Текст книги "Клодина в Париже"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
– «Добрая хозяюшка побудила своего мужа соорудить ей или сама соорудила в северной части сада, в отдалённом уголке, с помощью нескольких жердей, нескольких досок и нескольких охапок ржаной или дроковой соломы своего рода хижину, которая должна служить отхожим местом». (Как я имею честь вам это изложить…) «Эта хижина, буквально скрытая листвой, цветами вьющихся растений и сильно разветвлённым кустарником, похожа скорее не на отхожее место, а на прелестную зелёную колыбельку».
– Очаровательно! Какой поэтический взгляд и стиль, почему не могу я направить свои задумчивые шаги к этой цветущей, благоухающей беседке и посидеть там хоть минутку!.. Но перейдём к практической стороне дела. Продолжайте, Анаис, прошу вас.
– «Поскольку испражнений пяти или шести персон в течение года вполне достаточно, чтобы унавозить гектар почвы, и ничто из состава удобрений…
– Тише, тише, не торопитесь!
– …не должно быть потеряно, отхожая яма представляет собой или вырытое в земле отверстие, обмазанное хорошо утрамбованной глиной, или своего рода глубокую чашу из обожжённой глины, или просто-напросто старую, вышедшую из употребления бочку».
– Прощайте, бочки, заполненные нечистотами! Моё дорогое дитя, превосходно. Я не добавлю ничего нового, сказав, что следует плотнее замешивать человеческие удобрения с двойным количеством земли, и что пяти килограммов достаточно, чтобы унавозить один ар и отравить этим двести. В награду за ваше прилежание я разрешаю вам пять раз поцеловать доктора Дютертра, депутата кантона.
– Ты шутишь! – мечтательно шептала Анаис. – Если бы только достаточно было одного твоего разрешения…
О, Берийон, как развлекал ты этих противных девчонок, одной из которых была я! Мы декламировали, сопровождая это выразительной мимикой и жестами, его вступительную часть. Наивная душа, Мари Белом, протягивала к небу свои руки акушерки и, вся трепеща в растроганной убеждённости своей правоты, обращалась к молодой селянке:
– «Несчастное дитя! О, как велико ваше заблуждение! Ради вашего же блага и вашего счастья гоните прочь даже саму ненавистную мысль бежать от своих родителей, из этого славного домишки, где вы появились на свет! О, если бы вы знали, какой ценой те, чьей роскоши вы завидуете, заплатили за шёлк и драгоценности, которыми они украшают себя!»
– Десять франков за ночь, – прерывала Анаис. – Я полагаю, что таковы парижские цены!
Этот поганый Берийон в потёртой обложке, с форзацами, украшенными переводными картинками, слишком живо воскресил в моей памяти Школу и моих подружек. Вот что: я напишу Люс. Я давно не получала от неё никаких известий, может, она покинула Монтиньи?
Эти дни не отмечены ничем необычным. В своих хлопотах из-за платьев и шляпок я выхожу из дома и быстро иду по улицам. Какой-то господин последовал за мной. Меня осенила злосчастная мысль показать ему язык. «О, давайте-ка его сюда!», – воскликнул господин. Это послужит мне уроком. Пойти к тётушке Кёр и помочь ей разливать чай? «Пфф», как делала дылда Анаис, которая великолепно умела изображать, что её тошнит. К счастью, там будет Марсель… Но всё равно я предпочла бы попыхтеть дома, даже над тем, что мне не слишком нравится.
И вот я снова у тётушки Кёр в своём простом платьице синего сукна, у меня пока что нет других приличных нарядов. К тому же, если я пополнею, что вполне вероятно, платья, заказанные заранее, лопнут на мне. (Можете себе представить эту лавину плоти, которая вырвется наружу?) А сейчас я вешу всего пятьдесят кило на автоматических весах на площади Сен-Жермен-де-Пре.
Я появляюсь в полпятого. В гостиной ещё никого нет, там бесшумно порхает Марсель, немного бледненький, с синяками под глазами. Я нахожу, что этот несколько усталый вид делает его ещё привлекательнее. Он расставляет в вазах цветы и тихонько напевает.
– Дорогой мой «племянник», может, вы наденете фартучек с мережкой?
– А вы, не хотите ли надеть мои панталоны?
