти невесомый, но зловредный пальчик касается твоего сердца. Эти мгновенные прозрения, когда ты замираешь, вдруг не завершив жеста или резко прервав смех: он знает, что предательство, уход, ложь, невзирая на расстояния, непременно достигают тебя, он знает всю ошеломляющую грубость и точность Предчувствия!
Мой бедный, бедный друг, которого я хотела любить! Ты бы мог умереть или обмануть меня, а я бы об этом ничего не знала. Я, которую прежде самая тайная, самая скрытая измена телепатически ранила…
«Моя Рене, Вы меня больше не любите?..» Я не разразилась горячими слезами, но набросала на листке бумаги более или менее успокаивающую телеграмму:
«Послезавтра в пять часов буду дома. С нежностью».
Вдруг я начинаю ревновать этого страдающего человека. Я много раз перечитываю его жалобную фразу, и я обращаюсь к его письму, будто это он сам с жёстко очерченным ртом и насупленными бровями стоит рядом со мной:
«Ты любишь, ты страдаешь и жалуешься. Ты теперь похож на меня, такую, какой я была в двадцать лет. Я бросаю тебя, и благодаря мне ты, быть может, обретёшь то, чего тебе не хватает. Ты уже начинаешь видеть сквозь стены: неужто тебя это не удивляет, тебя, мой крупный самец? Взвинченные нервы, обжигающее безвинное страдание, надежда, живучая и всякий раз вновь и вновь зеленеющая, словно скошенный луг, – всё это было моим уделом, но теперь это станет твоим. Я не могу этого у тебя отобрать, но я сержусь на тебя…»
Письмо от Макса и ещё несколько писем. Вот и Бландина сама написала: «Мадам, господин Максим принёс назад Фосетту. У неё ещё один новый ошейник. Господин Максим спрашивал про мадам, вид у него невесёлый, ясно, что он заждался мадам…»
Письмо от Амона, который, хоть и говорит очень просто, пишет с церемонной куртуазностью. Письмо от Марго. Ей явно нечего мне поведать, и она заполнила два листочка обычной монашеской болтовнёй. Все они спешат написать к моменту моего возвращения, будто их мучает совесть, что они так долго оставляли меня без своего внимания…
Кому я доверюсь, вернувшись в Париж? Амону? Марго? Нет, ни одному из них. Я рву в клочья эти опостылевшие мне листки, перед тем как выйти из душной могилы, которую тут именуют гримуборной для «звёзд», чтобы появиться на сцене «Фоли-Канез». Мы играем в помещении кафешантана, выдержанного в старом стиле. Чтобы попасть на эстраду, приходится пройти по залу, и это самые неприятные минуты за весь вечер. Мы протискиваемся среди публики. Нам нарочно мешают идти, чтобы получше нас разглядеть. Моя обнажённая, запудренная рука оставляет белый след на чьём-то доломане. Кто-то лукаво дёргает кончик моей вышитой шали. Неведомо чьи пальцы ощупывают моё бедро, а мы проходим сквозь эту толпу, разогретую презрением к нам и жгучим интересом, с высоко поднятой головой, словно гордые узники, которым огласили приговор.
Где-то вдалеке башенные часы пробили половину. Поезд «Кале—Париж» придёт только через пятьдесят минут…
Я возвращаюсь одна, ночью, никою не предупредив. Браг и Старый Троглодит, которых я на прощанье напоила, спят где-то в Булонь-сюр-Мер. Мы провели не менее трёх четвертей часа, производя расчёты, болтая и обсуждая проект южноамериканских гастролей. Потом я добралась до этого вокзала в Тинтельри, такого пустынного в этот час, что он кажется заброшенным… Ради меня одной не стали зажигать электрические фонари на перроне… Надтреснувший колокол застенчиво позвякивает где-то в темноте – кажется, будто он висит на шее у замёрзшей собаки.
Ночь промозглая, безлунная. Где-то возле меня раскинулся невидимый сад, и ветер колышит пахнущую сирень. С моря до меня доносятся далёкие пароходные гудки…
Кому может прийти в голову, что я нахожусь здесь, на самом краю платформы, завернувшись в своё пальто? Как я хорошо спряталась! Я не темнее и не светлее, чем тень…
На рассвете я войду в свой дом бесшумно, как воровка, – меня не ждут так рано. Я разбужу Фосетту и Бландину, а потом наступит самый тяжёлый момент. Я специально представляю себе во всех подробностях сцену моего возвращения. Я нарочно терзаю себя, заставляя вспомнить двойной запах моих портьер – английского табака и жасмина, слишком сладкий. Я в мыслях беру в руки подушку, обтянутую креп-сатином, на которой я вижу два слабых пятна – следы двух слезинок, упавших из моих глаз в минуту очень большого счастья… Я с трудом заставляю себя не вскрикнуть: «Ой!», как кричат раненые, когда неосторожно касаются их раны… Но всё это я вспоминаю нарочно, чтобы потом было не так больно.
