355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сидони-Габриель Колетт » Чистое и порочное » Текст книги (страница 2)
Чистое и порочное
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:21

Текст книги "Чистое и порочное"


Автор книги: Сидони-Габриель Колетт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)

«Ах, – вздыхал он порой, – что за ремесло!» Мне всегда чрезвычайно нравились его откровенность и признания; я надеюсь, что они не иссякли. Мы выбираем для встреч какой-нибудь скрытый от глаз «салон» известного ресторана, расположенного в центре города, в старинном здании, толстые стены которого непроницаемы для звуков. Сначала мы ужинаем, отдавая дань чревоугодию, а затем мой приятель X. начинает расхаживать по залу, курить и говорить. Иногда он раздвигает занавеси со снежно-белой бахромой, и по другую сторону оконного стекла возникает кусок бурлящего либо безмолвного Парижа, с бликами, парящими над асфальтовым морем. Тотчас же меня охватывает обманчивое чувство угрозы, таящейся в темноте за окном, и безопасности в этих старых стенах, согретых чужими тайнами. Ощущение безопасности возрастает, по мере того как я слушаю человека, который рассказывает о людском наслаждении и людском пристрастии к созерцанию катастроф. Я ценю дружбу этого человека, который временами изливает мне свою душу. Мне также очень нравится, когда он встречает меня нагишом в своей клокочущей кухне; к тому же он воздерживается от просьбы о помощи. С годами он всё более подвергается нападкам недуга, распространённого невроза, омрачающего сладострастие: «Приходится признать: средняя величина моей потенции снижается… В глубине души всем на это плевать, кроме меня…» Затем он снова приходит в ярость, ополчаясь на «этих шлюх, которые ведут счёт деньгам…». Тогда я напоминаю ему о Дон Жуане. Я говорю, что не могу понять, почему до сих пор он не написал своего «Дон Жуана» – роман или пьесу. Он тут же проникается ко мне жалостью и пожимает плечами. Он милостиво уведомляет меня, что «эпохальные пьесы» изжили себя, подобно рыцарским и любовным романам… Неожиданно в нём проявляется упрямый ребёнок, страстно увлечённый техникой, хвастающий профессиональными уловками, ребёнок, который таится в любом писателе, знающем своё дело. Притворный цинизм чрезвычайно его молодит, и я не прерываю его. Однажды я призналась ему, что замышляю вывести Эдуарда де Макса зрелой поры в образе старого Дон Жуана.

– Не делайте этого, дорогая, – живо посоветовал он.

– Почему?

– Вы не совсем парижанка… Ваше представление о Дон Жуане, милая подруга, понятно мне без слов. Что оно может добавить к другим представлениям о Дон Жуане? Красивую горечь, страшно серьёзные рассуждения о разврате. Вдобавок вы ухитритесь сдобрить всё это толикой сельской лирики… Дон Жуан – это потасканный образ, в котором никто так ни черта и не понял. В сущности, Дон Жуан…

И тут мой знаменитый коллега, разумеется, изложил мне свою личную концепцию Дон Жуана, который, по его словам, был рассудительным обольстителем, этаким мастером насильственного совокупления, изящно бесчестившим свои жертвы, томясь при этом скукой.

– Видите ли, к тому же Дон Жуан был из породы тех, кто озабочен лишь желанием взять, чей способ давать стоит не больше самого дара; разумеется, я смотрю на это с точки зрения наслаждения…

– Разумеется.

– Почему «разумеется»?

– Потому что, говоря о Дон Жуане, вы всегда умалчиваете о любви. Между вами и Дон Жуаном вклинивается фактор «количества». Это не ваша вина, а…

Он бросил на меня суровый взгляд.

– …а ваша особенность.

Время было позднее, и холод промозглой ночи просачивался между занавесями, скреплёнными английской булавкой. Если бы не это, я рассказала бы приятелю о своём собственном «Дон Жуане». Но с наступлением нового дня X. всё больше хмурился, размышляя о своей работе и своих развлечениях. По-моему, последние доставляли ему больше хлопот, ибо с возрастом человек рассчитывает скорее побеждать в одиночку, чем веселиться вдвоём.

