Текст книги "Клодина в Париже"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
При запахе, который тянется от проносимого мимо блюда с раками, у меня вырывается стон вожделения.
– Как, и раков тоже? Ну-ну! Сколько?
– Сколько? Никогда не задумывалась, сколько раков я могу съесть. Дюжину для начала, а там видно будет.
– А что будете пить? Пиво?
Я надуваю губы.
– Вино? Нет. Шампанское? Асти, шипучее вино?
От предвкушения такой вкусноты я даже розовею.
– О! Да!
Я нетерпеливо жду, наблюдая, как входит в зал множество прекрасных дам в лёгких вечерних манто, усыпанных блёстками. Это очень красиво: какие-то немыслимые шляпки, чересчур золотистые волосы, унизанные кольцами пальцы… Мой старший друг, которому я показываю каждую вновь прибывшую, проявляет шокирующее меня равнодушие. Может, «его» дамы более красивы? Я внезапно мрачнею, становлюсь резкой. Он удивлён и цитирует классиков.
– Что? Ветер вдруг переменился? «Чем рождена твоя печаль, о Хильда?»
Но я ничего не отвечаю.
Приносят асти. Чтобы отогнать грустные думы и утолить жажду, я выпиваю залпом большой бокал. Женолюб, сидящий напротив меня, извиняется, что просто умирает от голода и поэтому с такой жадностью уничтожает кровавый ростбиф. Предательский мускатный жар вина асти разливается во мне тёплой радостной волной, до самых кончиков ушей, вызывая новый прилив жажды. Я беру свой бокал и пью теперь уже медленнее, прикрыв глаза от наслаждения. Мой друг смеётся.
– Вы пьёте, словно сосёте грудь. Сколько в вас звериной грации, Клодина.
– Знаете, у Фаншетты есть сынок.
– Нет, не знаю. Надо было мне его показать! Готов поспорить, что он прекрасен, как звёздочка.
– И даже ещё красивее… О! Какие раки! Если бы вы знали, Рено (каждый раз, как я его называю Рено, он поднимает на меня глаза), там, в Монтиньи, они совсем маленькие, я ловила их в Ге-Рикаре прямо руками, стоя босиком по колено в воде. А эти вот такие чудовищно перченые.
– Вы и правда от этого не заболеете, клянётесь мне?
– Вот ещё! Я сейчас вам скажу ещё кое-что, кое-что очень важное. Вы не находите во мне сегодня ничего необычного?
Лицо моё, порозовевшее от асти, тянется ему навстречу, он тоже наклоняется ко мне, смотрит на меня, он совсем близко, так что я различаю лёгкие морщинки на его коричневатых веках, потом он отворачивается и говорит:
– Нет. В этот вечер вы такая же, как и во все другие дни.
– Вы просто недотёпа! Друг мой, позавчера, ровно в одиннадцать часов утра, мне сделали предложение.
– Ч-чёрт… кто этот идиот?..
Восхищённая произведённым эффектом, я смеюсь всё громче, но внезапно замолкаю, поскольку ужинавшие за соседними столиками, услышав мой смех, повернули к нам головы. Рено от этого не в восторге.
– Хитро же вы меня разыграли!.. Но знаете, я на самом деле не поверил ни одному вашему слову.
– Я не могу сейчас три раза плюнуть и растереть, но, честное слово, мне сделали предложение!
– Кто?
До чего же недоброжелательно звучит это «кто».
– Очень приличный молодой человек, господин Мариа, папин секретарь.
– Вы ему отказали… конечно?
– Я ему отказала… конечно.
Он разом выпивает бокал асти, которое совсем не любит, и проводит рукой по волосам. Ну а я, ведь дома я не пью никогда ничего, кроме воды, вдруг замечаю, что происходят совершенно невероятные вещи: какая-то лёгкая туманная паутина поднимается от стола вверх, словно нимбом окружает люстры, то отдаляет, то приближает предметы… В то время как я, по моему разумению, изучаю своё состояние, чей-то знакомый голос вдруг кричит с порога залы:
– Кельнер! Да приблизится к нам вашими стараниями свинина с картошкой и кислой капустой, матерь изжоги, и эта пресная лакричная настойка, сдобренная салициловой кислотой, которую ваше бесстыдство называет здесь мюнхенским пивом. Струящийся бархат, водопад благоуханных волос Дочерей Рейна, прости им, ибо не ведают, что пьют! «Ваейа, вага, вага, вейа…»
Это Можи, настроенный лирически, обливающийся потом, вагнеризирующий, с расстёгнутым жилетом, в цилиндре с плоскими полями, откинутом на затылок. Он тащит за собой троих друзей. Рено не может сдержать жеста крайней досады, он пощипывает усы и что-то ворчит себе под нос.