Я издали прощаюсь со всем, что могло бы меня удержать дома и с тем, кто получит от меня только письмо. Трусливая головная мудрость велит мне с ним больше не встречаться, между нами не должно быть «выяснения отношений»! Такая сомнительная героиня, как я, сотканная не только из духа, но и из плоти, не в состоянии будет одолеть всех демонов… Пусть презирает меня, пусть попроклинает немного, тем лучше: бедняга, он от этого лишь быстрее вылечится! Нет, нет, не надо проявлять слишком большую честность, не надо лишних фраз, ибо щадить его я могу только тем, что смолчу.
Какой-то мужчина сонным шагом переходит через пути, толкая перед собой тачку с чемоданами, и вдруг все вокзальные фонари вспыхивают. Я встаю, окоченев, я и не заметила, что замёрзла… В конце перрона, в темноте, болтается фонарь, раскачиваемый невидимой рукой. Дальний свисток отвечает глухим сиренам. Подходит поезд. Уже…
«Прощай, мой дорогой, я уезжаю – сперва недалеко от Парижа, в деревню, а потом, наверно, в Америку с Брагом. Я Вас больше не увижу, мой дорогой. Читая эти строки, Вы не подумаете, что я веду жестокую игру, потому что позавчера сами написали мне: „Моя Рене, Вы меня больше не любите?“
Я уезжаю – это наименьшее зло, которое я могу вам причинить. Я не злая, Макс, но я чувствую себя сильно изношенной, не способной вновь обрести привычку любить и очень боящейся, что придётся снова страдать.
Вы не предполагали, что я такая трусиха, мой дорогой? Какое у меня маленькое сердце! Однако прежде оно было достойно Вашего, которое с такой простотой отдаёт себя. Но теперь… Что я дала бы Вам теперь, о, мой дорогой? Лучшее, что я могла бы дать через несколько лет, было бы неудавшимся материнством, которое женщина без детей переносит на своего мужа. Вы не можете этого принять. И я тоже. Жаль… Бывают дни – это у меня-то, которая с покорным ужасом относится к тому, что стареет, – когда я готова принять старость как награду…
Когда-нибудь Вы всё это поймёте. Поймёте, что я не должна принадлежать Вам, да и вообще никому и что, несмотря на первый брак и вторую любовь, я осталась своего рода старой девой… старой девой наподобие тех, кто так влюблён и Любовь, что никакая любовь не кажется им достаточно прекрасной и они всем отказывают, не снисходя до объяснений. Такие отвергнут любой сердечный мезальянс, предпочитая просидеть всю жизнь у окна, склонившись над пяльцами с вышивкой, с глазу на глаз со своей неотвязной химерой Идеальной Любви… Я всё хотела, как они, и теперь наказана за свою плачевную ошибку.
Я не смею больше, мой дорогой, – вот и всё, больше не смею. Не сердитесь, что я так долго скрывала от Вас свои усилия воскресить в себе энтузиазм чувств, любовный фанатизм, слепую надежду, весь этот животный эскорт любви. Затмение, которое на меня нашло, было лишь взрывом чувственности. Но, увы, паузы в этой сфере делают человека прозорливым. Ты бы меня только бессмысленно разрушил, ты, чей взгляд, чьи губы, чьи долгие ласки и такое волнующее молчание излечили на краткий срок тоску, за которую ты не в ответе…
Прощайте, мой дорогой. Ищите вдали от меня молодость, свежесть нетронутой красоты, веру в будущее и в Вас и. наконец, любовь – такую, какую Вы заслуживаете, такую, какую я прежде могла бы Вам дать. А меня не ищите. У меня только и достаёт сил, что бежать от Вас. Если бы Вы чудом вошли сейчас, пока я Вам пишу… Но Вы не войдёте!
Прощайте, радость моя. Вы единственный человек на всём свете, которого я называю «радость моя», и после Вас мне некому будет дать это имя. В последний раз поцелуйте меня, как целовали, когда мне было холодно, крепко обняв, крепко, крепко…
Рене».