– Благодарю вас, панталоны у меня уже есть. Ох какой вы нескладный, посмотрите же, что вы наделали! Вы ставите тумбу вверх тормашками.
– Вверх чем? – переспрашивает он, хохоча.
– Вверх ногами. Вы что, не понимаете? И где только вас воспитывали?
– Увы, здесь!.. Клодина, почему вы не носите английский костюм? Вам бы это потрясающе шло.
– Потому что в Монтиньи нет такого портного.
– Зато они есть в Париже. Хотите, я вас отведу к одному из них? Не к самым знаменитым, не бойтесь. Обязательно пойдём. Обожаю поглаживать и мять ткани.
– Да, мне очень хотелось бы этого… Кого вы ждёте сегодня? Эти люди станут на меня пялиться. Может, мне лучше уйти?
– Не стоит, тут не будет толпы гостей, которые станут пяли… разглядывать вас! Придёт наверняка госпожа Барманн, старая черепаха. Может быть… Шарли, – говорит он, отводя глаза, – но не наверняка; госпожа ван Лангендонк…
– Бельгийка?
– Нет, она киприотка.
– Стоило родиться гречанкой, чтобы разукрасить себя таким именем! Будь я фламандкой, мне и в голову бы не пришло называть себя Навзикаей!
– Что поделаешь? Тут я бессилен!.. Придёт также несколько молодых людей, завсегдатаев салона Бар-манн, и одна старая дама, которую бабушка очень любит, её всегда называют госпожой Амели, никто уже и не помнит её фамилии, да и вообще ничего о ней.
– Чёрт побери, мне и этого вполне достаточно!
– Клодина… а Люс?
– Тс-с-с! идёт тётушка.
И правда входит его бабушка, шурша шелками.
– О! Вот и моя прелестная племянница! Вы предупредили, чтобы за вами заехали сюда, или хотите, чтобы вас проводил Марсель?
– Но, тётя, я ни в ком не нуждаюсь. Я пришла сюда одна.
Даже сквозь пудру видно, что на её лице проступает гневный румянец.
– Одна? Пешком? В экипаже?
– Нет, тётя, в омнибусе «Пантеон—Курсель».
– Боже мой, Боже мой, Клод так виноват… Больше она не осмеливается ничего добавить.
Марсель искоса поглядывает на меня, прикусив, несчастный, свой язычок, и если я засмеюсь, то всё пропало. Он поворачивает выключатель, зажигая свет, и тётушка Кёр, оправившись от потрясения, глубоко вздыхает.
– Милые дети, сегодня придёт совсем немного друзей…
Дз-з-зинь… один уже есть. Вернее, одна. Я поспешно отхожу к чайному столу, Марсель от души смеётся. К тётушке Кёр подкатился какой-то горбатый шар в ореоле завитков из йодистой ваты.
Закутанная в старомодный соболий палантин, через который она дышит, госпожа Барманн водрузила на голову шляпу в виде совы с распростёртыми крыльями. Сверху сова, снизу сова. Нос крючком в красноватых прожилках выглядит довольно властным, серые шарики глаз бешено вращаются.
– Я чувствую себя совсем разбитой. Прошла пешком одиннадцать километров, – произносит она грубым голосом. – Но мне удалось обнаружить чудесную мебель у двух старых дев, они живут в Монруже. Я совершила целое путешествие!.. Гюисманс был бы в восторге от этой на редкость живописной кучи покосившихся домишек. Я рыскаю повсюду, хочу украсить, обставить новый особняк нашего знаменитого друга Гревейя… он как дитя доверился мне. А ведь недели через три я устраиваю у себя ярмарочное представление, балаган… Я не прощу вас, сударыня, привести ко мне этого мальчугана…
Она смотрит на Марселя, затем смотрит на меня, не произнося ни слова.
– Моя племянница Клодина, – поспешно представляет меня тётушка Кёр. – Она недавно приехала в Париж, – добавляет она, делая мне знак подойти к ним, потому что я и в самом деле не спешу сдвинуться с места…
Когда я подхожу, меблировщица «нашего знаменитого друга» принимается разглядывать меня с такой наглостью, что я спрашиваю себя: а что, если заехать сейчас кулаком ей прямо в нос в красноватых прожилках? Но тут она наконец переводит свой взгляд на тётушку Кёр.