Оказавшись рядом с нами, Можи внезапно перестаёт наслаждаться «Золотом Рейна», округляет свои выпуклые глаза, с минуту колеблется, поднимает вверх руку и проходит мимо не здороваясь.
– Вот так! – яростно шепчет Рено.
– Что такое?
– В этом ваша вина, милочка, но больше всего – моя. Вам не место здесь, наедине со мной. Этот болван Можи… да каждый на его месте так поступил бы. Вы полагаете, что это пойдёт вам на пользу – дать повод плохо думать о вас и обо мне?
Его недовольные, озабоченные глаза несколько остужают мой пыл, но я быстро приободряюсь.
– И всё из-за этого, да? Нет, вы из-за этого подняли такой «тарарам», устроили это представление с нахмуренными бровями и нравоучениями? Я спрашиваю вас, мне-то какое до всего этого дело? Дайте мне выпить, пжалуста.
– Вы что, не понимаете? Не в моих привычках водить в кабаки порядочных девиц. Что люди подумают, глядя на такую красивую девушку, как вы, сидящую здесь вдвоём со мной?
– Ну и что такого?
Моя пьяная улыбка, мои блуждающие глаза внезапно открывают ему истину.
– Клодина! Вы, верно, немножко… навеселе? Вы много пьёте неразбавленного вина нынче вечером. Разве у вас дома…
– Дома я пью минеральную воду, – отвечаю я любезно, ободряющим тоном.
– Ай-яй-яй! Ну и дела! Что я скажу вашему отцу?
– Он спит сладким сном.
– Не пейте больше, Клодина, сейчас же дайте мне этот полный бокал!
– Я дам вам тумака!
Отстраняясь от его благоразумных рук, я выпиваю свой бокал и прислушиваюсь к переполняющему меня счастью. Конечно, кое-что смущает меня. Люстры всё больше и больше окружает сияние, как луну, когда пойдёт дождь. «Луна напивается», – говорят там, у нас. Может быть, это признак дождя в Париже, когда люстры напиваются… Это ты, Клодина, напилась. Три больших бокала асти, дурёха! Как это приятно!.. В ушах у меня шумит… Вон те два толстых господина, что-то жующие через два столика от нас, существуют они на самом деле или нет? Они приближаются к нам, хотя и не двигаются с места: готова поспорить, стоит мне протянуть руку, и я дотронусь до них… Нет, они опять очень далеко. Впрочем, нет промежутков между предметами: люстры приклеены к потолку, столы приклеены к стене, толстые господа приклеены к светлым, усыпанным блёстками дамским манто, которые сидят там дальше, за столиком. Я кричу:
– Я понимаю! Это же всё в японской перспективе! Рено в отчаянии поднимает руку, потом вытирает вспотевший лоб. В зеркале справа – такая странная Клодина, с волосами, точно взъерошенные перья, в её удлинённых глазах – радость и смятение, и губы у неё влажные! Это совсем другая Клодина, «сбитая с панталыку», как у нас говорят. А напротив неё – господин с волосами, отливающими серебром, который смотрит на неё, смотрит на неё, смотрит только на неё и уже ничего не ест. О, я прекрасно всё понимаю! Вовсе не асти и не наперчённые раки, а его присутствие здесь и его почти чёрный в свете люстр взгляд опьянили маленькую девочку…
Я словно раздваиваюсь, вижу, как я себя веду, слышу, как говорю каким-то идущим издалека голосом, и разумная Клодина, скованная, загнанная в какую-то стеклянную клетку, слушает, как болтает безумная Клодина, и ничем не может ей помочь. Она ничего не может сделать, и к тому же ничего не хочет. Потолок, который, как я боялась, вот-вот обрушится, рухнул наконец со страшным грохотом, и поднятая его падением пыль образует ореол вокруг электрических лампочек. Смотри на это, разумная Клодина, и не шевелись! Безумная Клодина следует своим путём, с безошибочностью слепых и безумцев…
Клодина смотрит на Рено; ослеплённая, она хлопает ресницами. Смирившийся, вовлечённый, втянутый в водоворот, он молчит и смотрит на неё взглядом, в котором, пожалуй, больше печали, чем радости. Она восклицает:
– О, до чего мне хорошо! А вы не хотели сюда заходить! Ах! Но раз я хочу… Мы отсюда не уйдём никогда, правда? Если бы вы знали… я вам подчинилась в тот день, я, Клодина, – а я никогда никому не подчинялась до вас, только притворялась… но подчиниться помимо своей воли, когда у тебя так сладостно подкашиваются колени! – о, это как раз то, что страшно нравилось Люс – быть избитой, вы знаете, кто такая Люс? Я так её била, не понимая, что она была права; её голова перекатывалась по подоконнику в том месте, где дерево было выщерблено, потому что на переменках там кололи водяные орехи… Вы ведь знаете, что такое водяные орехи? Однажды я захотела сама их выловить в пруду Барра и подхватила лихорадку, мне было двенадцать лет, и мои прекрасные волосы… Я, верно, больше бы вам понравилась с длинными волосами?.. У меня мурашки в кончиках пальцев, настоящий «мурашковейник». Вы чувствуете? Запах полыни? Вон толстый господин налил себе абсент в шампанское. В Школе мы сосали зелёные леденцы с привкусом полыни; их полагалось очень долго сосать, так, чтобы заострился кончик. Дылда Анаис была такой сластёной и такой терпеливой, что у неё они получались тоньше, чем у кого-либо, и малыши приносили ей свои леденцы. «Сделай мне острый кончик!» – говорили они. Это отвратительно, правда? Я видела вас во сне. Вот в чём я не хотела вам признаваться. Такой ужасный, слишком сладостный сон… Но теперь, когда я испарилась отсюда, я могу вам это сказать…
– Клодина, – молит он тихим голосом…
Положив на скатерть обе ладони, безумная Клодина, вся устремившись к нему, смотрит в его лицо не отрываясь. У неё растерянные глаза, в них уже нет ничего потаённого; лёгкий локон, упавший на лоб, щекочет правую бровь. Слова льются из неё потоком, как из переполненного сосуда, а ведь обычно она такая молчаливая, замкнутая. Она видит, как он то краснеет, то бледнеет, тяжело дышит, и ей представляется это вполне естественным. Но почему его не охватывает такой же экстаз, как её, такая же раскрепощённость? Она словно в тумане задаёт себе этот вопрос и громко отвечает на него со вздохом:
– Теперь уж ничего печального со мной не может случиться.
Рено решительно делает знак метрдотелю, как человек, сказавший себе, что «дальше так продолжаться не может».
Клодина разглагольствует с горящими щеками, жуёт лепестки чайных роз.
– До чего вы глупы!
– Да?
– Да. Вы солгали. Вы помешали Марселю прийти сегодня.
– Нет, Клодина.
Это мягкое «нет» подействовало на неё и немного остудило её пыл. Подобно сомнамбуле, она не противится, когда он помогает ей встать, и позволяет повести себя к выходу. Но вот паркет какой-то слишком мягкий, точно только что положенный, ещё горячий асфальт… Рено едва успевает подхватить её под локоть, он ведёт её, почти несёт к фиакру с опущенным верхом и садится рядом с ней. Экипаж трогается. В голове у Клодины шумит и нет ни единой мысли, она склоняет её на спасительное надёжное плечо. Рено тревожится:
– Вам нехорошо?
Никакого ответа.
– Нет. Но держите меня покрепче, потому что я плыву. Впрочем, всё кругом плывёт. Да и вы тоже, вы плывёте, правда?
Он обвивает рукой её талию, тревожно вздыхает. Она теснее прижимает к нему голову, но ей мешает шляпка. Неверной рукой она снимает её и кладёт себе на колени, потом снова склоняет голову на надёжное плечо с уверенностью человека, после долгого пути достигшего наконец своей цели. И разумная Клодина наблюдает это, отмечает в своей памяти, порой приближается к ней совсем близко… Подумаешь, удача! Эта разумная Клодина почти такая же сумасшедшая, как и та, другая.
Её спутник, её возлюбленный друг, не в силах устоять, сжимает в объятиях это хрупкое безвольное тело… Потом, овладев собой, он нежно трясёт её.