Когда мы расстались, дождь кончился, и я предпочла вернуться домой одна, пешком. Мой друг-соблазнитель удалился походкой длинноногого мужчины, и я сочла, что он хорошо смотрится. Дон Жуан? Если вам угодно. Если женщинам угодно… Однако этот повеса стал жертвой собственной славы и, кроме того, растрачивает себя с пунктуальностью боязливого должника.

Вскоре мы встретились снова. Он, как обычно, казался очень нервным человеком, который то стареет за четверть часа, то молодеет за пять минут. Его молодость и старость проистекают из одного источника: женского взгляда, рта или тела. За тридцать пять лет мастерского труда и беспорядочных нег у него так и не нашлось времени омолодиться с помощью отдыха. Устраивая себе отдых, он не расстаётся со своей жёлчью, которая продолжает отравлять ему жизнь.

– Я скоро уеду, – сказал он.

– Тем лучше.

Он огляделся, ища взглядом магазинное зеркало.

– Вы находите, что у меня утомлённый вид? Я действительно устал.

– От кого?

– О! От всех женщин, этих дьяволиц… Давайте выпьем апельсинового сока. Здесь или в другом месте… где вам будет угодно.

Когда мы уселись за столик, он пригладил рукой свои волосы, посеребрённые сединой.

– Дьяволицы, – повторила я. – Сколько же их?

– Две. Это кажется пустяком – только две.

Он хорохорился и смеялся, морща свой крупный нос, классический нос волокиты.

– Я их знаю?

– Вы знаете одну из них, ту, что я называю «древней историей». Другая – новенькая.

– Красивая?

Он произнёс «А!», откидывая голову назад и закатывая глаза так, что оставались видны лишь белки.

Этот физиономический эксгибиционизм – одна из черт, которая мне в нём претит.

– Этакая таитянка, – продолжал он. – Дома она разгуливает с распущенными волосами, ниспадающими на спину, с гривой вот такой длины, на фоне полотнища красного шёлка, которое она обматывает вокруг тела…

Он изменил выражение лица, обратив взор к земле.

– Впрочем, это ерунда, показуха, беллетристика, – прибавил он со свирепым видом. – Я не дам себя провести. Она очень мила. У меня нет к ней претензий. Зато другая…

– Она ревнива?

Он взглянул на меня с опаской.

– Ревнива ли она? Именно она – сущая дьяволица. Известно ли вам, что она сотворила? Вы это знаете?

– Сейчас узнаю.

– Она сошлась с новенькой. Теперь они неразлучные подруги. «Древняя история» говорит обо мне с новой. Гнусная манера делиться друг с другом всем… Она рассказывает ей о «наших шашнях», как она выражается. Естественно, она преподносит это как блуд. Она всё преувеличивает, привирает. Тогда таитянка…

– …пытается предъявить вам такой же счёт… Он посмотрел на меня с несвойственным ему грустным смирением.

– Да.

– Дорогой друг, позвольте задать вам один вопрос: у таитянки – подлинная страсть или ею движет спортивная злость и дух состязания?

Мой знаменитый приятель изменился в лице.

Я с удовольствием наблюдала, как сквозь его черты проступают недоверие, коварство и прочие проявления первородной ненависти.

Он смотрел вдаль, сверля взглядом незримого соперника, и наконец выдохнул:

– Старая история… Фу… Если я её не съем, то она съест меня… Я пробуждаю в ней аппетит, она становится лакомкой. Она молода, не бережёт себя, вы понимаете. Это довольно забавно…

Он выпятил грудь, вспомнив о своём излюбленном персонаже:

– Кроме того, когда она в неглиже, это такое зрелище… Что за роскошь!..

Я вспоминаю короткую сцену из «Горячо любимого Селимара», в которой любовник, запертый впопыхах любовницей при появлении мужа, принимается бушевать и барабанить в закрытую дверь руками и ногами.

– Что это? – спрашивает муж.

– Ничего… Рабочие чинят трубу неподалёку, – лепечет дрожащая жена.

– Это невыносимо! Питуа! – приказывает он старому дипломатичному камердинеру. – Скажите-ка этим молодчикам, чтобы они поменьше шумели.