Я писала очень медленно. Перед тем как подписать, я перечитала письмо, подправила какие-то буквы, расставила точки, запятые и написала дату: 15 мая, семь часов утра…
Но даже подписанное, датированное и наконец запечатанное, это всё же ещё не оконченное письмо… Распечатаю ли я его снова?.. И вдруг я начинаю дрожать, словно, заклеив письмо, я как бы закрыла наглухо маленькое отверстие, из которого ещё струится тёплый воздух…
Утро было пасмурным, и, казалось, весь холод зимы, нашёл себе прибежище в этой маленькой гостиной за ставнями, не открывавшимися в течение сорока дней… Сидя у моих ног, моя собака молча глядит на дверь – она ждёт. Она ждёт того, кто не придёт… Я слышу, как Бландина гремит посудой, до меня доносится аромат молотого кофе. Голод угрюмо терзает мой желудок.
Диван покрыт потрёпанной простынёй. На зеркале – какой-то голубоватый налёт. Меня не ждали так рано. Здесь царство старого белья, сырости, пыли, на всём лежит печальная печать отъезда, долгого отсутствия, и я терпеливо обхожу своё убежище, не снимая белых чехлов, не начертив никакого имени на столе, покрытом бархатистым слоем пыли, не оставляя за собой никакого следа, кроме этого неоконченного письма.
Неоконченное… Дорогой чужой, которого я хотела любить, я милую тебя. Я даю тебе единственный шанс вырасти в моих глазах: я удаляюсь. Когда ты будешь читать моё письмо, ты испытаешь только горе, но ты так и не узнаешь, какой унизительной конфронтации ты избежал, ценою какой борьбы ты был, ценою, которой я пренебрегаю…
Ибо я отшвыриваю тебя и выбираю… всё, что не ты. Я уже знала тебя раньше и вновь тебя сейчас узнаю. Разве ты не тот, кто, думая, что отдаёт себя, на самом деле лишь порабощает? Ты пришёл, чтобы разделить мою жизнь… Да, разделить: взять свою долю! Быть половиной во всех моих поступках, вступать в любой час в тайную пагоду моих мыслей, не так ли? Почему ты, а не кто-то другой? Я её закрыла для всех.
Ты добрый, и ты полагал, искренне в это веря, что принесёшь мне счастье, ибо ты видел, что я живу бедно и одиноко, но ты не принял в расчёт мою гордость беднячки. Даже самые распрекрасные страны мира я не желаю видеть в уменьшенном виде, в зеркальце зрачка твоих влюблённых глаз…
Счастье? Уверен ли ты, что отныне мне достаточно быть счастливой?.. Не только счастье придаёт жизни цену. Ты хотел осветить мою жизнь банальной зарёю любви, тебе она казалась неосвещённой. Неосвещённой? Возможно, но как комната, в которую смотришь снаружи, через окно. Не то что она не освещённая, она просто тёмная. Тёмная и украшенная заботами бдительной печали, серебристая и сумрачная, как сова, как мышка с шелковистой шкуркой, как крылышко моли. Тёмное с красным отсветом раздирающего душу воспоминания… Но ты – тот, перед которым я не имела бы права быть печальной…
Я ухожу, но я ещё не свободна от тебя. Странница, вольная, как ветер, я буду иногда желать оказаться в твоей тени… Сколько раз я буду возвращаться к тебе, дорогая моя опора, где я одновременно и отдыхаю, и раню себя? Сколько времени я буду ещё желать то, что ты мог мне дать, – долгие страстные объятия, затем спад, покой и новый шквал страсти?.. Крылатое падение, небытие, в котором силы возрождаются именно оттого, что исчерпываются, исчерпываются до дна, умирают, музыкальный гул кипящей крови… Ароматы тлеющего сандалового дерева и благовонных трав… О, ты ещё долго будешь томить меня жаждой на моём пути!
Я буду желать тебя то как созревший плод на дереве, то как свежую воду, текущую вдалеке, то как маленький счастливый домик, мимо которого я прохожу… И в каждом месте на земле, где у меня, странницы, возникает такое желание, я оставляю подобные мне тени, я сбрасываю их, как дерево листья, и они падают то на горячий голубоватый камень в ущелье в моём краю, то в сырой долине, куда не попадает солнечный луч, то летят вслед за птицей, за парусом, за ветром, за волной. Знай, что тебе принадлежит самая стойкая их них – моя обнажённая тень, волнистая, которая вздрагивает от наслаждения, как осока от быстрого течения ручья… Но время развеет её, как и все остальные тени, и ты ничего не будешь знать обо мне до того дня, как остановятся мои шаги и от меня отлетит моя последняя маленькая тень…