Текст книги "Клодина в Париже"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
Но чем объяснить всё её великолепие? Не иначе как моя милая подружка предаётся весьма прибыльному беспутству. До чего, однако, она свежа и юна – и без рисовой пудры, без накрашенных губ!
Невозможно стоять вот так лицом к лицу, молча глядя друг на друга. И Люс наконец говорит:
– О, ты отрезала волосы!
– Да. Я кажусь тебе уродливой, не так ли?
– Нет, – нежно отзывается она. – Ты не можешь быть уродливой. Ты выросла. Ты такая пригожая, стройная. Ты меня больше не любишь? Да ты меня и прежде почти совсем не любила!
Она сохранила свой френуазский выговор, и я, как заворожённая, вслушиваюсь, ловлю звуки её немного тягучего и нежного голоса. Я гляжу на неё и вижу, как её зелёные глаза непрестанно меняют свой оттенок.
– Не об том сейчас речь, поганка ты этакая! Почему ты здесь и почему такая красивая, чёрт тебя побери? Шляпка у тебя прелестная, только надвинь её чуточку вперёд. Ты здесь не одна? Твоя сестра тоже приехала?
– Нет, её тут нет и в помине! – отвечает, лукаво улыбаясь, Люс. – Я всё бросила. Долго рассказывать. Я хотела бы всё тебе объяснить. Так только в романах бывает, знаешь!
В голосе её слышится непонятная мне гордость; я не выдерживаю.
– Но расскажи же мне всё, мой молочный поросёночек! Весь день в моём распоряжении.
– Вот здорово! Может, ты зайдёшь ко мне, ну пожалуйста, Клодина!
– Но при одном условии: я там никого не встречу? – Никого. Но идём же, идём быстрее, я живу на улице Курсель, в трёх шагах отсюда.
В мыслях моих полная путаница, я иду за Люс, искоса на неё поглядывая. Она не умеет изящно приподнимать свою длинную юбку, шагает, чуть вытянув вперёд голову, словно боится, что у неё вот-вот слетит шляпка. О, насколько же более трогательной и своеобразной выглядела она в своей шерстяной юбке до щиколоток, с полураспущенной косой, тоненькими ножками, то и дело вылезавшими из сабо. Нет, она вовсе не подурнела! Я замечаю, что переменчивый цвет её глаз, её свежесть производят впечатление на прохожих. Она это знает и великодушно строит глазки всем встречным и поперечным. До чего это забавно, Господи, до чего забавно! Я словно попала в какой-то нереальный мир.
– Погляди-ка на мой зонтик от солнца, – обращается ко мне Люс. – Глянь-ка, ручка из чистого хрусталя. За него пришлось отдать пятьдесят франков, старушка моя!
– Кому?
– Погоди, я тебе всё расскажу. Станем танцевать от печки.
Я обожаю эти местные обороты. Местный выговор, так противоречащий её шикарному костюму, звучит особенно выразительно! Я понимаю, почему моего «племянника» Марселя порой внезапно одолевает смех.
Мы переступаем порог какого-то нового дома с нагромождением белых скульптур и балконов. Нас возносит наверх просторный, весь в зеркалах, лифт, с которым Люс управляется с боязливой почтительностью.
К кому она меня ведёт?
Она звонит в дверь квартиры на последнем этаже – значит, у неё нет ключа? – и быстро проходит мимо чопорной горничной, одетой на английский манер в чёрное платье со смешным передничком из белого муслина, таким же крошечным, как костюм негра, а как вы знаете, вся его одежда состоит из маленького квадратика плетёной из дрока материи, подвешенного на шнурке под животом.
Люс поспешно открывает одну из дверей в передней; я следую за ней по белому коридору с тёмно-зелёным ковром; она открывает ещё одну дверь, чуть отступает в сторону, давая мне пройти, закрывает дверь и бросается в мои объятия.
– Люс! Может, задать тебе хорошенькую взбучку? – говорю я, стараясь, хоть и с большим трудом, восстановить свою прежнюю власть над ней, потому что она крепко сжимает меня в своих объятиях, уткнув свой холодный нос мне в шею над ухом.
Она откидывает голову и, не разнимая рук, с непередаваемым выражением счастливой покорности, отзывается:
– О, да! Поколоти меня немножко!
Но у меня уже нет – а может, пока ещё нет – охоты поколотить её. Не станешь же колотить кулаками по костюму в четыреста франков, да и жалко было бы здоровой затрещиной смять прелестный букетик роз на шляпке. Расцарапать ей ручки? Конечно, можно… но она всё ещё не сняла перчатки.
– Клодина!.. О, ты меня больше не любишь!
– Я не могу тебя любить вот так, по приказу. Я должна знать, с кем имею дело! Эта блузка не выросла сама собой у тебя на спине, ведь так? А эта квартира? «Где же я? Это чудо, друзья, иль мечты волшебство?», как поёт дылда Анаис голосом, от которого сводит скулы.
– Это моя спальня, – елейным голоском заводит Люс. Она немного отстраняется от меня, чтобы дать возможность восторженно полюбоваться окружающей обстановкой.
Слишком богатая, но не слишком безвкусная спальня. К примеру, хорошие обои! Белый лак – увы! – но вот стулья и панели на стенах затянуты фисташкового цвета бархатом с рисунком рококо, думаю, копия Утрехта, это ласкает глаз и оживляет цвет лица. Кровать – ах, какая кровать! Не в силах удержаться, я измеряю её ширину, раскинув руки… Больше полутора метров, сударыня, больше полутора метров, говорят вам, по меньшей мере трёхспальная. Красивые камчатные занавеси фисташкового цвета на двух окнах, трёхстворчатый зеркальный шкаф, небольшая люстра на потолке (вид у неё какой-то дурацкий, у этой люстры) и большое глубокое кресло у камина, обитое шёлком в белую и жёлтую полоску, и Бог знает что ещё!
– Люс! Является ли всё это плодами бесчестья? Ты прекрасно знаешь, «этими обманчивыми плодами, оставляющими на губах вкус пепла», если верить нашей старой книге «Образцы нравственности».
– Ты не видела самого прекрасного, – говорит Люс, не отвечая на мой вопрос. – Взгляни!
Она открывает дверь в лепных гирляндах.
– Это туалетная комната.
– Спасибо за разъяснение: а то я могла бы подумать, что это молельня мадемуазель Сержан.
Фаянсовые плитки на стенах, фаянсовые плитки на полу, туалетная комната сверкает тысячью огней (и более того), ну чисто Венеция! Ох, возможно ли это! Ванна, которая подошла бы слонёнку, и два глубоких, как пруд в Барре, таза, два перевёртывающихся таза. На туалетном столике светлый черепаховый гребень, баснословно дорогой. Люс бросается к какой-то диковинной скамеечке, приподнимает, точно у ящика, крышку с обивкой в лютиках, и говорит совсем просто, демонстрируя мне продолговатую чашу:
– Это из чистого серебра.
– Пфф! От этих металлических бортов, должно быть, ляжкам холодно. А на дне что, твой герб выгравирован? Но расскажи мне наконец обо всём, или я сматываюсь отсюда.
– И всё освещается электричеством. Я всё время боюсь, что из-за него может произойти несчастный случай, от искры, от чего-то ещё, что может убить (моя сестрица все уши нам про это прожужжала в Монтиньи, во время уроков физики!). И ежели я остаюсь вечером одна, я зажигаю маленькую керосиновую лампу. Видела бы ты мои сорочки! У меня шесть шёлковых, остальные по моде Империи с розовыми лентами, и такие же панталоны…
– Панталоны по моде Империи? Я-то считала, что в наши времена никто не пойдёт на такие необузданные траты…
– А вот и нет, и доказательство – сама белошвейка мне сказала, бельё по моде Империи! И потом…
Лицо её сияет. Она порхает от одного шкафа к другому, путается в своей длинной юбке. Внезапно она подхватывает обеими руками шуршащие юбки и восторженно шепчет мне:
– Клодина, у меня шёлковые чулки!!!
На ней и в самом деле шёлковые чулки. Они шёлковые, я могу это подтвердить, и доходят до самых бёдер. Ножки её, я их узнаю, – просто чудо.
– Потрогай, какие мягкие, гладкие!
– Верю тебе, верю. Но клянусь, я сейчас же уйду, если ты по-прежнему станешь молоть языком и ничего мне не объяснишь!
– Тогда нам надо сесть поудобнее. Плюхайся-ка в кресло. Погодь-ка, я опущу штору, а то солнце в глаза.
До чего уморительно звучат у неё местные словечки. А сама она ещё в розовой блузке и безукоризненного покроя юбке – оперетка, да и только!
– Может, выпьем? У меня всегда припасены две бутылки вина в туалетной комнате. Он говорит, что тогда я не буду анемичной.
– Он! Значит, существует Он! Вот удача, наконец-то всё узнаем! Подавай-ка сюда немедленно портрет соблазнителя.
Люс выходит и возвращается с фотографией в руке.
– Держи, вот он, – говорит она упавшим голосом. Просто отвратительно: на фотографии – толстый мужчина лет шестидесяти, а может, и больше, почти совсем лысый, с тупым видом, отвислыми, как у датского дога, щеками и большими коровьими глазами! Я в ужасе гляжу на свою подружку, а она молча разглядывает ковёр и постукивает носком ботинка.
– Старушка моя, ты должна мне всё рассказать. Это ещё интереснее, чем я думала…
Сидя на подушке у моих ног, в золотистом сумраке от спущенных штор, она кладёт скрещённые кисти рук мне на колени… Меня здорово смущает её новая причёска, и потом, ей не следовало бы завиваться… Я в свою очередь снимаю соломенную шляпку и встряхиваю головой, чтобы волосы легли свободно. Люс улыбается мне.
– Ты совсем как мальчишка, Клодина, с этими короткими волосами, прямо хорошенький мальчишка. Но всё-таки нет, когда смотришь на тебя, видно, что у тебя, конечно, девичье лицо, лицо красивой девушки!
– Хватит! Рассказывай всё с самого начала и до сегодняшнего дня. И поживей немного, а то папа ещё подумает, что я заблудилась или попала под экипаж…
– Хорошо. Так вот, когда ты наконец собралась написать мне после своей болезни, они обе уже успели мне столько гадостей наделать. Я, мол, и такая, и сякая, и гусыня, и карикатура на свою сестру, и обзывали меня по-всякому.
– Они по-прежнему вместе, твоя сестра и директриса?
– Чёрт побери, всё ещё хуже прежнего. Сестрица моя даже не подметает своей комнаты. Мадемуазель наняла прислугу. И по всякому поводу, а то и без повода, Эме сказывается больной, не выходит из комнаты, и Мадемуазель заменяет её почти на всех устных уроках. И ещё того лучше: однажды вечером я слышала, как Мадемуазель устроила в саду ужасную сцену Эме из-за нового классного надзирателя. Она просто не в себе была. «Ты добьёшься того, что я тебя убью», – сказала она Эме. Мою сестру аж передёрнуло, она бросила на неё косой взгляд да и говорит: «Ты не осмелишься, слишком потом страдать будешь». Тогда Мадемуазель начала скулить и умолять не мучить её больше, и Эме бросилась ей на шею, и они пошли вместе наверх. Но дело совсем не в том, к этому я привыкла. Только вот сестрица моя, скажу тебе, обращалась со мной хуже, чем с собакой, и Мадемуазель тоже. Когда я стала просить у сестры чулки и ботинки, она велела мне убираться прочь. «Если у тебя дырки на пятках, заштопай их, – сказала она мне, – а верх ещё совсем целый, и когда не видно дыр, их вроде бы и нет». С платьями та же история: у неё хватило наглости, у этой дряни, отдать мне свою старую блузку с протёртыми подмышками. Я проплакала весь день оттого, что у меня так плохо с одеждой, уж лучше бы меня избили! В отчаянии я написала домой. Ты ведь знаешь, у меня никогда ни гроша не было. А мама мне ответила: «Договаривайся обо всём с сестрой, ты и так стоишь нам немалых денег, к тому же у нас свинья подохла, да я потратила в прошлом месяце на лекарства для твоей младшей сестрёнки Жюли целых пятнадцать франков; а ты знаешь, что в доме у нас нищета и всё такое прочее, а коли тебя мучает голод, соси свой кулак».
– Продолжай.
– Тогда я попыталась припугнуть сестру, но она только засмеялась мне в лицо и крикнула: «Если тебе здесь плохо, можешь возвращаться домой, у меня обуза с плеч свалится, будешь там пасти гусей». В тот день я не смогла ни есть, ни спать. На следующее утро, после занятий, поднимаясь в столовую, я заметила, что дверь комнаты Эме приоткрыта, а её кошелёк лежит на камине рядом с часами – у неё теперь стоят часы, дорогая, у этой подлой дряни! У меня просто кровь застыла в жилах. Я бросилась, схватила кошелёк, но она могла бы меня обыскать, я не знала, куда мне его спрятать. Я ещё не снимала шляпки, взяла и надела свой жакет, спустилась к уборной и швырнула туда свой передник, потом вышла, никого не встретив дорогой – все уже были в столовой, – и побежала к станции, чтобы сесть на поезд в одиннадцать тридцать девять, который шёл в Париж. Он должен был вот-вот отойти. Я была полумёртвая, задыхалась от бега.
Люс замолкает, чтобы перевести дыхание и насладиться произведённым эффектом. Признаюсь, я была поражена. Никогда бы не подумала, что эта замухрышка способна на такой отчаянный поступок.
– Ну а дальше? Скорей, милочка, рассказывай, что дальше? Сколько было денег в кошельке?
– Двадцать три франка. Когда я приехала в Париж, у меня оставалось всего девять франков, я ехала, сама понимаешь, третьим классом. И вот ещё: на станции все меня знали, и папаша Ракален спросил меня: «Куда это вы спешите, душечка?» Я ему ответила: «Матушка заболела, нам прислали телеграмму, я спешу в Семантран, сестра не может оставить Школу». – «Да, – ответил он, – это весьма огорчительно».
– А что ты сделала, приехав в Париж?
– Я вышла с вокзала и пошла по улице. Спросила, где церковь Магдалины.
– Почему?
– Сейчас всё узнаешь. Потому что мой дядюшка – это он изображён на фотографии – живёт на улице Тронше, около церкви Магдалины.
– Брат твоей матери?
– Нет, деверь. Он женился на богачке, которая умерла, нажил ещё кучу денег и, как полагается, не пожелал больше о нас слышать, ведь мы нищие. Это понятно. Я знала его адрес, потому что мама, которой хотелось заполучить его денежки, заставляла нас ему писать, всех пятерых, под Новый год, на бумаге с цветочками. Он нам никогда не отвечал. Ну и вот, я пришла к нему, потому что не знала, где ночевать.
– «Где ночевать»! Люс, я просто преклоняюсь перед тобой… ты в сто раз хитрее своей сестры, да и меня тоже.
– Ох уж! Хитрее?.. Вовсе нет. Я вошла в дом. Я умирала с голоду. На мне была старая блузка Эме и школьная шляпка. И квартира там оказалась ещё прекраснее, чем эта, а слуга сухо так мне сказал: «Что вам угодно?» Мне было так стыдно, слёзы подступали. Я ответила: «Я хотела бы видеть своего дядю». Знаешь, что заявил мне этот негодяй? «Мой господин приказал не принимать никого из своих родных!» Убиться можно! Я повернулась, чтобы уйти, и тут столкнулась нос к носу с толстым господином, входившим в квартиру. Он сразу остановился. «Как вас зовут?» – «Люс». – «Вас ко мне прислала ваша матушка?» – «О нет! Я сама пришла. Сестра так ужасно со мной обращалась, что я сбежала из Школы». – «Из школы? Сколько же тебе лет?» – спросил он, беря меня под руку и вводя в столовую. – «Через четыре месяца семнадцать». – «Семнадцать? Вот уж вам совсем не дашь этих лет, никак не дашь. Забавная история! Садитесь, дитя моё, и расскажите мне всё». Ну уж тут я ему всё выложила: и про нашу нищету и беды, и про Мадемуазель и Эме, и про чулки с дырками, и всё-всё. Он слушал, смотрел на меня своими выпученными голубыми глазами и всё придвигал ко мне поближе свой стул. К концу рассказа я почувствовала такую усталость, и я заплакала! И тут этот мужчина сажает меня к себе на колени, целует меня, гладит. «Бедная крошка! До чего огорчительно видеть, как страдает такая миленькая девчушка. Твоя сестра похожа на свою мать, знаешь, настоящая чума. А какие у нас красивые волосы! Глядя на эту косу, можно подумать, что ей четырнадцать лет, не больше». И вот уже он обхватывает меня за плечи, сжимает талию, бёдра и целует меня и при этом пыхтит, как тюлень. Мне было немного противно, но, понимаешь, не хотелось его сердить.
– Очень хорошо понимаю. Что же дальше? – Дальше… я не смогу тебе всё рассказать. – Не изображай из себя недотрогу! В Школе ты не была такой ханжой!
– Это совсем другое дело. Вначале он посадил меня обедать с собой, я умирала с голоду. Какие же там были вкусные вещи, Клодина! Уйма всякой вкуснятины и шампанское. После обеда я сама не знала, что говорю. Он был красный, как петух, но не растерялся. Он прямо предложил мне: «Дорогая моя Люс, я обещаю на неделю дать тебе пристанище, предупредить твою мать – так, чтобы она не тявкала, – а позднее позаботиться как следует о твоём будущем. Но при одном условии: ты будешь делать то, что я хочу. Мне кажется, ты вовсе не пренебрегаешь вкусными вещами и любишь удобства; я тоже. Если ты ещё нетронутая, тем лучше для тебя; тогда я буду очень мил с тобой. Если же ты уже путалась с парнями, ничего не поделаешь! У меня свои пристрастия, и я их придерживаюсь».
– А потом?
– А потом он привёл меня в свою спальню, очень красивую красную спальню.
– А потом? – нетерпеливо спросила я.
– А потом… я сама больше ничего не знаю, вот!
– Может, дать тебе подзатыльник, чтобы ты заговорила?
– Ну хорошо, – сказала Люс, кивнув головой, – не так уж это забавно, знаешь…
– Это и правда очень больно?
– Конечно! Я вопила благим матом, да ещё было жарко от его лица, прижатого к моему, а его волосатые ноги царапали меня… Он пыхтел, сопел! Я громко вопила, и он сказал задыхающимся голосом: «Если перестанешь кричать, я тебе завтра подарю золотые часы». И я постаралась не издавать больше ни звука. А после я до того перенервничала, что расплакалась. Он целовал мне руки и всё твердил: «Поклянись, что никто другой не будет с тобой; мне так повезло, так повезло!» Но мне-то это было не в радость!
– Ну и привереда же ты.
– Потом я невольно всё время думала об изнасиловании в Оссере, помнишь это, тот книготорговец в Оссере, Птитро, который изнасиловал свою служащую? Мы тогда читали об этом в «Монитёр дю Френуа» тайком и наизусть запоминали фразы. Как бы там ни было, эти воспоминания оказались довольно некстати.
– Хватит литературы, рассказывай, что было дальше.
– Дальше? Чёрт побери… На следующее утро я в себя прийти не могла, когда увидела рядом с собой в кровати этого толстяка. Он во сне выглядел таким уродливым! Но он никогда не был со мной очень уж злым, и бывают даже хорошие минуты…
Опущенные веки Люс скрывают от меня её лицемерный и покорный взгляд. Мне хочется расспросить её и в то же время неловко это делать. Удивлённая моим молчанием, она поднимает на меня глаза.
– Продолжай, Люс, давай же!
– А, да… Семейство моё вначале меня разыскивало. Но дядя сразу же написал к нам домой. «Душечка моя, я просто-напросто предупредил твою мать, чтобы она оставила нас в покое, если хочет после моей смерти увидеть, как выглядят мои денежки. Ты же поступай, как захочешь. Я даю тебе двадцать пять луидоров в месяц, кормёжку и портниху; посылаешь ты им монету или не посылаешь, мне наплевать! А от меня они не получат ни гроша!»
– Значит… ты посылаешь домой деньги?
На личике Люс появляется дьявольская усмешка.
– Я? Да ты меня не знаешь! О, ля-ля, уж слишком много они мне зла причинили! Подыхать они все будут, подыхать, слышишь, но я не выпью ни рюмочки меньше! Они не упустили случая попросить у меня денег, и так мило, так любезно. Знаешь, что я им ответила? Я взяла лист белой бумаги, большой лист, и написала на нём: Д…о! Шик!
И она произнесла слово из шести букв: «Дерьмо».
Она вскакивает, танцует, на её хорошенькой розовой мордашке появляется свирепое выражение. Я не могу опомниться…
Неужели это она, та боязливая девочка, которую я знала в Школе, бедная сестрёнка, которую била фаворитка Эме, ласковая малютка Люс, вечно желавшая поцеловать меня в губы? Может, лучше мне уйти? Эта девушка с её дядюшкой для меня что-то уж чересчур современное. И то, что она дала бы им всем подохнуть, как она говорит!
– Ты и правда, Люс, дала бы им…
– О да, милая Клодина! И я ещё, – добавляет она смеясь, со злорадным видом, – если хочешь знать, уговариваю дядю, чтобы он обошёл их в своём завещании! Обхохочешься!
Действительно, обхохочешься.
– Значит, ты совершенно всем довольна?
Она перестаёт вальсировать и корчит гримаску.
– Совершенно, совершенно?.. Есть и шипы. С моим дядюшкой надо быть покорной! У него такая манера: чуть что, говорит мне: «Если не желаешь, между нами всё кончено!» – и заставляет меня поступать по-своему…
– Чего «не желаешь»?
– Да мало ли чего, множество всякой ерунды, – отвечает она, отмахиваясь от всего рукой. – Но он при этом даёт мне деньги, которые я прячу в шкафу под кипой сорочек, и главное – о, самое главное, – кормит меня конфетами, всякими пирожными, куропатками и прочим. И ещё того лучше, у нас шампанское к обеду.
– Каждый день? Да у тебя, дорогая моя, лицо станет в красных прожилках!
– Ты думаешь? Ну, посмотри на меня…
В самом деле, у кого ещё такой цветущий и свежий вид? Кожа у Люс как прочно окрашенная ткань: её не испачкает ни грязь, ни вода.
– Скажи-ка мне, любезная сударыня и подруга. Ты устраиваешь приёмы? Даёшь обеды?
Она хмурится.
– Это невозможно с таким старым ревнивцем! Он желает, чтобы я ни с кем не встречалась. Но, – она понижает голос и говорит с откровенной улыбкой, – но всё же как-то можно устроиться… Я виделась со своим дружком Каином Брюна – знаешь, с тем, про кого ты говорила, что он мой «ухажёр». Он учится в художественном училище, станет большим художником и напишет мой портрет. Если бы ты знала… – быстро щебечет она, точно птичка, – он старый, мой дядя, но ему приходят в голову совершенно дикие вещи. Иногда он заставляет меня становиться на четвереньки и бегать так по комнате. А он – ну просто чучело какое-то, – тряся огромным животом, бежит за мной, тоже на четвереньках, и набрасывается на меня с криком: «Я хищник!.. Спасайся! Я бык!»…
– Сколько ему лет?
– Он говорит, пятьдесят девять, но я думаю, чуть побольше.
У меня разболелась голова, я чувствую себя совершенно разбитой. Слишком уж грязная тварь эта Люс. Достаточно видеть, как она рассказывает обо всех этих ужасах! Стоя на одной ноге, протягивает хрупкие ладошки, тонкая талия перехвачена розовой лентой с бантом, лёгкие пушистые волосы стянуты на прозрачных висках – хорошенькая пансионерочка, да и только!
– Люс, раз уж ты так разговорилась, расскажи мне, что новенького в Монтиньи, прошу тебя! Никто мне оттуда ничего больше не сообщает. Как там дылда Анаис?
– Она в училище; ничего необычного. Она со старшеклассницей дружит.
– Не побрезговала старшеклассница, в самом деле! А Мари Белом с её руками акушерки? Помнишь, Люс, она нам летом призналась, что не носит панталоны, чтобы чувствовать, как её ляжки «поглаживают одна другую при ходьбе»?
– Да, помню. Она продавщица в магазине. Не везёт бедной девочке!
– Не всем же так везёт, как тебе, милая моя проституточка!
– Я не желаю, чтобы меня так называли, – протестует оскорблённая Люс.
– Ну хорошо, тогда, робкая девственница, поведайте мне о Дютертре.
– О, бедняжка доктор последнее время проходу мне не давал…
– Ну так что же? Почему бы и нет?
– Потому что моя сестрица и Мадемуазель сумели его «одёрнуть», а мне моя сестрица заявила: «Если с тобой это случится, я тебе глаза выцарапаю!» У него были неприятности и в муниципальном совете.
– Тем лучше. И какие же?
– Выложу тебе одну историю. На заседании муниципального совета Дютертр провалился с этой историей переноса станции Мустье. Он захотел, чтобы её перенесли на два километра дальше от посёлка, потому что так было удобнее для господина Корна – знаешь, владельца того красивого замка у края дороги, – который дал ему целую кучу денег!
– Вот наглость!
– Ну, значит, на муниципальном совете Дютертр попытался представить это как дело вполне разумное, а остальные помалкивали, как вдруг доктор Фрюитье, высокий тощий старик, малость тронутый, поднялся с места и обозвал Дютертра последней дрянью. Дютертр стал резко отвечать ему, слишком резко, и Фрюитье на глазах у всего совета влепил ему пощёчину!
– О-о-о, я так и вижу сейчас старика Фрюитье – должно быть, его костлявая белая ладошка звонко шлёпнула…
– Да, Дютертр был вне себя, он тёр щёку, махал руками, кричал: «Я пришлю вам секундантов!» Но Фрюитье спокойно ответил: «С такими, как Дютертр, не дерутся, не вынуждайте меня объяснять в местных газетах почему…» Вот уж, можно сказать, скандал был в наших краях!
– Не сомневаюсь. Мадемуазель, небось, совсем разболелась из-за этого?
– Да она просто лопнула бы от злости, если бы моя сестрица не утешила её; но уж чего она наговорила! Поскольку она родом не из Монтиньи, её и понесло: «До чего мерзкий край, сплошное ворьё да разбойники!» И так и сяк прикладывала…
– А на Дютертра, небось, все пальцем тыкали?
– На него-то? Да спустя два дня об этом и думать позабыли; он ни капельки не потерял своего влияния. Вот тебе доказательство: на последнем заседании совета заговорили о Школе и сказали, что порядки в ней странные. Знаешь, об отношениях Мадемуазель и Эме известно теперь повсюду в наших краях; верно, старшие девочки разболтали… Так что один из советников потребовал, чтобы мадемуазель Сержан перевели из нашей Школы. Тут мой Дютертр вскакивает и заявляет: «Оскорбление директрисы я воспринимаю как личное оскорбление». Больше он ничего не добавил, но все хорошо его поняли и заговорили о другом, потому что, понимаешь, они почти все ему чем-то обязаны…
– Да, конечно, к тому же они опасаются, что он многое знает о них, обо всех их безобразиях.
– Однако же его враги ухватились за эту историю, и кюре говорил об этом в своей воскресной проповеди, на той же неделе.
– Старый аббат Милле? Прямо с кафедры? Значит, Монтиньи предано огню и мечу!
– Да, да. «Позор! – кричал наш кюре. – Позор скандальным урокам, преподанным молодёжи в ваших безбожных школах!» Все прекрасно поняли, что он говорил о моей сестре и директрисе. Ну и повеселились же, ей-Богу!
– Рассказывай ещё, Люс, рассказывай… Ты проливаешь мне на душу бальзам.
– Честное слово, я больше ничего не знаю. Лилин в прошлом месяце разродилась двумя близнецами. А ещё устроили большой приём с выпивкой в честь сына Эмье, вернувшегося из Тонкина, где он теперь занимает высокий пост. Адель Трикото в четвёртый раз вышла замуж. Габриэль Сандре, которая вечно изображала из себя маленькую девочку с молочными зубками, вышла замуж за парижанина. Леони Меркан теперь классная надзирательница в парижской школе – ты её прекрасно знаешь, такая робкая дылда, нам доставляло удовольствие вгонять её в краску, ведь кожа у неё очень тонкая. Ну все, говорю тебе, все едут в Париж; просто мания, безумие какое-то.
– Ну, я этим безумием вовсе не одержима, – говорю я со вздохом, – я тоскую по нашим краям… Конечно, сейчас уже меньше, чем в первые дни, потому что начинаю понемногу привязываться…
Я поспешно закусываю губу, опасаясь, что слишком много сказала. Но Люс не больно-то проницательна и несётся дальше во весь опор:
– Ты, верно, и в самом деле тоскуешь, но уж никак не я. Порой, лёжа на этой огромной кровати, я вижу во сне, что я всё ещё в Монтиньи и сестрица изводит меня десятичными дробями, и горным рельефом Испании, и всякими плодоножками и цветоножками; я просыпаюсь в холодном поту и каждый раз испытываю огромную радость от того, что я здесь…
– Рядом с добрым дядюшкой, который храпит.
– Да, он храпит. Откуда ты знаешь?
– О Люс, ты умеешь обезоружить! Но расскажи лучше про Школу, про нашу Школу. Помнишь, как мы разыгрывали бедняжку Мари Белом, а нашу злючку Анаис помнишь?
– Анаис учится в педагогическом училище, я тебе уже об этом говорила. Но это всё равно что пустить дьявола в кропильницу. Она со своей «старшеклассницей» по имени Шаретье – точь-в-точь как моя сестричка с Мадемуазель. Ты знаешь, в педучилище в дортуаре – два ряда открытых клетушек, а между ними – проход, чтобы следить за воспитанницами. Ночью эти кельи задёргивают кумачовой занавеской. Ну так вот, Анаис находит способ почти каждую ночь пробираться к Шаретье, и её ни разу не поймали. Но это плохо кончится. Я, во всяком случае, надеюсь.
– Откуда ты всё это знаешь?
– От одной из наших пансионерок. Семантран, она поступила в училище одновременно с Анаис. А уж видик у этой Анаис, чистый скелет! Даже не может подобрать воротничок к форме, чтобы он не болтался на шее. Подумай, Клодиночка, они там встают в пять утра! А я дрыхну в своё удовольствие до десяти-одиннадцати часов, выпиваю прямо в постели чашечку шоколада. Понимаешь, – добавляет она с рассудительным видом, как здравомыслящая мещаночка, – это помогает забывать о многом.
В мыслях своих я уношусь в Монтиньи. Люс присела на корточки у моих ног, ну точь-в-точь курица.
– Люс, что нам задали по стилистике к следующему занятию?
– Задание к следующему разу, – говорит Люс, расхохотавшись, – «Напишите письмо девушке вашего возраста, чтобы укрепить её в учительском призвании».
– Нет, Люс, не то, у нас другая тема: «Заботиться о своём внутреннем мире, а не о внешней стороне жизни, – вот верный путь к счастью».
– Ну да! Вот ещё: «Что думаете вы о неблагодарности? Подкрепите свои рассуждения какой-нибудь вымышленной вами историей».
– Ты уже подготовила контурную карту?
– Нет, старушка, у меня не было времени её переделать. Меня наверняка накажут, подумай только: горы у меня на карте не заштрихованы, а линия Адриатического побережья не доведена до конца.
Я напеваю:
– По Адриатике мы поплывём…
– И сети в баркас возьмём, – подтягивает бойким голоском Люс.
Мы подхватываем тоном выше:
– Мы по морю плывём и сети везём!
И уже дружно поём вместе:
В море скорей, рыбаки!
К берегу, пенясь, катит прилив.
Волна захлёстывает островки,
Баюкая лодку в объятьях своих.
Сельские девы, покиньте свой дом.
По гальке к морю бегом.
По Адриатике мы поплывём
И сети в баркас возьмём.
Мы по морю плывём и сети везём…
– Помнишь, Люс, на этом самом месте Мари Белом неизвестно почему всегда пела на два тона ниже. Она уже за десять тактов до этого начинала дрожать, но песню это не портило. Припев!
Ночь прохладна, тиха,
Ждёт хороший улов рыбака.
Гребите, не стоит ждать.
Спокойна морская гладь!
– А теперь, Люс, накатывает большой прилив!
Вот королевы дорады.
Которым мы все очень рады,
Каракатица проплыла
Среди зарослей серебра.
А нежная радужница
В ласковых волнах резвится
В своём голубом корсаже.
Как богат наш улов!
Щедрых моря даров
Мы не ждали даже!
С увлечением, отбивая такт, мы допеваем до конца этот сногсшибательный романс и начинаем хохотать, как девчонки, ведь мы ими, в сущности, и остаёмся. Всё же от этих старых воспоминаний меня охватывает грусть; но разгулявшаяся Люс скачет на одной ножке, испуская радостные вопли, любуется на себя в зеркало «своего» трёхстворчатого шкафа…
– Люс, ты не жалеешь о Школе?
– О Школе? Когда за обедом я вспоминаю о ней, я прошу налить мне ещё шампанского и так объедаюсь засахаренным печеньем, что того и гляди разболится живот, я хочу наверстать упущенное и вознаградить себя за всё. Знаешь, я ещё не совсем рассталась со Школой.
Я смотрю, как она досадливо машет рукой на двухстворчатую ширму из лакированного дерева и шёлка, которая немного загораживает небольшую парту – скамья со спинкой, крышка стола, точь-в-точь как в Монтиньи, вся в чернильных пятнах, там валяются учебники грамматики и арифметики. Я подбегаю к парте, открываю тетради, заполненные аккуратным детским почерком Люс.