– Клодина, Клодина, придите в себя, мы подъезжаем к дому… Сможете ли вы без всяких затруднений подняться по лестнице?
– По какой лестнице?
– По вашей лестнице, на улице Жакоб.
– Вы собираетесь меня покинуть?
Она выпрямляется, напрягаясь, словно маленький уж, и без шляпки, с всклокоченными волосами, с потрясённым лицом вопрошает его взглядом.
– Но послушайте, детка… возвращайтесь домой. Мы сегодня вели себя по-идиотски. Всё произошло по моей вине…
– Вы собираетесь меня покинуть! – восклицает она, не заботясь о внимательной спине кучера. – Куда вы хотите, чтобы я шла? Я хочу идти за вами, с вами…
Глаза у неё краснеют, губы судорожно сжимаются, она почти кричит:
– О, я знаю, уходите, я знаю почему! Вы пойдёте к «своим» женщинам, к тем, которых вы любите. Марсель говорил мне, что у вас их не меньше шести! Они вас не любят, они старые, они вас бросят, они уродливые! Вы отправитесь спать с ними, со всеми! И будете их целовать, будете целовать даже в губы! А кто будет целовать меня? О, почему вы не хотите, чтобы я была хотя бы вашей дочерью? Я должна была бы быть вашей дочерью, вашим другом, вашей женой, всем, всем на свете!..
Она бросается ему на шею, цепляется за него, обливаясь слезами, рыдая.
– У меня нет никого на свете, никого, кроме вас, кроме вас, а вы меня покидаете!
Рено обхватывает всё её худенькое тельце, его губы прижимаются к курчавому затылку, к тёплой шейке, к солёным от слёз щекам.
– Покинуть вас, моё сокровище!..
Она внезапно замолкает, поднимает мокрое от слёз лицо и смотрит на него с невыразимым вниманием. Он бледен, тяжело дышит, лицо его кажется таким молодым под этой серебристой шевелюрой; Клодина чувствует, как напряглись и дрожат мускулы его больших рук, обнимающих её. Он склоняется к горячим губам этой девочки, которая встаёт на дыбы, вся выгибается, не то предлагая себя, не то сопротивляясь – она сама этого толком не знает… Экипаж резко останавливается у самого тротуара, и это отрывает их друг от друга, опьянённых, дрожащих и серьёзных.
– До свиданья, Клодина!
– До свиданья…
– Я не стану подниматься вместе с вами; я посвечу вам. У вас есть ключ?
– Ключ? Да.
– Я не смогу прийти к вам завтра; завтра уже наступило сегодня; я приду послезавтра, обязательно, в четыре часа.
– В четыре часа.
Тихая и покорная, она позволяет ему приникнуть долгим поцелуем к её руке и вдыхает, глядя на его склонённую голову, лёгкий запах светлого табака, который у него всегда с собой, потом поднимается по лестнице на четвёртый этаж, пробудившаяся мечтательница, и ложится спать, безумная Клодина, к которой присоединяется – как раз вовремя – разумная Клодина, ложится в свою кровать-лодочку. Но разумная Клодина с робостью отступает, восхищённая и почтительная, перед другой, которая шла прямо туда, куда вела её Судьба, не оглядываясь, как завоевательница или, может быть, как осуждённая…
Боль. Всюду боль. Сладостная боль оттого, что тебя не то нещадно избили, не то заласкали. Дрожащие икры, холодные ладони, тяжёлый одеревеневший затылок. А сердце частит, спешит, хочет сравняться в скорости с тиканьем моих часиков… потом вдруг останавливается и, сделав «пфф!», снова начинает биться. Значит, это настоящая любовь, настоящая? Да, потому что для меня нет места приятнее и ласковее его плеча, где, угнездившись, я почти касаюсь губами его шеи; потому что я улыбаюсь от жалости, когда мысленно сравниваю нежные щёчки Марселя с морщинистыми висками Рено. Благодарение Богу, нет! Он не молод… Ведь именно из-за благородного, похожего на лунатика отца, моего отца, я так нуждаюсь в настоящем папе, нуждаюсь в друге, в любовнике… Боже! В любовнике!.. Стоило ли так много читать, хвастаться своим знанием любовной науки – чисто теоретическим, – чтобы при одном только этом слове, прорезавшем мой мозг, я стискивала зубы и поджимала пальцы ног… Как мне быть в его присутствии, если я не в силах помешать себе думать?.. Он это увидит, он и сам тоже будет об этом думать… На помощь, на помощь!.. Умираю от жажды.
Распахнутое окно и вода из кувшина приносят мне некоторое облегчение. Свеча по-прежнему горит на камине, я поражаюсь, глядя в зеркало, что всё это не слишком бросается в глаза. В четыре утра, когда уже рассветает, измученная, я наконец засыпаю.
– Проголодалась, моя козочка? Чашка шоколада ждёт тебя с половины восьмого, а уже больше девяти на твоих… Господи, что за вид у тебя!
– Какой у меня вид?
– Мне подменили мою малышку! Безошибочный нюх сводни заставляет Мели кружить вокруг да около, присматриваться к моей усталости, разглядывать смятые перья моей шляпки, брошенной на кресло, радоваться моей мигрени… Она раздражает меня.
– Кончишь ли ты взвешивать свои груди, точно дыни? Какая из них более зрелая?
Но она тихонько смеётся и уходит на кухню, напевая одну из своих самых немыслимых песенок:
Девицы Монтиньи
Горячи, как угольки,
С ними не помрёшь с тоски.
Когда их…
На этой небольшой цитате следует остановиться.
Я проснулась от ужаса, что мне всего лишь пригрезилась эта невероятная ночь.
Значит, именно так и происходят великие события? Будьте благословенны асти и перченые раки! Без них мне просто-напросто не хватило бы смелости.
В тот вечер мне не хватило бы смелости, всё так, но в какой-нибудь другой вечер моё сердце всё-таки совершило бы этот кульбит. Но он ведь и вправду меня любит! Ведь он и вправду был бледен, совсем потерял голову, точно какая-нибудь простушка Клодина, из-за этой злополучной… этой благословеннейшей… нет, я сказала верно, из-за этой злополучной мостовой улицы Жакоб, где застряло колесо фиакра?.. Никогда ещё ни один мужчина не целовал меня в губы. У него рот узкий, горячий, а нижняя губа – полная и твёрдая. Ох, Клодина, Клодина, каким ты снова делаешься ребёнком, чувствуя, что становишься женщиной! Я вспомнила его рот, смятение в потемневших глазах, и скрестила ладони от сладостной тоски…
Ещё и другие мысли одолевают меня, мне так не хотелось бы сейчас об этом думать.
«Конечно, это больно!» – пропел голосок Люс. Да нет, нет, она спала со свиньёй, разве это что-то доказывает! Но, впрочем, какая важность? Главное, что необходимо, – это чтобы он был здесь всё время, чтобы в любой час для меня было уготовано драгоценное тёплое местечко на его плече, чтобы меня защищали его большие руки, сомкнувшись вокруг меня кольцом… Меня тяготит моя свобода, утомляет моя независимость; я не сомневаюсь в том, что уже многие месяцы – долгие месяцы – ищу себе господина. Свободные женщины – не женщины. Он знает всё, что мне неведомо, и немного презирает всё то, что знаю я; он скажет мне: «Мой милый зверёк!» – и погладит меня по волосам…
Моё воображение так живо мне всё это представило, что, желая почувствовать ласковую руку своего друга, я даже нагнула голову, встала на цыпочки, как Фаншетта, когда она просит меня почесать ногтями её плоский лобик. «Сколько в вас звериной грации, Клодина…» Когда меня зовут завтракать, я, склонившись над круглым зеркалом, внимательно вглядываюсь в него, подняв к вискам волосы: стараюсь угадать, понравятся ли ему мои заострённые уши.
Быстро проглотив немного апельсинового мармелада и жареного картофеля, я оставляю за столом папу, сидящего перед своей чашкой кофе, куда каждое утро он методично бросает семь кусочков сахара вместе со щепоткой табачного пепла. И впадаю в полное отчаяние при мысли, что предстоит ждать ещё целых двадцать семь часов! Может, почитать? Но я не могу, не могу. Белокуро-серебристые волосы заслоняют страницы книги. И выйти из дома не могу: улицы кишат мужчинами, которые не носят имя Рено, они с самоуверенным видом будут смотреть на меня, ни о чём не подозревая, этакие болваны!
Какой-то комочек материи, обнаруженный мной на кресле, вызывает у меня улыбку. Это одна из моих коротеньких рубашечек… которые когда-то давно я пыталась сшить! Надо вновь за неё приняться. Клодине понадобятся рубашки. Понравится ли рубашка Рено? Белая, лёгкая, с такими миленькими кружевами и бретельками из белой ленты…
Вечерами я внимательно разбираю себя по косточкам и, стоя в рубашке, разглядываю себя в высокое зеркало, маленькая госпожа Бесстыдница с выпущенными на лоб кудряшками. Рено не сможет сказать, что я уродина. О Господи, я буду так близко, чересчур близко к нему, между нами будет только тоненькая рубашка. Мои беспокойные руки шьют как-то криво, и я слышу, как ни смешно, далёкий голос этой любимицы, тихий голосок мадемуазелевой малютки Эме на уроках рукоделья: «Прошу вас, Клодина, тщательнее отделывайте подшивку спереди, вы делает это небрежно. Посмотрите, как хорошо получается у Анаис!»
Звонок в дверь. Сердце моё останавливается, дыхание прерывается, я слушаю, подняв вверх напёрсток. Это он, это он, он не смог дольше ждать! В то мгновение, когда я уже готова вскочить с места и бежать, Мели стучит в дверь и вводит Марселя.
Ошеломлённая, я не в силах подняться с места. Марсель? Вот уж о ком я совсем позабыла! Для меня он уже много часов как умер. Вот как, это Марсель! Почему же он, а не тот, другой?
Молча, гибко склонившись, он целует мне руку и садится на стульчик. Я смотрю на него, поражённая. Он бледноват, очень красив, всё той же немного кукольной красотой. Такой сладенький мальчик.
Раздосадованный моим молчанием, он торопит меня:
– Ну что, ну что?
– Что «ну что»?
– Весело было вчера вечером? Что вам сказали, чтобы объяснить моё отсутствие?
Я с трудом заставляю себя проговорить:
– Он сказал, что вы надели немыслимый галстук.
До чего же глуп этот мальчуган! Он что, не замечает, что произошло чудо? Мне кажется, это сразу бросается в глаза. Однако я вовсе не спешу всё ему открыть. Он разражается визгливым смехом; я вздрагиваю.
– Ха-ха-ха!.. Немыслимый галстук! Да, вся истина заключена в этих двух словах. Что вы об этом думаете? Вы же знаете мой крепдешиновый галстук? Это Шарли мне его подарил.
– Думаю, – со всей искренностью отвечаю я, – вы хорошо сделали, что не переменили галстук. Я нахожу его восхитительным.
– Не правда ли? Какая прелестная мысль – заколоть полотнище жемчужными булавками! Я был уверен, что у вас есть вкус, Клодина. Только вот всё-таки, – с вежливым вздохом добавляет он, – мой разлюбезный отец лишил меня возможности провести вечер в вашем обществе. Я отвёз бы вас домой, я уже предвкушал, как мы славно поболтаем в фиакре…
Он что, с неба свалился, с неба? Просто жалость берёт, когда видишь такое ослепление! Должно быть, вчера вечером он выслушал довольно резкие слова, потому что при одном воспоминании об этом его лицо становится жёстким и он поджимает губы.
– Рассказывайте, Клодина. Мой драгоценный папочка был по своему обыкновению обаятелен и остроумен? Он не называл вас, как меня, «подонком» и «гадким мальчишкой»? Господи, – ворчит он, подогреваемый обидой, – ну и хам же, ну и…
– Нет!
Я резко обрываю его, охваченная яростью, вскакиваю на ноги, застываю перед ним.
Он, не двигаясь, смотрит на меня, бледнеет, всё понимает и тоже встаёт со стула. Воцаряется молчание, слышно только мурлыканье Фаншетты и тиканье моих часиков, дыхание Марселя и стук моего колотящегося сердца. Молчание, которое длится, возможно, целых две минуты…
– И вы тоже? – говорит он наконец насмешливым голосом. – Я считал, что папа не гоняется за молоденькими девушками… Обычно он довольствуется замужними дамами или шлюхами.
Я не проронила ни слова, я не в силах была говорить.
– Это что… совсем недавно? Может быть, вчера вечером. Скажите мне спасибо, Клодина, это благодаря моему галстуку вам выпало такое счастье.
Его тонкий надменный нос кажется таким же белым, как его зубы. Я по-прежнему не произношу ни слова, мне что-то мешает…
Стоя позади разделяющего нас стула, он насмехается надо мной. Опустив руки, наклонив голову, я снизу исподлобья смотрю на него; кружево моего передничка вздрагивает в такт ударам сердца. Нас снова окутывает тишина, безбрежная тишина. Внезапно он медленно говорит, каким-то странным голосом:
– Я всегда считал вас большой умницей, Клодина. И то, как вы поступаете сейчас, ещё больше увеличивает моё уважение к вашей… ловкости.
Поражённая, я поднимаю голову.
– Вы – девица совершенно замечательная, я повторяю это, Клодина. И поздравляю вас… без всякой задней мысли… Великолепная работа.
Я не понимаю, о чём он. Но осторожно убираю разделяющий нас стул. В голове смутно бродит мысль, что он вскоре может мне помешать!
– Ну да, ну да, вы прекрасно понимаете, что я хочу сказать. Хе-хе! Хоть папа и промотал немало денег, он всё ещё, как говорят в его кругу, довольно лакомый кусочек…
Стремительнее осы я вонзаю свои ногти в его физиономию: я готова выцарапать ему глаза. Издав пронзительный крик, он отшатывается назад, закрывает лицо ладонями, потом, выпрямившись, бросается к каминному зеркалу. Нижнее веко расцарапано и кровоточит; капли крови испачкали отвороты пиджака. Охваченная безумным возбуждением, я невольно испускаю короткие глухие крики. Вне себя он оборачивается: мне кажется, он ищет какое-то оружие, и я лихорадочно шарю в своей корзинке для рукоделия. Ножницы, где мои ножницы!.. Но он вовсе и не думает меня бить и, оттолкнув меня в сторону, бежит в туалетную комнату, чтобы намочить водой платок… Он уже наклоняется над моим тазиком; ну и наглость! В мгновение ока я кидаюсь на него, я хватаю за оба уха его склонённую голову и отшвыриваю его обратно в комнату, вопя каким-то незнакомым мне хриплым голосом:
– Нет, нет, не здесь! Беги залечивать свои раны к Шарли!
Приложив к глазу платок, он спешит схватить свою шляпу и, забыв перчатки, уходит; я распахиваю перед ним все двери и прислушиваюсь к его неверным шагам на лестнице. Потом возвращаюсь к себе в комнату и стою неподвижно, без единой мысли в голове не знаю сколько времени. Но ноги у меня подкашиваются, и я вынуждена сесть. Это простое движение словно пробуждает меня, и я лечу в пропасть! Деньги! Он осмелился сказать, что я хочу заполучить деньги! Ничего, я здорово отделала его, даже клочок кожи повис… Господи, ещё немного – и я выцарапала бы ему глаз. И этот трус даже не побил меня! Уф! Просто тряпка, вот что… Деньги! Деньги! Да на что они мне? Мне и Фаншетте их вполне хватает. О дорогой мой Рено, я расскажу ему всё и укроюсь у него на груди, мне так сладко будет выплакаться, чувствуя его нежность…
А этого мальчишку, которого я расцарапала, пожирает зависть, ревность, подлая девчоночья душонка!
И вдруг я понимаю, у меня даже начинает ломить виски; это ведь его деньги, деньги Марселя, достанутся мне, если я стану женой Рено; он дрожит за свои деньги! А как помешать этому бессердечному мальчишке поверить в алчность Клодины? И ведь наверняка не один он станет так думать, и он скажет, они скажут Рено, что малышка продаётся, что она обольстила беднягу, который уже вступает в опасный период сорокалетия… Что же делать? Что делать? Я хочу видеть Рено, я не хочу денег Марселя, но при этом хочу заполучить Рено. Может, попросить помощи у папы? Увы!.. У меня так болит голова… Неужели я откажусь от этого сладостного, дорогого местечка у него на плече? Нет! Скорее уж пусть всё взлетит на воздух! Я заманю сюда, в мою комнату, этого Марселя и убью его. А потом скажу стражникам, что он хотел причинить мне зло и что, защищаясь, я убила его. Вот так!
До того самого часа, когда мяуканье проголодавшейся Фаншетты вернуло меня к действительности, я просидела, поджав под себя ноги, в низеньком кресле, двумя пальцами закрыв глаза, двумя – заткнув уши, погрузившись в какие-то дикие мечты, переполненная отчаянием и нежностью…
– Обедать? Нет, я не буду обедать. У меня мигрень. Принеси мне прохладного лимонада, Мели, я умираю от жажды. Я пойду прилягу.