– Дело в том, – возражает смущённый Питуа, – что у них неприветливый вид…

– Вот как? Мокрая курица! Тогда я пойду сам. Он подходит к запертой двери и кричит во весь голос:

– Эй вы, там, потише! Из-за вас ничего не слышно. Воцаряется настороженная тишина…

– Вот как нужно говорить с рабочими, – изрекает муж Питуа. – Я знаю, как с ними разговаривать.

Затем Питуа выходит из комнаты после реплики a parte:[5]5
  в сторону (итал.).


[Закрыть]

– Я ухожу… Он приводит меня в расстройство. Я ехидно воскресила в памяти реплику Питуа, когда мой приятель X. хвастался своей победой над ненасытной беззащитной простушкой… Позабавившись в душе, я переменила – по крайней мере для вида – тему разговора:

– Дорогой друг, я полагаю, что вы готовите горячий приём нашему собрату с севера?

Лицо X. прояснилось, ибо этот мечтатель давно стоит выше цеховых склок.

– Маасену? Я надеюсь: Колоссальный тип. Я собираюсь поместить о нём статью на первой полосе газеты… В его честь устроят банкет, осыплют звонкой монетой пустых речей. Я хотел бы, чтобы Академия мобилизовала для него свои лучшие силы… Колоссальнейший тип. Вы ещё увидите взлёт его политической карьеры, которая только начинается… Он обладает всем. Это один из тех, кого я называю богатеями. Необыкновенный животный магнетизм, прекрасная золотая голова, моложавый вид…

– Я знаю, знаю… Я знаю даже… ходят слухи, что…

X. наклонился ко мне с живостью ребёнка.

– Какие слухи? Бабские сплетни?

– Разумеется… Поговаривают, что… Придвиньтесь, я не могу об этом кричать…

Я прошептала несколько слов на ухо приятелю, который в ответ присвистнул.

– Вот так штука! Какая информация, дорогая! Даже с цифрами. От кого вы это узнали?

– В сведениях такого рода ни один источник не внушает доверия.

– Прекрасно сказано.

Он приосанился и застегнул пиджак, как спорщик, готовый выбросить новую карту.

Я увидела, как в его глазах зажглись жёлто-бурые огоньки, что случалось с ним в дурные минуты.

– Уж эти мне северяне, – проговорил он шутливым тоном. – Поглядел бы я на них…

Осознав свою досаду, он решил слукавить.

– Впрочем, я не понимаю, какое мне дело до этой детали узора. Когда речь заходит о Маасене, этом великолепном человеческом монументе, мне не следует ничего знать, – прибавил он с резким раздражением, – даже если он прячет в себе будуар с зеркальными стенами и атрибуты публичного дома.

– Естественно, – отвечала я.

Он уплатил за два наших оранжада и подхватил свои перчатки и трость.

– В любом случае дайте мне знать, дружище.

– Дать знать о чём?

– Ну… о приезде Маасена. Я хотела бы побеседовать с ним.

– Ах да… Разумеется. Какой кусачий ветерок, не так ли?

– Ветер с севера…

Он осознал мой бездарный выпад и посмотрел на меня в упор.

– Право, можно подумать, вы считаете, что я завидую Маасену? Всё-таки я ещё не настолько низко пал, чтобы завидовать кому-то физически!

Я сделала мягкий жест в знак отрицания и погладила рукой его шершавую щеку, щеку мужчины в шесть часов вечера… «Дорогой друг, стало быть, существует нефизическая зависть?»

Он удалялся, а я мысленно обращалась к его стройной спине, к размашистой походке с утрированно большими шагами, к шляпе; в первую очередь к шляпе, его выразительной, предательской, непостоянной, вечно озадаченной шляпе, которую он слишком сильно сдвигает то набок, подражая уличным сорванцам, то на затылок, словно представитель богемы, то на лоб: дескать, осторожно, перед вами обидчивый и коварный малый, советуем не наступать ему на ноги… В конечном итоге это шляпа, которая не желает стареть…

Таким образом, мы с X. в очередной раз играючи пробуждали отзвуки грома, который я неохотно величаю его легкомысленным именем – наслаждение. Вероятно, оттого, что оно никогда нам не грозило, когда мы оставались вдвоём, не приковывало нас друг к другу, мы непринуждённо разглагольствовали о нём; вернее, приятель позволял мне разглядывать в своём дивном «брачном оперении», которое так долго ему служило, прорехи и ощипанные перья. По своему обыкновению для начала мы немного говорили о своём ремесле, о прохожих и покойниках, о минувшем и сегодняшнем дне, состязались в милой несговорчивости: «Нет, вовсе нет, я, напротив…», «До чего забавно!