– Очаровательна, – говорит она грубым голосом. – Вы приведёте её ко мне в среду? В среду почти детский день.
Тётя Кёр благодарит за меня. Я не разжимаю губ и, разливая чай, так дрожу от злости из-за этой бесстыдной старой совы, что Марсель просто ликует. Глаза его насмешливо сверкают. Он шепчет:
– Клодина, что с вами будет, если вы станете вот так набрасываться на людей? Спокойнее, спокойнее, сдерживайте хоть немножко свою безумную экспансивность!
– Чёрт её побери! – тихо бросаю я ему в бешенстве. – Терпеть не могу, чтобы на меня так пялились!
И я несу чашку с чаем, а за мной следует Марсель, гораздо больше похожий на ласковую девочку, чем я; он несёт сандвичи.
Дз-з-зинь… ещё одна дама. Но на этот раз – очаровательная, с глазами удлинёнными, до самых висков, и с волосами, спускающимися до самых глаз.
– Госпожа ван Лангендонк, – тихо сообщает мне Марсель, – та самая киприотка…
– Как к ней подходит её имя, просто великолепно.
– Что вы можете сказать об этой даме, Клодина?
– Постойте, кое-что могу. Она похожа на веселящуюся антилопу.
Прелестное создание! Лёгкие пушистые волосы, большая широкополая шляпа, на которой колышутся перья, томные близорукие глаза, она то и дело поводит унизанной блистающими кольцами правой рукой каким-то мягким, обвораживающим жестом. Она само воплощённое Согласие. С тётушкой Кёр, с госпожой Барманн; она говорит им: «да», говорит: «вы правы», говорит: «как это верно». Это скорее натура покладистая. В её поддакиваниях чувствуется некоторая непоследовательность. Она сообщает нам: «Вчера около пяти я делала покупки в "Бон-Марше"» и тут же: «Вчера около пяти я была на таком интересном зрелище, на показе мод». И это, кажется, никого не смущает, и меньше всех – её самоё.
Тётушка Кёр зовёт меня:
– Клодина!
Я с удовольствием подхожу к ним и улыбаюсь этому прелестному открытому личику. И тотчас же поток неумеренных комплиментов обрушивается на мою невинную голову.
– До чего же она очаровательна! Какое оригинальное лицо! А какая чудесная фигура! Семнадцать лет? Я дала бы ей по меньшей мере восемнадцать…
– О нет, вовсе нет, – протестует сова Барманн, – она выглядит гораздо моложе своих лет.
– Да, не правда ли? Не дашь больше пятнадцати. Вот так-то! Напускная серьёзность Марселя уже начинает меня стеснять, как вдруг дз-з-зинь… На этот раз – какой-то господин. Высокий, стройный господин, хорош собой. У него смуглое лицо, шапка седеющих каштановых волос, молодые глаза с усталыми веками, тщательно подстриженные белокурые, тронутые серебром усы. Он входит в квартиру почти как к себе домой, целует руку у тётушки Кёр и под беспощадным электрическим светом люстры насмешливо заявляет:
– Как отдыхают глаза в мягком полумраке современных квартир!
Эта шутка меня забавляет, и я бросаю взгляд на Марселя, но он и не думает смеяться: он довольно недоброжелательно смотрит на высокого господина.
– Кто это?
– Мой отец, – холодно отвечает он и направляется к вновь прибывшему, который ласково и рассеянно трясёт его руку, как нежно дёргают за ухо свою охотничью собаку.
Его отец? Вот так история! Вид у меня, должно быть, идиотский. Отец, с которым было немало хлопот, сразу видно. Сын почти совсем на него не похож. Разве что упрямый излом бровей? Но все черты лица у Марселя такие утончённые, что это не очень бросается в глаза. До чего странное выражение лица у моего «племянника», когда он смотрит на своего родителя, жёсткое и одновременно покорное! Как бы там ни было, он не кричит на каждом углу, что у него есть папочка; однако его отец кажется мне вполне благопристойным. Но голос крови у обоих явно не «вопиет», не оглушает ваш слух.
– У тебя всё в порядке, мальчуган? Много трудишься?
– Да, отец.
– Мне кажется, вид у тебя несколько утомлённый.
– О нет, отец.
– Тебе стоило бы пойти сегодня со мной на бега. Это бы тебя немножко встряхнуло.