Папа в беспокойстве, Мели в тревоге, они кружат вокруг моей постели до девяти часов; не в силах терпеть этого больше, я умоляю их:
– Уходите отсюда, я устала.
Лампа потушена, я слышу, как прислуга во дворе хлопает дверьми, моет посуду… Мне нужен Рено! Почему я сразу же не послала ему телеграмму? Слишком поздно уже. Завтра никогда не наступит. Мой драгоценный друг, жизнь моя, ты, кому я вверяю себя как любимому отцу, тот, рядом с которым я попеременно то стыжусь, то тревожусь, словно и в самом деле была его любовницей, – а потом расцветаю от радости и не испытываю ни малейшего стыда, словно ещё совсем маленькой девочкой он убаюкивал меня на своих руках…
После лихорадочных часов, мучительного стука молоточков в голове, молчаливых призывов к кому-то, кто слишком далеко и не слышит меня, мои обезумевшие мысли проясняются к трём утра и все концентрируются наконец вокруг одной Идеи… Она пришла с зарёй, эта Идея, с пробудившимися воробышками, с робкой, недолгой прохладой, которая обычно предшествует летнему дню. Восхищённая этой Идеей, я продолжаю неподвижно лежать на спине в своей кровати, широко распахнув глаза. До чего это было просто и до чего бесполезны все мои страдания! У меня будут запавшие глаза и осунувшиеся щёки, когда придёт Рено. Только этого не хватало!
Я не желаю, чтобы Марсель думал: «Клодина метит на мои деньги». Но я не желаю говорить Рено: «Убирайтесь вон и не любите меня больше». О Господи, совсем не эти слова мне хочется ему сказать! Но я не хочу также быть его женой, и, чтобы успокоить свою слишком ранимую совесть – так вот! – я стану его любовницей.
Освежённая, возрождённая этим, я засыпаю теперь как убитая, лёжа ничком, уткнувшись лицом в скрещённые руки. Речитатив моего старого классического нищего пробуждает меня, успокоенную и удивлённую. Уже десять часов!
– Мели, брось четыре су старику!
Мели не отзывается. Я влезаю в свой пеньюар и бегу к окну гостиной босиком, со встрёпанными, как сорная трава, волосами.
– Вот десять су, старик. Лови монету.
Какая прекрасная белая борода! Верно, у него в деревне есть домик и земля, как у большинства парижских нищих. Тем лучше для него. Возвращаясь в свою комнату, я натыкаюсь на господина Мариа, который только что вошёл в прихожую: он останавливается, ослеплённый моим утренним дезабилье.
– Не кажется ли вам, господин Мариа, что сегодня наступит конец света?
– Увы, нет, мадемуазель.
– А мне кажется, наступит. Вот увидите.
Сидя в тёплой воде в лохани, я тщательно рассматриваю, изучаю себя. Ведь нельзя сказать, будто у меня волосатые ноги, только из-за того, что на них лёгкий пушок? Чёрт побери, соски у меня не такие розовые, как у Люс, зато ноги длиннее и красивее и бёдра с ямочками; конечно, это не Рубенс, нет, но мне и не нравится этот тип «прекрасной мясничихи» – и Рено тоже.
Имя Рено, чуть не произнесённое вслух, в минуту, когда всю мою одежду составляет только буковая лохань, внушает мне необычную робость. Одиннадцать часов. Ждать ещё целых пять часов. Пока всё идёт хорошо. Расчешем, расчешем как следует свои кудри, почистим зубы, почистим ногти! Черт возьми, надо, чтобы всё сверкало! Тонкие чулки, новая сорочка, подобранные в тон панталончики, розовый корсет, переливающаяся нижняя юбка в мелкую полоску, шуршащая при каждом моём движении…
Веселясь, точно в Школе, деятельная, оживлённая, я развлекаюсь как могу, чтобы не слишком задумываться о том, что может произойти… Потому что сегодня. Боже мой, я отдаюсь ему, он может, если пожелает, взять меня сегодня, всё это принадлежит ему… Но я надеюсь, что он не пожелает этого так скоро, Боже мой, если вдруг… Это было бы совсем не похоже на него. Я полагаюсь на него, ну да, гораздо больше, чем на себя. Сама я, как говорят в Монтиньи, перестала «быть над собой хозяйкой».