У меня диаметрально противоположное мнение…» Достаточно кому-то произнести некое слово или имя, как мы снова погружаемся в ворох привычного пепла то мрачных, то раскалённых докрасна воспоминаний. При том, что он рассказывает, а я больше частью слушаю, я чувствую такую же ответственность, как и он, поэтому, как только он первым пускается в путь по огненным следам, я иду за ним по пятам и даже пощипываю его, чтобы он не стоял на месте. Обессилев, он прокричал как-то раз:

– Об этом слишком много сказано и слишком много написано. Меня тошнит от всех книг, имеющих отношение к теме потребительской любви; вы слышите, меня от них тошнит!

Он стучит по столу моей рукой, зажатой в его руке.

– Давно пора, – говорю я ему, – надо бы вытошнить эту тему, прежде чем вносить в неё свою лепту пером.

– А как же вы?

– Я – другое дело. Я оправдываю себя тем, что всякий раз, перед тем как описывать пожар, ждала, пока не окажусь достаточно далеко от него, на свежем воздухе, в безопасном месте. Вы же… в разгар беды или наверху блаженства… Ай-яй-яй!.. Это неприлично.

Он хмуро качает головой, чувствуя себя польщённым.

– Да-да, – бормочет он, – какое заблуждение!.. Он улыбается, как улыбался в двадцать пять лет, с притворной грустью и притворным смущением, исполненными очарования.

– Я напоминаю себе пассажиров терпящего крушение судна, которые бросаются на перевозимый груз и наедаются до отвала… В них уже не лезет, но они подбирают всё до крошки, не думая о том, чем будут питаться завтра.

– Я думаю то же самое, милый друг, то же самое. Не может того быть, чтобы на корабле, когда голод даст о себе знать, в глубине трюма не нашлись бочонок анчоусов, ящик консервированной говядины, связка грейпфрутов и кокосовых орехов…

Он пожимает плечами; он размышляет; он говорит; он говорит об этом. Я узнаю, как он бомбардирует женщин письмами, телеграммами и телефонными звонками. Он жалуется, что томится ожиданием в курортных городах, прячется в швейцарских горах, устраивает и терпит сцены, выходя после них распаренным, как из бани, истощённым и возрождённым. Он не тёмная лошадка, а скорее боевой конь. Как боевой скакун, он спотыкается и противится всему, чего не разумеет. Он весь переполнен звуками голосов, вторящими его собственному голосу. Он слишком значителен, чтобы женщины могли удержаться от потребности ему подражать; и слишком мужествен, чтобы ускользнуть от той, которая прикинется самой наивной. Дон Жуан, уж тебя бы женщина не обвела вокруг пальца. Когда я нескромно решила обнародовать свою концепцию «Дон Жуана», Эдуар де Макс был ещё жив. Теперь он умер, и я уже не помышляю написать пьесу, в которой отводила ему главную роль.

– Эдуар, – спросила я его, – что ты об этом думаешь?

– Я слишком стар, милейшая.

– Для пьесы как раз и нужно, чтобы ты был стар.

– Значит, я недостаточно стар для этой роли. Ты меня обижаешь.

Его глаза с сине-зелёно-золотистой радужной оболочкой, его взор и звук его голоса раскидывали сети чар.

– Но мне нужно, чтобы ты был очень обворожительным.

– Это, слава Богу, я ещё не разучился. Молодость – не время соблазнять, а время, когда тебя соблазняют. Что делает Дон Жуан в твоей пьесе?

– Пока ничего, пьеса ещё не готова. И ничего особенного не будет делать, когда я её напишу. Я хочу сказать, что он не занимается любовью, разве что самую малость.