– Но, отец, мне ведь нужно было разливать чай.
– Да, верно. Тебе нужно было разливать чай. Бог бы не простил мне, что я отвлекаю тебя от столь важных обязанностей!
Поскольку сова Барманн и антилопа-киприотка составляют вместе нечто уравновешивающее, одна воплощение властности, другая – податливости, притупляющей все слишком острые шипы, тётушка Кёр рискует осведомиться голосом менее елейным, чем обычно:
– Вы находите, Рено, что ипподром – вполне подходящее среда для этого мальчика?
– Но, дорогая сударыня, он увидел бы там очень приличных людей и, – добавляет он тихо, бросая взгляд в сторону госпожи Барманн, – гораздо больше израильтян.
Здорово, вот здорово! Меня просто переполняет с трудом сдерживаемая, радость. Если так будет продолжаться, английский фарфор, который я благоговейно держу в руках, усыплет весь ковёр. Тётушка Кёр, опустив глаза, чуть заметно краснеет. Нет, конечно, он довольно невежлив, но меня это страшно развлекает. («Просто веселишься до упада!» – сказала бы Люс.) Марсель пересчитывает цветы на ковре с видом барышни, которую не пригласили на танец.
– Вы, конечно, играли на бегах? – горестно спрашивает тётушка, на лице которой словно застыла печаль.
Высокий господин грустно кивает головой.
– Я даже проиграл. И тогда я дал десять франков кучеру фиакра, который и доставил меня сюда.
– Но почему? – вскидывая брови, спрашивает его сын.
– Потому что вместе с тем, что я проиграл, это составило круглую цифру.
«Пф-ф-ф!..» – фыркнула эта дура Клодина. Мой кузен… (но ведь если он отец моего племянника, значит, он мой кузен? Я и сама толком не знаю)…мой кузен оборачивается на этот неприличный смех.
– Вы не знакомы с моей юной племянницей Клодиной, Рено? Она дочь моего брата Клода, они недавно переехали в Париж. И они с Марселем уже лучшие друзья на свете.
– Ну, Марселя жалеть не приходится, – объявляет его отец, которому я протянула руку. Он всего-то какую-нибудь секунду смотрел на меня, но этот человек умеет смотреть. Взгляд как бы скользит зигзагом, незаметно задерживаясь на волосах, глазах, нижней части лица, на руках. Марсель направляется к чайному столу, я собираюсь последовать за ним…
– …Дочь Клода… – раздумывает мой кузен. – О, подождите минутку, я так слабо разбираюсь в генеалогии… Но тогда мадемуазель – тётушка Марселя? Ситуация чисто водевильная, не правда ли, дорогая… кузина?
– Да, дядюшка, – не колеблясь отвечаю я.
– В добрый час! Значит, мне предстоит повести двух ребятишек в цирк, если разрешит ваш батюшка Вам уже… сколько? Пятнадцать, шестнадцать лет?
Уязвлённая, я поправляю:
– Больше семнадцати!
– Семнадцать… да, эти глаза… Марсель, а ты хоть немножечко изменился оттого, что у тебя появилась подружка?
– О, – смеясь отвечаю я, – для него я слишком мальчишка!
Мой кузен Дядюшка идёт вслед за нами к чайному столу, он бросает на меня быстрый, испытующий взгляд, но я принимаю вид примерной девочки!
– Слишком для него мальчишка! Нет, в самом деле нет, – произносит он без всякой насмешки.
Марсель в замешательстве так неловко вертит в руках чайную ложечку из позолоченного серебра, что перекручивает ручку. Он вздёргивает изящные плечи и удаляется своей спокойной красивой походкой, закрывая за собой дверь в столовую. Мамаша Барманн уходит, бросая мне на прощанье забавное «Прощай, малышка!», она сталкивается со старой дамой с расчёсанными на прямой пробор белыми седыми волосами, похожей на множество других старых дам, которая садится в два приёма и отказывается от чая. Вот удача!
Мой кузен Дядюшка, проводив сову до самой двери, возвращается к чайному столику, он просит у меня чая, требует сливок, побольше, два куска сахара, бутерброд, нет не тот, что сверху, он, должно быть, уже засох, и что ещё? Мне близко и понятно такое чревоугодие, и Я не выказываю нетерпения. Он мне нравится, этот кузен Дядюшка. Очень хотелось бы узнать, какие у них с Марселем отношения. Он вроде бы тоже размышляет об этом и, макая в чай песочное печенье, спрашивает меня вполголоса:
– Мой сын говорил вам обо мне?
Ох, как неприятно! Что же делать? Что сказать? Я роняю чайную ложечку, чтобы выиграть время, совсем как в школе роняла ручку, и наконец отвечаю:
– Нет, во всяком случае, я не помню.
Это не так уж умно, но что поделаешь? Видно, это его ничуть не удивляет. Он ест. Ест очень аккуратно. Он совсем не старый. Этот папочка ещё молод. Меня забавляет его нос, немного загнутый, с трепещущими ноздрями. Из-под очень чёрных ресниц посверкивают серо-синие глаза. Уши для мужчины довольно красивые. Волосы на висках поседели и распушились. В Монтиньи был один красивый пёс, у него шерсть была точно такого же пепельного цвета. Ох! Он внезапно вскидывает на меня взгляд, застаёт меня врасплох и видит, как я его рассматриваю.
– Я вам кажусь уродливым?
– Нет, дядюшка, вовсе нет.
– Но не таким красивым, как Марсель, да?
– Да, конечно! Вряд ли сыщешь мальчика красивее него, и мало найдётся женщин способных с ним соперничать.
– Весьма справедливое замечание! Моя отцовская гордость польщена… Он не слишком-то общителен, мой сын, не так ли?
– Да нет! Он сам пришел ко мне домой позавчера, и мы с ним долго болтали. Он гораздо лучше воспитан, чем я.
– И чем я. Но меня удивило, что он уже нанёс вам визит. Ужасно удивило. Это настоящая победа. Мне хотелось бы, чтобы вы меня представили своему отцу, дорогая кузина. О, семья! Прежде всего я исповедую культ семьи. Я один из столпов старых традиций.
– И ипподрома…
– О, как это верно, что вы плохо воспитаны! Когда я мог бы повидать вашего отца?
– Утром, он в это время почти никогда не выходит из дома. Днём он посещает важных людей, увенчанных орденами, и вздымает пыль в библиотеках. Но не каждый день. Впрочем, если вы и в самом деле намерены прийти, я попрошу его остаться дома. Он ещё слушается меня, когда речь идёт о мелочах.
– Ох эти мелочи жизни! Только они и существуют, они заполняют всё, так что для больших дел места не остаётся. Скажите… где вам уже удалось побывать в Париже?
– В Люксембургском саду и в больших магазинах.
– В общем-то этого достаточно. А что, если я поведу вас с Марселем на концерт в воскресенье? Мне кажется, что в этом году концерты достаточно «избранные», чтобы мой сын согласился пойти на риск и посетить хоть один из них.
– На самый настоящий концерт? О да, конечно, благодарю вас, мне бы так хотелось пойти, хотя я в этом не слишком разбираюсь. Мне редко удавалось послушать хороший оркестр…
– Ладно, договорились. Что же ещё? Мне кажется, не составит большого труда развлечь вас. Я хотел бы иметь дочь, но увы! Я прекрасно воспитал бы её, на свой манер! А что вы любите?
Я расцветаю.
– О, столько всяких вещей! Подгнившие бананы, шоколадные конфеты, липовые почки, донышки артишоков, «серу» с фруктовых деревьев, новые книжки, перочинные ножи со множеством лезвий…
Задохнувшись, я хохочу, потому что кузен Дядюшка с серьёзным видом вытаскивает из кармана записную книжку и просит:
– Секундочку, дорогое дитя, я вас умоляю! Шоколадные конфеты, подгнившие бананы – ужас! – и донышки артишоков – это всё пустяки, детские игрушки, но вот что касается липовых почек и «серы», которая бывает исключительно на фруктовых деревьях, то я не знаю таких складов в Париже. Может, обратиться на какую-нибудь фабрику?
В добрый час! Вот человек, который умеет по-настоящему шутить с детьми! Отчего же чувствуется, что сын с ним не ладит? Вот и Марсель возвращается, на его хорошенькой мордашке застыло подчёркнуто равнодушное выражение. Кузен Дядюшка встаёт, старая ведьма встает, красавица киприотка ван Лангендонк встаёт; общее отступление. Распрощавшись с дамами, тётушка осведомляется:
– Крошка моя, кто проводит вас домой к отцу? Может быть, моя горничная…
– Или я, бабушка, – любезно предлагает Марсель.
– Ты… Да, но в это время надо взять извозчика, мой дорогой.
– Как, вы отпускаете его на извозчике в этот час? – спрашивает мой кузен Дядюшка так насмешливо, что тётушка Кёр замечает это.
– Друг мой, я несу за него моральную ответственность. Кто ещё позаботится об этом ребёнке?
Продолжения разговора я не слышу, я надеваю шляпку и жакет. Когда я возвращаюсь, кузен Дядюшка уже исчез, и на лице тётушки Кёр постепенно снова возникает улыбка старой дамы, ночующей в Тюильри.
Мы прощаемся, до скорой встречи, и вот уже после тёплого замкнутого мирка гостиной – холодная улица.
На остановке на улице Жуффруа мы садимся в фиакр на «дутиках»! Я ещё не пресытилась удовольствием езды на дутых резиновых шинах и признаюсь в этом Марселю. Он молча улыбается. Внезапно я бросаюсь в атаку.
– Ваш отец очень мил.
– Да, мил.
– Постарайтесь сдержать свою душераздирающую нежность, о самый пылкий из сыновей!
– Что вы хотите? Я ведь не сегодня познакомился с папой, не правда ли? Я знаю его уже семнадцать лет.
Я замыкаюсь в оскорблённом молчании.
– Не дуйтесь, Клодина, всё это слишком сложно объяснить.
– Вы правы, мой друг, меня это совсем не касается. Если вы не расхваливаете на каждом углу своего отца, значит, на то у вас есть причины.
– Конечно, у меня есть причины. Мама была из-за него очень несчастна.
– Это продолжалось долго?
– Да… полтора года.
– Он её бил?
– Нет, что вы! Но его никогда не бывало дома.
– И вас он тоже сделал несчастным?
– Нет! Не в этом дело. Но, – объясняет мой «племянник» со сдержанной яростью, – он умеет так уязвить, задеть. По натуре мы с ним слишком разные люди и не испытываем друг к другу особой симпатии.
Последнюю фразу он произнёс тоном человека искушённого, она прозвучала слишком литературно, что меня покоробило.
– Клодина!.. В прошлый раз мы остановились на письме Люс. Продолжайте, мне так хочется услышать продолжение! Это гораздо интереснее, чем перемывать семейное грязное бельё и заглядывать в кипящие кастрюльки.
О, это снова мой прежний Марсель, мой прекрасный Марсель.
В прерывистом свете газовых фонарей, мимо которых мы проезжаем, его тонкое лицо то сияет, то исчезает, то снова сияет, то погружается в тень, и каждые три секунды я различаю ямочку на его упрямом изящном подбородке. Взволнованная, возбуждённая проведённым в гостях вечером, темнотой, новыми лицами, слишком крепким чаем, я чувствую себя так уютно, согревая озябшие руки в лихорадочно горячих ладонях моего «племянника». До сих пор я рассказывала ему правду; сегодня речь идет о том, чтобы сочинить, сотворить что-то подходящее. Солжём! «Соврём в охотку!», как говорит Мели.
– Ну так вот, я вернула Люс её письмо «искромсанным».
– Разорванным?
– Да, искромсанным в клочки.
– Что она сказала?
– Она рыдала не стыдясь, в голос.
– И… это было ваше последнее слово? Двусмысленное и как бы стыдливое молчание Клодины… Марсель вытягивает вперёд свою красивую голову, жадно ловя каждое слово.
– Нет… Она приложила все усилия, чтобы поколебать меня в моём решении. В тот день я отвечала за воду – понимаете, у нас каждый по очереди носил в дом воду, – так она подкараулила меня в спальне, дождавшись, когда уйдут остальные, чтобы поговорить со мной. Угрожала мне, что станет громко рыдать, чтобы досадить мне, и так достала меня, что наконец я, сидевшая на её кровати, взяла её к себе на колени. Она обвила руками мою шею, положила мне голову на плечо, потом показала на дортуар мальчиков, расположенный в глубине двора, как раз напротив наших окон: видно было, как они раздевались перед сном.
– Видно было, как они…
– Да, и они делали нам всякие знаки. Люс тихонько смеялась, уткнувшись мне в шею, и молотила пятками по моей ноге. Я сказала ей: «Вставай. Глянь-ка, сюда идёт Мадемуазель!» Но она внезапно накинулась на меня и начала страстно целовать…
– Страстно… – словно эхо повторяет Марсель, ладони его понемногу холодеют в моих руках.
– Ну, тут я вскочила и швырнула её на пол. Она тихонько стонала: «Злюка! Злюка! Бессердечная!»
– А потом?
– А потом я задала ей такую взбучку, что у неё остались синяки на руках и вся кожа на башке горела. Уж если я берусь кого колошматить, ему не поздоровится. Она это просто обожала. Закрывала лицо и позволяла бить себя, испуская при этом протяжные вздохи… (Вот и мосты, Марсель, мы подъезжаем.) Протяжные вздохи, совсем как вы сейчас.
– Клодина, – говорит он нежным, каким-то придушенным голосом, – больше вы мне ничего не расскажете? Я… я так люблю такие истории…
– Я это заметила. Только… вы ведь помните условия?
– Тише! Я знаю условия. Услуга за услугу…
Но, может, оттого, что слишком близко ко мне придвинулись его округлившиеся глаза, розовый пересохший рот, так трудно рассказывать о дружбе целомудренной, страстной и сердечной; я боюсь быть слишком краткой и неловкой…
– Берегитесь! Вы хотите солгать. Я умолкаю.
– Нет, нет, теперь вы должны будете мне рассказать… Мы приехали. Я выйду, позвоню.
Дверь открывается, он снова берёт мои ладони своими влажными пальцами, сжимает их слишком сильно и целует одну за другой.
– Передайте моё почтение дяде, Клодина. И низкий поклон Фаншетте. О неожиданно дарованная мне Клодина! Мог ли я подумать, что из Монтиньи явится ко мне эта радость?
Он сказал это с искренним чувством.
Дома за столом возбуждение мое несколько спадает, по мере того как я рассказываю папе, который меня не слушает, про то, как прошёл этот вечер и про моего кузена Дядюшку. Моя милочка Фаншетта обнюхивает, словно измеряет носом, подол моего платья, чтобы узнать, откуда я пришла. У неё кругленький красивый животик, она легко и весело носит его, и он нисколько не мешает ей прыгать за мотыльками, кружащимися вокруг лампы. Напрасно я твержу ей: «Фаншетта, нельзя так высоко задирать лапы, когда ты беременна», – она меня не слушает.
Когда мы едим честер, папа, явно озарённый Святым Духом, вдруг испускает громкий крик.
– Что случилось, папа? Новая улитка?
– Вспомнил, я знаю, кто он такой! Совсем у меня из головы вылетело; когда всю жизнь занимаешься серьёзными делами, подобные глупости легко забываются. Бедняжка Ида, Марсель, Рено, вот оно что! Тысяча чертей! Дочь Вильгельмины совсем молоденькой вышла замуж за этого Рено, да и он тоже был не старый… Думаю, она его здорово донимала. Представляешь себе, дочь Вильгельмины!.. И у неё был сын. Марсель. Частенько они расходились во взглядах на воспитание ребёнка. Такая маленькая пуританка, чувствительная и обидчивая. Она заявила: «Я возвращаюсь в дом своей матери». Он ответил: «Я найму вам фиакр». Вскоре после этого она умерла от какой-то скоротечной болезни. Вот и всё.
Поздно вечером, прежде чем лечь спать, пока Мели закрывала ставни, я говорю:
– Мели, у меня теперь есть дядя. Нет, я не то хочу сказать: у меня есть кузен и племянник, понимаешь?
– У тебя ещё и дури много есть, в такое-то время. А уж кошка-то! Как забрюхатела, только и норовит в ящик или комод забраться, всё там перемешать.
– Надо для нее приготовить корзинку. Это скоро произойдёт?
– Недели через две, не раньше.
– А я ведь не привезла ей корзинку с сеном.
– Дело мудрёное! Не думай об этом, куплю корзинку для собачки, с подушечкой.
– Она такую не захочет. Слишком эта для неё парижская.
– Вот ещё! А котяра с нижнего этажа для неё что – тоже слишком парижский?
Тётушка Вильгельмина явилась к нам повидать меня, но меня не было дома. Как рассказывает Мели, она беседовала с папой и, узнав, что я ушла одна, просто «стала не в себе» (уж ей, конечно, было хорошо известно, что в нашем квартале слоняются по улицам ученики Художественного училища).
Я вышла из дома потому, что мне захотелось увидеть листочки.
Увы! Зелёные листочки! Они тут рано появляются.
А там, у нас, в эту пору разве что кусты терновника, тянущиеся вдоль дороги, окутывает словно подвешенная на ветках зелёная пелена, сотканная из крохотных нежных листиков. В Люксембургском саду мне захотелось пожевать, как в Монтиньи, молодые побеги деревьев, но здесь они хрустят на зубах, оттого что покрыты угольной пылью. Никогда, никогда больше не буду я вдыхать влажный запах прелой листвы и заросших камышом прудов, втягивать в себя горьковатый ветер, пролетающий над лесом, где жгут уголь.
Там уже появились первые фиалки, я словно вижу их! Цветочный бордюр у самой стены сада, той, что выходит на запад, весь расцвёл, весь усеян маленькими хилыми фиалками, некрасивыми, чахлыми, но от них идёт потрясающий аромат. Меня охватывает безмерная тоска! Эта чересчур тёплая и мягкая парижская весна делает меня просто-напросто несчастным зверьком, обречённым жить в зверинце. Примулы продаются здесь чуть ли не возами, и жёлтые маргаритки, и нарциссы. Но кипы маргариток, по привычке положенные мной на подоконник, развлекают разве что Фаншетту, которая, несмотря на свой тугой большой живот, всё такая же быстрая и проворная, она ловко ворошит их лапкой на манер столовой ложки. Душевное состояние у меня довольно скверное… К счастью, телесные силы крепнут; я частенько с удовольствием убеждаюсь в этом, сидя с поджатыми под себя ногами в тёплой воде в своей лохани. Моё тело становится упругим и гибким, длинным, отнюдь не полным, но достаточно мускулистым, чтобы не выглядеть слишком уж тощим.
Потренируемся в гибкости, хотя кругом нет больше деревьев, по которым я могла бы лазать. Займёмся эквилибристикой в лоханке; стоя на правой ноге, мне надо как можно больше откинуться назад, левую ногу поднять повыше, балансируя правой рукой, чтобы сохранить равновесие, а левую ладонь заложить за затылок. Кажется, ничего особенного, но попробуйте сами. Уф! Всё рушится. Но поскольку я не изволила вытереться, от моего зада на полу остаётся мокрый кружок. (Сидя на кровати, Фаншетта смотрит на меня с холодным презрением из-за моей неловкости и необъяснимой страсти торчать в воде.) Но я добиваюсь успеха в других упражнениях: ступнями по очереди касаюсь затылка или, выгибаясь, делаю мостик, так что голова оказывается на уровне икр. Мели восхищается мной, но предостерегает от излишнего увлечения гимнастикой:
– Того и гляди личико попортишь!
После этих представлений в узком кругу я снова впадаю в апатию или начинаю нервничать: руки у меня то слишком горячие, то слишком холодные, глаза блестят или становятся тусклыми, всё меня раздражает. Не то чтобы моё лицо злобной кошки кажется мне уродливым под этой шапкой курчавых волос.
Совсем нет. Чего же мне всё-таки недостаёт, чего не хватает… Я ещё успею об этом узнать. К тому же тогда я наверняка почувствовала бы себя униженной…
До сих пор следствием всего этого была неожиданная страсть Клодины к Франсису Жамму, поскольку этот нелепый поэт понимает деревню, зверей, старомодные сады и неизбывную важность глупых мелочей в жизни.
Сегодня утром кузен Дядюшка навещал папу, который вначале был в ярости, что его отвлекли от работы, но сразу же смягчился, поскольку этот Рено наделён особым даром нравиться и умеет обезоружить любого человека. При дневном свете седых волос у него видно больше, но лицо кажется моложе, чего я поначалу не заметила, а глаза какого-то необычного чёрно-серого цвета. Он втянул папу в разговор о моллюсках, а тут мой достойный отец совершенно неиссякаем. Испуганная этим мощным потоком слов, я преградила его запрудой.
– Папа, я хочу показать дяде Фаншетту.