– Браво! Обязательно ли заниматься любовью? Если уж ею заниматься, так только с теми, кто тебе безразличен.

Я в точности воспроизвожу слова де Макса, чтобы любопытства ради сравнить их со словами Франсиса Карко,[6]6
  Франсис (Франсуа) Карко (1886–1958) – французский поэт, автор ряда романов и биографий, посвящённых писателям и художникам.


[Закрыть]
человека, который был великим любовником. Теперь послушайте Карко. «Ах, – вздыхает он в минуты грусти и откровения, – ни в коем случае нельзя спать с тем, кого любишь, это всё портит…» Я хочу в заключение процитировать Шарля С.: «Проблема не столько в том, чтобы добиться от женщины высшей милости, а в том, чтобы помешать ей, когда она исполнит ваши желания, создать с вами семью. Что нам остаётся в таком случае, кроме бегства? Дон Жуан указал нам дорогу…»

– Эдуар, – продолжала я, – ты скоро меня поймёшь…

– Этого я и боюсь, – соглашался де Макс, и его очаровательная улыбка утрачивала всякую живость. – Неужели я ещё не понял?

Я разъясняла ему замечательный план своей пьесы, двадцать раз повторив имя «Дон Жуан», звучность, страстность и признанное волшебство которого соответствовали образу Эдуара де Макса, хотя он об этом не подозревал.

Я смотрела на его рот с тонкими губами; его глаза, притаившиеся под гротом бровей, мерцали жёлто-синим огнём, подобно тритонам, живущим в воде; его непокорные волосы вздрагивали, когда он поводил плечами, и рука постепенно ложилась на воображаемую гарду шпаги…

– Видишь ли, Дон Жуан, которому за пятьдесят… В антракте генеральной репетиции в театре Мариньи холодная весна безжалостно ослепила нас в саду резким светом своей зелени. Именно тогда я в последний раз посулила де Максу, что сделаю из него Дон Жуана—женоненавистника. «Поторопись», – ответил он. Он был проворней меня и навеки спустился в зыбкий мир второстепенных персонажей, с которыми я не успела его свести. Я уже решила, что вокруг него, Дон Жуана зрелой поры, будут виться, как положено, многочисленные, большей частью юные женщины, а он будет их ненавидеть. Я рассчитывала взять за образец одного из знакомых мужчин, сохранявших ещё некоторую живость.

Что касается другого моего приятеля, я долго не могла разглядеть в нём бывшего Дон Жуана, ибо он мало говорил о женщинах и дурно о них отзывался.

Неувядающая молодость прикипела к его чертам, но она не украшала его, а скорее была проклятьем. К тому же он вовсе в ней не нуждался. Я не могу понять, что притягивало к нему женщин – то ли глаза серого устричного цвета, омытые лживой солёной влагой, то ли вечно закрытый рот, державший ровные мелкие зубы взаперти. Женщины тянулись к нему – вот и всё, что я могу утверждать. Когда речь шла о нём, они действовали с решимостью лунатиков и готовы были набить себе шишек, налетая на него, как на мебель, будто даже не замечали его. Они-то и указали мне на него; если бы не они, я не окрестила бы этого человека его подлинным именем «Дон Жуан»; вообще-то именем незнатным, одушевлённым на нескольких страницах, вечным именем, чьё место не смогло занять какое-либо другое имя ни в одном языке.

Одна из особенностей, которая меня в нём поражала, – это то, что он никогда не ходил быстро. Благодаря гольфу, верховой езде и теннису его живот оставался неизменно подтянутым, и он легко расслаблялся. Но я призналась ему в своём неожиданном открытии; за пределами игрового поля он всегда приходил бы последним, если бы его не подгоняли вежливость или обязанность нравиться.

– Это не из-за лени, а из чувства достоинства, – ответил он чрезвычайно серьёзно.

Я засмеялась и преждевременно согласилась с его соперниками, смотревшими свысока на вертопраха, которого им предпочитали. Этот дурак, этот кретин Дамьен… Я наделяю его именем, напоминающим его устаревшее имя…

Позже, работая над романом «Ангел мой», я пыталась убедить себя, что Дамьен в молодости мог бы послужить прообразом моего героя, но вскоре поняла, что Дамьен, этот негибкий и ограниченный тип, несовместим с податливым воображением, бесстыдством и ребячеством, без которых немыслим «Ангел». Они были связаны лишь узами грусти и живой проницательностью, необычайно развитой у Дамьена.

Как-то раз, в знак доверия, а также из тщеславия, он показал мне ларец, в котором хранились женские письма. Высокий, с шероховатой поверхностью, он был отделан бронзой и разделён на сотню маленьких ящиков.

– Всего-навсего сто! – воскликнула я.

– Внутри ящиков имеются отделения, – ответил Дамьен с серьёзностью, которая никогда ему не изменяла.

– Значит, они всё ещё пишут?

– Они пишут… да, много пишут. Поистине много.

– Некоторые мужчины уверяли меня, что они довольствуются телефоном да письмами по пневматической почте в придачу.

– Мужчины, которым женщины больше не пишут, – это мужчины, которым женщины просто не пишут.

Я хорошо себя чувствовала в его обществе, так же как в присутствии проворных животных, замирающих во время отдыха. Он говорил мало и, как мне кажется, был зауряден во всём, за исключением своего призвания. Когда мне удалось сломить его недоверие, он принялся просвещать меня в присущей ему нравоучительной манере, едва ли не с точностью метеоролога. Тем самым он почти не отличался от людей, предсказывающих погоду, знающих нрав животных и намерения ветра, и я не вижу иной разгадки нашей необъяснимой дружбы.

Дабы развлечь и поразить меня, он «очаровывал» женщин, а затем докладывал мне об их грехопадении. Шаг за шагом. Заметьте, что он, в отличие от своего предка, не покушался на безмозглых затворниц, мяукающих пылких католических кошек, у которых молоко на губах не обсохло. Невелика хитрость пленить Инес![7]7
  Инес де Кастро (1320–1355) – испанская женщина, жизнь которой послужила темой для поэмы Камоэнса и произведений ряда других поэтов и писателей.


[Закрыть]

Однако однообразие и незатейливость любовной игры приводили меня в замешательство. Между Дамьеном и женщинами – ни намёка на дипломатию. Скорее всё здесь решало «слово повелителя».

Видимо, он скрывал своё довольно простое происхождение. Таким образом объясняются его предельная приятная сдержанность и осторожность в подборе слов. Это нисколько не умаляло и не отодвигало его успех; напротив, многие женщины питают тайную неприязнь к людям знатного рода. Он не употреблял современных жаргонных слов, рискуя прослыть старомодным. В то время, когда мы сдружились, Дамьен начинал относиться к себе почти столь же сурово, как к «женщинам». Старость, упадок, физическое истощение – всё это он осуждал по закону первобытных племён, приканчивающих стариков и предающих смерти калек: никакого снисхождения и в то же время мягкость речевых оборотов.

Я задавала ему вопросы, очевидно казавшиеся ему дурацкими. Например:

– Дамьен, как вы думаете, какое воспоминание осталось от вас у большинства женщин?

Он широко распахивал свои серые глаза, взгляд которых обычно удерживал между прикрытых век.

– Какое воспоминание?.. Наверняка желание повторить. Это естественно.

Тон его реплики меня покоробил, хотя она была сказана слишком сухо, чтобы я могла заподозрить его в фатовстве. Я смотрела на этого сдержанного человека, который отнюдь не казался напыщенным или испорченным продажной красотой. Я ставила ему в вину лишь маленькие изящные руки и ноги. Данная деталь для меня важна. Что касается его серых глаз и тёмных волос, они создают контраст, сильно волнующий нашу сестру, и мы охотно утверждаем, что это – признак страстной натуры.

Мужчина со страстной натурой соизволил прибавить несколько слов:

– Брал ли я их внезапно или после того, как они какое-то время томились ожиданием, – я был просто обязан бросать их, как только убеждался, что они будут причитать по мне, как погорельцы… Вот и всё.

Я знаю, что каждое ремесло создаёт свою собственную ложь, свои собственные небылицы, и посему слушала «Дон Жуана» с недоверием.

– «Я был просто обязан…» Почему же обязан? Он снова обрёл свою твёрдость и заявил с видом человека, предрекающего происки луны или неизбежное нашествие гусениц.

– Вы ведь не хотите, чтобы я посвятил себя их блаженству, с тех пор как убедился в их верности? К тому же я не стал бы волокитой, если бы часто занимался любовью.

Я припоминаю, что этот урок был преподан мне между полуночью и двумя часами ночи в одном из тех сомнительных городов, где тьма становится студёной изнанкой солнца и ночь заставляет ощутить присутствие моря, а также его притягательную силу. Мы с Дамьеном попивали нежнейший разбавленный водой оранжад, гостиничный оранжад конца курортной поры, сидя под стеклянной крышей вестибюля.

После того как я показала на сцене свою пантомиму, Дамьен пришёл ко мне в уборную. «Я сибаритствую», – произнёс он кратко, употребив старомодное выражение. Он воздерживался от спиртного, «от которого появляется седина, только посмотрите», сказал он, склоняясь над чаркой, и показал мне немало серебряных нитей с алюминиевым отливом в своей тёмной шевелюре. Он пил осторожно, сжимая соломенную тростинку в своём прекрасно очерченном нестареющем рту, навевавшем мысли о нежности, сне и печально-ласковой тайне. «Зацелованный рот ничуть не увядает…»

Я часто думала об этом человеке, лишённом и остроумия, и живости, и обезоруживающей глупости, от которой сияют, проникаясь доверием, женщины. Лишь его назначение служило ему украшением. Сотни раз я внушала себе, что ничто в нём меня не смущает, и сотни раз признавала, что всё сводится к одному-единственному свойству, ясной и короткой чёрточке, к бесполезному дару искренности.

– Вы были просто обязаны их бросать, – повторила я. – Почему обязаны? Разве вы любите только победу? Или же, напротив, вовсе не дорожите этой победой?

Он молчал, вникая в мои слова. Мой вопрос словно отбросил его в далёкое прошлое; он оживился, стал энергичным и полным ненависти. Он хлопал в ладоши и переплетал пальцы так крепко, что они хрустели. Я решила, что он наконец разразится бранью в пустоту, понося незримого неприятеля. Я желала, чтобы он поддался гневу, некоему душевному смятению, которое обнажило бы его непоследовательность, слабость и женские черты – то, что любая женщина требует хотя бы раз от любого мужчины… Я желала, чтобы он с пафосом воздел глаза к потолку, демонстрируя широко раскрытые, обезображенные пустыми белками глаза вместо непроницаемых уклончивых мудрых век, оберегающих опущенный взор гордого отщепенца… Ни одно из моих пожеланий не исполнилось, разве что Дамьен принялся говорить едва слышно, короткими и неправильными фразами, которые мне трудно вспомнить и передать, ибо смысл слов нельзя отделить от их звучания и однообразной, но ежеминутно прерывающейся речи, помогавшей Дамьену и маскировать, и выражать затаённейшее злопамятство. Он ни на миг не утратил своего достоинства мужчины, привыкшего жить на виду. Он не дал волю старым грубым словам, которые все мы храним в глубине души с детских лет, со времён учёбы. Он никого не назвал по имени и совершил лишь один промах, несовместимый с хорошим тоном, как бы между прочим величая своих любовниц в соответствии с титулом, чином и общественным положением их мужей или любовников: «…подруга крупного фабриканта… Её лорд-муж… Господи, да разве владелец балканских хлебов может наскучить женщине!..»

Он говорил долго. Моя гостиница померкла, оставив нам приглушённый свет, падавший с очень высокого потолка. Ночной сторож в приличной ливрее прошёл через вестибюль, волоча несметное количество тапок.

– …Теперь вы понимаете, – говорил Дамьен, – а я?.. Моя роль во всём этом? Одним словом, что я от всего этого получил?..

Акт слушания – это повинность, от которой стареет лицо, деревенеют мышцы шеи и напрягаются веки от усилия неотрывно смотреть на собеседника… Это своего рода усердное извращение… Не просто слушать, а вдобавок переводить… Возвеличивать заунывную канитель тусклых слов, докапываясь до их сокровенного смысла, возвышать язвительность до страдания, до необузданного желания…

– По какому праву? По какому праву они всегда получали больше меня? Если бы я только мог в этом сомневаться. Но стоило мне лишь посмотреть на них… Их наслаждение было слишком явным. Слёзы тоже. Но особенно наслаждение…

После этого он не позволил себе распространяться о женском бесстыдстве. Он незаметно выпрямил спину, как бы отодвигаясь от того, что доподлинно запечатлел в своей памяти, внутри которой также «имелись отделения».

– Властвовать над нами в любви, но никогда не быть на равных… Этого я никогда им не прощу.

Он вздохнул, радуясь, что недвусмысленно исторгнул из недр души главную причину своей грандиозной негромкой жалобы. Он огляделся по сторонам, словно собираясь позвать слугу, но вся ночная гостиничная жизнь отхлынула, сосредоточившись в одном-единственном близком и равномерном звуке человеческого храпа. Поэтому Дамьен довольствовался остатками тёплой газированной воды, неспешно вытер свой нежный рот и приветливо улыбнулся мне из глуши своего одиночества. Ночь постепенно одолевала его; его сила, казалось, была неотъемлемой частью своеобразного аскетизма… После того как в начале своей исповеди он поочерёдно выделил небезызвестную подругу крупного фабриканта, леди и актрису, чтобы они ярче сияли, он употреблял только множественное число. Сбившись с пути, он брёл ощупью в толпе, пробираясь сквозь человеческое стадо, с трудом ориентируясь по вехам женских грудей, бёдер, по фосфоресцирующему следу чьей-то слезы…

– Наслаждение… да, разумеется, наслаждение. Если кто-то в этом мире и знает, что такое наслаждение, то это я. Но от него до… Они заходят слишком далеко.

Он неистово выплеснул на ковёр остатки жидкости из своего стакана, как извозчик в трактире, и даже не извинился. Эти капли тепловатой воды были вызовом одной-единственной женщине или полчищу невидимых бесов, не страшившихся заклинания?

«Они заходят слишком далеко». Поначалу они идут туда, куда ведёт их мужчина, взыскательный и хмельной, а также опьянённый наукой, которую в них вливает. Затем, на следующий день, он вздыхает: «Где моя вчерашняя простушка? Что у меня общего с этой дьявольской козой?»

– Неужели они заходят так далеко?

– Поверьте мне, – сказал он кратко, – и они не знают, как вернуться обратно.

Он отвёл глаза в присущей ему откровенной манере, как человек, не решающийся прочесть распечатанное письмо из опасения, что на его лице предательски отразятся чувства, которые он, возможно, испытает при чтении.

– Может быть, тут была и ваша вина. Вы когда-нибудь давали женщине время привыкнуть к вам, стать более мягкой, успокоиться?

– Как же! – насмешливо произнёс он. – Что значит покой? Огуречная маска на ночь и по утрам газеты в постель?

Верхняя часть его тела слегка, едва заметно качнулась – это был первый признак нервного утомления.

Я не нарушала молчания, не прерывала скупых слов мужчины, который всю свою жизнь вёл переговоры с противницей, не снимая доспехов, не допуская в любви такой поблажки, как отдых…

– Одним словом, Дамьен, у вас такое же представление о любви, как у девушек в давние времена, когда воина представляли только с мечом в руке, а влюблённого – как человека, постоянно готового доказывать свою любовь?

– Где-то так, – снисходительно подтвердил он. – Женщинам, которых я знал, не придётся на это жаловаться. Я хорошо их воспитал. И что же они дали мне взамен…

Он встал. Я испугалась, что где-то уже встречала этого разочарованного менялу и общалась с ним ещё более близко. Я боялась, что его тайна того и гляди скукожится и он превратится из Дон Жуана в злополучного кредитора. Поэтому я поспешила произнести в ответ:

– Что они вам дали? Я думаю, своё страдание. Вам не так уж мало заплатили!

И тут он показал мне, что не позволит своему герою вертеть собой и не завидует ему.

– Своё страдание… – повторил он. – Да, их страдание. Это очень туманно. Я не настолько им дорожу, как вы полагаете. Страдание… Я не злодей. Я хотел бы только, чтобы мне вернули – хотя бы на миг – то, что я дал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю