Текст книги "Клодина в Париже"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
– Но почему же?
– Потому что меня обкорнали! Я выйду на улицу только, когда у меня отрастут волосы!
– Но, дитя моё, так вы снова заболеете. Вам необходим, совершенно необходим кислород.
– Это вы всё меня терзаете, вы! Мне нужно, чтобы отрасли волосы, и всё тут!
Он удаляется, неизменно кроткий. Почему он на меня не сердится, этот тюфяк! Ведь я наговорила ему, желая облегчить душу, таких неприятных вещей…
Уязвлённая, я внимательно рассматриваю себя в зеркале. И убеждаюсь, что похожа на драную кошку не столько из-за того, что волосы у меня короткие, а из-за того, что острижены они неровно. Возьмём-ка с письменного стола ножницы. Но они слишком велики и к тому же тупые. А ножницы из корзинки для рукоделья? Слишком маленькие. Ещё есть ножницы у Мели… но она пользуется ими, чтобы резать цыплячьи потроха или вспарывать зоб у птицы, и они вызывают у меня отвращение.
– Мели, завтра утром купишь мне парикмахерские ножницы.
Работа предстоит долгая и нелёгкая. Парикмахер, конечно, сделал бы это лучше и быстрее; но мне ещё слишком ненавистно всё, что связано с Парижем, меня от этого бросает в дрожь. Бедные вы мои кудряшки, остриженные до самых ушей! На лбу они забавно завиваются и выглядят совсем неплохо, но прилив горечи и раздражения вызывает у меня белая, ставшая такой тоненькой шея у затылка, когда я разглядываю себя в двух зеркалах, коротенькие жёсткие волосы там не спешат закручиваться в колечки, подобно коробочкам с семенами бальзамина, которые, рассеяв свои семена, постепенно начинают свёртываться в спираль и так засыхают.
Прежде чем я соглашаюсь высунуть нос на улицу, ко мне в лице консьержки вторгся сам род человеческий. Доведённая до отчаяния тем, что я слышу каждое утро, как несправедливо избивает внизу во дворе несчастного щенка бретонская служанка, я подстерегла её и вылила прямо ей на чепец добрую половину воды из своего кувшина.
И уже через пять минут в дверях появляется бывшая некогда красавицей, а теперь грязная, любящая поболтать женщина. Папы нет дома, она с некоторым удивлением разглядывает бледную, держащуюся довольно надменно девочку.
– Барышня, бретонка сказала, что на неё вылили цельное ведро воды…
– Это я вылила. И что же?
– Вот она, стало быть, говорит, вроде как подаст на вас жалобу…
– Прежде всего, она мне действует на нервы. А ещё, если она снова посмеет бить собаку, я вылью ей на голову кое-что похуже. Вот возьму и расскажу её хозяевам, что она плюёт в чашки, когда подаёт завтрак, и сморкается в салфетки! Может, ей это больше понравится, пусть скажет!
И бретонка наконец оставила в покое бедного щенка. Честно говоря, я никогда не видела, чтобы она плевала в чашки или сморкалась в салфетки. Но вид у неё был такой, что она вполне могла это сделать. И потом, как говорят у нас, меня от неё просто «с души воротит». Может, это и называется «ложь во спасение»?
Первый раз я покидаю дом в марте. Неласковое солнце, резкий ветер; мы с папой едем в фиакре на «дутиках». В своём красном плаще, который я привезла из Монтиньи, в каракулевой шапочке я похожа на какого-то бедного мальчугана в юбке. (К тому же вся моя обувь стала мне широка!) Мы прогуливаемся медленным шагом в Люксембургском саду, и мой благородный отец беседует со мной о сравнительных достоинствах Национальной библиотеки Сент-Женевьев. Я одурманена солнцем и ветром. Широкие прямые дорожки сада и в самом деле красивы, но меня неприятно поражает изобилие детей и отсутствие естественно растущей травы.
– Перечитывая гранки своего внушительного Трактата, – говорит мне папа, – я увидел, что всё это может быть исследовано гораздо глубже. Меня самого удивляет поверхностность некоторых частей. Не кажется ли тебе странным, что при всей чёткости и ясности своего мышления я сумел лишь коснуться некоторых важных сторон – смею даже сказать, волнующих сторон – существования крошечных организмов? Впрочем, эти истории не для маленьких девочек.
Маленькая девочка! Значит, папа не желает замечать, что я продвигаюсь всё вперёд и вперёд, и рубеж моих семнадцати лет уже остаётся позади? А на все эти крошечные организмы, о которых он говорит, о-ля-ля, мне на них наплевать! Да и на крупные тоже!
Сколько тут детей, сколько детей! Неужели и у меня будет когда-нибудь столько же детей? И каков будет тот господин, который сумеет мне внушить желание произвести их на свет Божий вместе с ним? Тьфу, тьфу! До чего после болезни моё воображение и нервная система стали целомудренными. Не подумать ли мне тоже о большом Трактате – «Нравственное влияние воспаления мозга на молодых девушек»? Бедненькая моя Люс… До чего рано пробуждаются здесь деревья! У сирени уже выглядывают кончики нежных листочков. А там, у нас… верно, можно увидеть только набухшие почки, коричневые, словно покрытые лаком, да ещё, может, лесные анемоны, ветреницы, но едва ли!
Возвращаясь с прогулки, я убеждаюсь, что улица Жакоб по-прежнему выглядит всё такой же мрачной и заплёванной. Я равнодушно выслушиваю восторженные похвалы, которыми осыпает меня преданная Мели, заверяющая, что после прогулки у её «служаночки» порозовели щёчки (она бесстыдно врёт, моя преданная Мели), меня охватывает грусть от этой парижской весны, заставляющей меня без конца вспоминать другую, настоящую, и, утомлённая, я опускаюсь на кровать, но снова встаю, чтобы написать письмо Люс. Я с некоторым опозданием, уже запечатав конверт, думаю о том, что бедная девчушка, пожалуй, ничего в нём не поймёт. Какое ей дело, что Машен, арендующий наш дом в Монтиньи, срезал ветки у большого орехового дерева, оттого что они свисали до самой земли, и что Фредонский лес (его можно видеть из нашей Школы) уже весь окутан зелёной дымкой молодых побегов! Не сможет Люс сообщить, хорошие ли уродятся хлеба и проклюнулись или запаздывают этой весной листочки фиалок на западном откосе ухабистой дороги, ведущей во Врим. Заметит она только не слишком нежный тон моего письма, не поймёт, почему я сообщаю так мало подробностей о своей парижской жизни и почему все сведения о моём здоровье ограничиваются фразой: «Я проболела два месяца, но мне уже стало лучше». Мне надо было бы написать Клер, своей сводной сестричке! Сейчас она пасёт своих овец на Вримских лугах или вблизи Матиньонского леса, на плечи накинут просторный плащ, а круглая головка с ласковыми глазами покрыта платком, кокетливо заколотым наподобие мантильи. Овцы разбредаются, их с трудом удерживает очень умная собака Лизетта. в то время как Клер поглощена романом в жёлтой обложке – из тех, что я оставила ей, уезжая.
И вот я пишу Клер сердечное, самое обычное письмецо. Французское школьное сочинение: «Письмо молодой девушки своей подруге, в котором сообщается о приезде в Париж». О Мадемуазель! Рыжая мстительная Мадемуазель, мне кажется, я слышу – правда, меня ещё немного лихорадит, – слышу ваш резкий голос, способный подавить любой беспорядок. Чем занимаетесь вы с вашей малюткой Эме в этот час? Я себе представляю, достаточно хорошо представляю это. И от того, что я представляю это, у меня поднимается температура…
Папа, которого я навела на мысль о тётушке Кёр, все эти дни делал робкие попытки отвезти меня к ней. Чтобы нагнать на него страху, я то и дело громко выкрикивала:
– Поехать к тётушке? Вот уж придумал! Это при моих-то обстриженных волосах, с таким жалким лицом, да к тому же у меня нет ни одного нового платья! Ты что, папа, хочешь погубить моё будущее, не оставить никаких надежд на замужество?
Только это ему и требовалось. Лицо моего Короля-Солнце проясняется.
– Сто тысяч чертей! А мне чертовски нравятся твои короткие волосы! Да нет, в конце концов, я хочу сказать… Я как раз сейчас выправляю одну довольно трудную главу. Мне на это понадобится ещё неделька.
Всё идёт хорошо.
– Давай-ка, Мели, ленивая жужелица, пошевеливайся, переверни всё вверх дном, вывернись наизнанку! Мне нужна портниха.
Наконец удаётся отыскать портниху, она является к нам со словами «чего изволите». Живёт она в нашем доме, женщина уже немолодая, зовут её Пулланкс, она довольно робкая, терзается сомнениями, не любит облегающих юбок и похваляется старомодной порядочностью. Сшив платье из синего сукна, совсем простое – корсаж с маленькими застроченными складочками, простёганный круглый воротник, закрывающий шею до самых ушей (покажем её позже, когда я немного поправлюсь), – она приносит мне – что за неправдоподобная честность! – остатки ткани после раскроя, обрезки в три сантиметра. Ужасная женщина, у неё янсенистская манера осуждать «нескромные платья, которые так любят носить в наше время»!
Что ещё другое может вызвать такое неудержимое желание выйти из дома, как не новое платье! Но я напрасно упрямо расчёсываю щёткой волосы, отрастают они слишком медленно. Во мне постепенно пробуждается энергия прежней Клодины. Единственное, что делает мою жизнь сносной, – это изобилие бананов. Если покупать их совсем зрелыми и дать им немного подгнить, бананы – это дар Божий в бархатной одёжке! Фаншетта не выносит их запаха.
Тем временем (недели через две) я получаю от Люс ответ: нацарапанное карандашом письмо, от которого, признаюсь, просто цепенею.
Моя дорогая Клодина, слишком поздно ты вспомнила обо мне! Насколько было бы лучше, если бы ты подумала об этом раньше, это придало бы мне сил выносить все мучения. Я провалила вступительный экзамен в педагогическое училище, и сестрица моя всё ещё заставляет меня за это расплачиваться. По любому поводу и без всякого повода на меня обрушивается град пощёчин, так что того и гляди башку свернут, и ещё она не даёт мне никакой обувки. Я не могу просить у матушки разрешения вернуться домой, она меня просто изобьёт. И уж, конечно, нечего ждать помощи от Мадемуазель, она по-прежнему без ума от моей сестры, которая вертит ею как хочет. Я раз пять-шесть прерывала письмо: не хочу, чтобы она его перехватила. Когда ты была здесь, они тебя немножко боялись. А сейчас всему конец, с тобой ушло всё, и я бы распрощалась с этим миром, если бы так не боялась покончить с собой. Не знаю, что я сделаю, но долго так продолжаться не может, Я убегу отсюда, уеду куда глаза глядят. Не смейся надо мной, моя дорогая Клодина. Увы, даже если бы ты была здесь просто чтобы задать мне взбучку, для меня и это стало бы радостью. Обе девицы Жобер и Анаис поступили в училище, Мари Белом работает продавщицей в магазине, у нас четыре новых пансионерки, они подружки, а что касается фиалок, не знаю, может, они и распускаются, но я так давно не выходила на прогулку. Прощай, моя Клодина, если бы ты только могла найти способ сделать меня не такой несчастной, или приехала бы навестить меня, ну прошу тебя это был бы акт милосердия. Целую твои прекрасные кудри и твои чудесные глаза, которые меня совсем не любят, и все твоё милое личико и белую шейку; не смейся надо мной, не надо смеяться над горем, из-за которого плачет твоя
Люс.
Как они поступают с ней, эти ведьмы? Бедняжка моя Люс, такая слабохарактерная, достаточно злая, чтобы не быть доброй, но достаточно трусливая, чтобы не быть злой, я так и не смогла взять тебя с собой! (Впрочем, у меня и не было такого желания.) Но у тебя теперь нет мятных леденцов, нет шоколада, и с тобой нет больше Клодины. Новое здание школы, торжественное открытие её министром, доктор Дютертр… Как всё это теперь далеко от меня! Доктор Дютертр, до сих пор вы были единственным мужчиной, осмелившимся поцеловать меня, да ещё в уголки губ. Ваш поцелуй обжёг меня и напугал: неужели именно этого я должна ожидать, когда дело дойдёт до большего, от мужчины, который полностью завладеет мной? В качестве практического наставления в любви это слишком уж мимолётно. К счастью, теоретически я осведомлена гораздо, больше, – правда, тоже имеются свои тёмные пятна. Потому что никакая библиотека, даже папина, всему научить меня не сможет.
Вот вам краткий, неполный рассказ о первых моих месяцах в Париже. Моя «чистовая тетрадь», как говорили мы в Школе, хорошо осведомлена обо всех событиях, так что мне нетрудно будет и впредь придерживаться этого. Дел у меня здесь не Бог весть сколько: шить прелестные рубашечки для моего приданого, его у меня всё ещё недостаточно, и панталончики; приглаживать щёткой волосы – теперь на это нужно совсем мало времени, – расчёсывать гребешком беленькую Фаншетту – с тех пор как она стала парижанкой, у неё почти нет блох, – укладывать её на плоской подушечке на подоконник, чтобы она дышала воздухом. Вчера она заметила в окно большого кота, которого… как бы это сказать… обкорнала консьержка, и с высоты четвёртого этажа посылала ему невнятные неопределённые ругательства своим грубоватым деревенским голосом, немного хриплым после родов на лоне природы. Мели заботится о ней, приносит ей в горшочках котовик, степную мяту против запора, которую наша бедная красавица жадно поедает. Вспоминает ли она наш сад и толстое ореховое дерево, куда мы часто совершали вместе экскурсии? Думаю, что да. Но она так любит меня, со мной она станет жить где угодно, в любой дыре!
В сопровождении Мели я с наслаждением посещаю большие магазины. На улице на меня оглядываются, потому что я бледная и худая, с пышными короткими волосами, и потому что Мели носит френуазский головной убор. Доведётся ли мне испытать на себе вожделеющие взгляды «пожилых господ», пристающих на улице к женщинам, о которых столько рассказывают? Там видно будет, а сейчас я занята делом.
Прежде всего я вдыхаю всевозможные запахи в луврских лавках и в «Бон-Марше». Запах полотна опьяняет. О Анаис! Ты так любишь жевать образчики шерсти и носовые платки, твоё место здесь. Этот сладковатый запах, идущий от новой голубой хлопчатобумажной ткани, возбуждает ли он меня или вызывает тошноту? Думаю, и то и другое одновременно. Позор фланели и шерстяным одеялам! От них несёт как от тухлых яиц. Аромат новой обуви и кожаных кошельков тоже хорош. Но они не идут ни в какое сравнение с божественным благоуханием синей промасленной бумаги для перевода вышивки, и это несколько утешает после тошнотворной смеси аромата духов и мыла…
От Клер я тоже получила письмо. Она снова, в который уже раз, счастлива. Наконец-то узнала, что значит настоящая любовь. Она сообщает мне, что выходит замуж. В свои семнадцать лет она и в самом деле «наречённая»! Я испытываю низменное чувство досады и пожимаю плечами. (Фи, Клодина, дорогая, до чего же ты вульгарна!) «Он так красив, – пишет мне Клер, – что я без конца смотрю на него. У него глаза точно звёзды, а бородка до того мягкая! И он такой сильный, знала бы ты, я как пёрышко в его руках! Ещё не знаю, когда мы поженимся, мама считает меня совсем девочкой. Но я умоляю её разрешить мне поскорее выйти замуж. Какое будет счастье стать его женой!» К этому бреду она добавляет маленькую фотографию своего Возлюбленного: плотный, широкоплечий парень лет тридцати пяти, с честным спокойным лицом, с небольшими добрыми глазами и густой бородкой.
В своём восторженном состоянии она совсем забыла рассказать мне, как поживают фиалки на западном склоне ухабистой дороги, ведущей к Вриму…
Нет, нет, надо посетить тётушку Кёр, иначе она на нас рассердится, когда узнает, что мы так давно в Париже, а я ненавижу семейные ссоры. Папе пришла в голову хитроумная мысль заранее предупредить тётушку о нашем визите, я горячо с ним спорила:
– Понимаешь, пусть для неё это будет неожиданная радость. Ведь целых три месяца мы не сообщали ей о своём приезде, доведём дело до конца, сделаем наше появление совершенно фантастичным для неё!
Таким образом, если мы не застанем её дома, мы всё равно выиграем время. И при этом выполним свой долг.
Около четырёх часов мы с папой наконец отправляемся к тётушке. Папа кажется таким великолепным в своём сюртуке с красной орденской ленточкой и в цилиндре со слишком широкими полями, добавьте к этому его величественный нос и трёхцветную бороду; весь его вид отставного наполеоновского офицера, ожидающего возвращения Императора, какое-то ребяческое и вдохновенное выражение лица вызывают восторг у местных мальчишек, которые бурно приветствуют его.
Не стремясь снискать подобную популярность, я надела скромное новое платье из синего сукна, очень простого покроя, а свою шевелюру – вернее, то, что от неё осталось, – увенчала круглой шляпкой из чёрного фетра с перьями, старательно выложив кудряшки у самых уголков глаз и выпустив их на лоб до бровей. Этот визит меня пугает, так что выгляжу я неважно; впрочем, много ли нужно, чтобы я выглядела неважно!
Тётушка Кёр живёт на проспекте Ваграм в великолепном, до отвращения новом доме. Слишком быстрый лифт внушает папе тревогу. Вся эта белизна стен, лестниц, росписей немного оскорбляет мой глаз. Ну а госпожа Кёр… «она у себя». Вот не везёт!
Гостиная, где мы с минуту ожидаем появления хозяйки, к полному моему отчаянию продолжает эту лестничную белизну. Белые панели стен, лёгкая белая мебель, белые подушки с цветами светлых тонов, белый камин. Великий Боже, ни одного тёмного уголка! А я чувствую себя уютно и в безопасности только в сумрачных комнатах, среди тёмного дерева и тяжёлых глубоких кресел! Ох уж эта абсолютная белизна окон, от неё просто мороз по коже…
Выход тётушки Кёр. Она ошеломлена, но весьма симпатична. До чего же она упивается сходством с августейшими особами! У неё, как у императрицы Евгении, благородного рисунка нос, расчёсанная на прямой пробор тяжёлая седеющая шапка волос, слабая улыбка чуть опущенных уголков губ. Ни за что на свете не рассталась бы она ни со своим низко спускающимся на шею шиньоном (накладным), ни с присборенной пышной шёлковой юбкой, ни с маленькой кружевной накидкой, игриво (хи-хи-хи!) лежащей на её плечах, таких же покатых, как её убегающая улыбка. О дорогая Тётушка, до чего же Ваше Величество в стиле эпохи, предшествующей 1870 году, не сочетается с этой гостиной из взбитых сливок, чистейшего образца 1900 года.
Но моя тётушка Кёр просто очаровательна! Её французский язык настолько изящен и отточен, что это внушает мне робость, она громко восхищается нашим непредвиденным переездом – о, что касается непредвиденного, так оно и есть, – и всё время разглядывает меня. Не помню уж, когда мне доводилось слышать, чтобы кто-нибудь называл папу по имени. Но обращается она к брату на «вы».
– Но, Клод, это дитя – столь очаровательное и к тому же с ярко выраженной индивидуальностью – явно недостаточно оправилось после болезни, вы, должно быть, выхаживали бедняжку на свой манер! И почему вам не пришла в голову мысль позвать меня, вот чего я никак не могу понять. Нет, вы не меняетесь!..
Папа с трудом переносит обвинения своей сестры, а ведь он редко позволяет себе взбунтоваться. Должно быть, они с сестрой не часто сходятся во взглядах и сразу начинают препираться. Я с интересом слушаю.
– Вильгельмина, я выхаживал свою дочь так, как должен был это делать. У меня забот хватало, и я не мог обо всём подумать.
– И как это вам пришло в голову поселиться на улице Жакоб! Новые кварталы, друг мой, гораздо здоровее, воздуху больше, дома лучшей постройки, и ничуть не дороже, я вас не понимаю… Да вот как раз в доме 145-бис, в десяти шагах отсюда, есть прелестная квартирка, мы всегда могли бы навещать друг друга, это развлекло бы Клодину, да и вас тоже…
Папа так и подпрыгнул.
– Жить здесь? Мой дражайший друг, вы самая восхитительная женщина на земле, но даже под угрозой расстрела я не стал бы жить бок о бок с вами!
Вот это да! Ничего себе выдал! На этот раз я смеюсь от всего сердца, и тётушка Кёр, видимо, поражена, что меня мало трогает этот их спор.
– Милая деточка, разве вы не хотели бы жить в такой вот красивой светлой квартире, как эта, а не на Левом берегу, в этом тёмном, подозрительном месте?
– Дорогая тётушка, мне, пожалуй, больше нравится улица Жакоб и тамошняя квартира, потому что светлые комнаты навевают на меня грусть.
Тётушка вскидывает свои дугообразные, на испанский манер, брови над лёгкой сеткой морщинок в уголках глаз и, по всей вероятности, относит эти безумные слова на счёт моего состояния здоровья. И она начинает беседовать с папой о своей семье.
– Со мной живёт мой внук Марсель, вы знаете, это сын бедной моей Иды (??). Он изучает философию и примерно одних лет с Клодиной. О нём я вам ничего не стану говорить, – добавляет она, вся сияя, – для бабушки это просто сокровище. Вы скоро его увидите: он возвращается к пяти часам, и я хочу вас с ним познакомить.
Папа с таким проникновенным видом произносит «да, да», что я сразу понимаю, что он не имеет ни малейшего представления ни кто такая Ида, ни кто такой Марсель, и что ему уже осточертела эта вновь обретённая семья! Истинное для меня наслаждение! Но веселюсь я молча, про себя, и не пытаюсь блеснуть в разговоре. Папа умирает от желания сбежать домой, удерживает его лишь рассказ о своём великом труде по моллюсковедению. Наконец хлопает дверь, слышны лёгкие шаги, и Марсель, о чьём прибытии нам возвещали, входит… Боже, до чего он красив!
Я протягиваю ему руку, не говоря ни слова, настолько я поглощена созерцанием этого чуда. Никогда не видела никого очаровательнее. Но ведь это девочка! Девчонка в брюках! Белокурые довольно длинные волосы зачёсаны на пробор, на правую сторону, цвет лица совсем как у Люс, голубые, точно у юной англичанки, глаза и такой же безусый, как я. Он весь розовый, говорит тихо, чуть склонив голову набок, опустив взгляд… Так бы его и съела! Однако папа, кажется, совершенно нечувствителен к столь очаровательному созданию, в котором так мало мужского, в то время как тётушка Кёр просто пожирает внука глазами.
– Ты что-то поздно возвращаешься, дорогой мой, с тобой ничего не случилось?
– Нет, бабушка, – сладким голоском отвечает это маленькое чудо, подняв на неё свои ясные глаза.
Папа, чьи мысли по-прежнему витают где-то за тысячу лье отсюда, небрежно спрашивает Марселя о его занятиях. А я не отрываясь смотрю на этого хорошенького сладенького кузена! Но он почти не смотрит на меня, и, не будь моё восхищение таким бескорыстным, я, пожалуй, почувствовала бы себя немного задетой. Тётушка Кёр, с радостью убедившись в сильном впечатлении, которое произвёл на меня её херувимчик, пытается как-то свести нас.
– Знаешь, Марсель, Клодина одного с тобой возраста; вы можете с ней подружиться. Ведь скоро пасхальные каникулы.
Я с живостью рванулась вперёд в знак согласия, но мальчуган, удивлённый моим порывом, вскидывает на меня вежливый взгляд и отвечает без особого восторга:
– Я буду очень рад, бабушка, если маде… Клодине это угодно.
Тётушка Кёр уже не замолкает, она так и разливается о разумности своего драгоценного внука, о его мягкости.
– Мне ни разу не приходилось повышать на него голос.
Она заставляет нас стать спиной друг к другу. Марсель оказывается выше меня вот на столько! («Вот на столько» – это три сантиметра, было бы из-за чего шум поднимать!) Её сокровище соизволил засмеяться, он немножко оживляется. Поправляет перед зеркалом галстук. Одет он точь-в-точь как картинка с модной обложки. А что у него за походка, изящная, какая-то скользящая походка! А эта манера оборачиваться, склоняя талию и выгибая бедро! Нет, слишком уж он красив! Из этого созерцания меня вывел вопрос тётушки Кёр:
– Клод, надеюсь, вы оба обедаете у меня?
– Нет, чёрт побери! – взрывается папа, помирающий от скуки. – У меня дома назначена встреча с… одним господином, который снабжает меня документами, до-ку-мен-та-ми для моего Трактата. Поспешим, малышка, поспешим!
– Я весьма сожалею, но завтра я дома не обедаю… В этом сезоне я всё время занята, я приняла приглашение и тех, и этих. Согласны ли вы на четверг? Само собой, в узком кругу. Клод, вы меня слышите?
– Да я просто ловлю каждое ваше слово, моя дорогая, но я чертовски опаздываю. До четверга, Вильгельмина. Прощай, мой юный Поль… нет, Жак…
Я тоже неторопливо прощаюсь. Марсель весьма галантно провожает нас до двери и целует мою перчатку.
Мы в полном молчании возвращаемся по освещённым фонарями улицам. Я ещё не привыкла в столь поздний час находиться вне дома, и от огней, чёрных фигур прохожих, от всего этого у меня перехватывает горло какая-то нервная судорога; меня охватывает нетерпение: скорей бы вернуться домой. Папа, вздохнув с облегчением оттого, что визит закончен, весело напевает какие-то песенки времен Империи (разумеется, Первой): «И девять месяцев спустя нежный наш залог любви…»
Мягкий свет, падающий от лампы, и накрытый стол согревают меня и развязывают язык.
– Мели, я видела свою тётушку. Мели, я видела своего кузена. Ни рыба ни мясо, волосы падают свободно, зачёсаны на косой пробор, зовут его Марсель.
– Погодь, моя козочка, погодь! Ты меня просто оглушила. Похлебай-ка супчику. Ну что ж, время пришло, значит, у тебя теперь есть кавалер!
– Вот толстая дурёха! Чёртова кукла, замолчишь ты или нет! Никакой это не кавалер! И я его совсем не знаю. Ты мне надоела, вот что, пойду в свою комнату.
Я и правда ухожу; надо же такое придумать! Что нежный голубок вроде Марселя может быть моим возлюбленным! Если он мне очень нравится и я не делаю из этого тайны, то именно потому, что в нём, на мой взгляд, так же мало мужского, как, допустим, в Люс…
Оттого, что я повидала людей, живущих своей привычной жизнью, оттого, что я разговаривала с кем-то ещё, кроме Мели и Фаншетты, меня чуточку лихорадило, но это было даже приятно, и я долго не могла уснуть. В моей голове кружились полночные мысли. Боюсь, что не сумею вести разговоры с любезнейшей тётушкой Кёр, которая точно сошла с полотна Уинтерхальтера;[2]2
Уинтерхальтер, Франц Ксавер (1805–1873) – немецкий художник и график, с середины 30-х годов XIX века жил в Париже, был любимым художником Луи-Филиппа, потом императрицы Евгении и Наполеона III. (Прим. перев.)
[Закрыть] она, пожалуй, примет меня за дурочку. Проклятые шестнадцать лет, прожитые в Монтиньи, десять из которых отданы школе, отнюдь не способствуют развитию природных дарований, находчивости в разговоре! Из подобной переделки выходят со словарём, вполне достаточным, чтобы побранить Анаис и обнять Люс. Эта прехорошенькая девчонка, Марсель, верно, не умеет даже крикнуть «чёрт побери». Он станет надо мной насмехаться в четверг, если я вдруг вздумаю зубами обдирать кожу с бананов. А как быть с платьем для званого обеда? У меня его нет, придётся надеть платье для школьного вечера из белого муслина с шёлковой косынкой. Он найдёт этот наряд убогим.
Таким вот образом, заснув этой ночью с разинутым от восхищения ртом перед этим юнцом, на панталонах которого нет ни единой складочки, просыпаюсь я утром с огромным желанием надавать ему пощёчин… Но если бы его увидела Анаис, она могла бы его изнасиловать! Вот забавная картинка: долговязая Анаис со своим жёлтым лицом, резкими жестами, насилующая малыша Марселя. Представив себе это, я невольно хохочу, входя в папину нору.
Вот как, папа здесь не один; он беседует с каким-то господином, довольно молодым господином, и вид у того вполне рассудительный, квадратная бородка. Кажется, это тот самый «первоклассный» человек, господин Мариа, знаете, который открыл подземные пещеры в X. Папа познакомился с ним в каком-то скучнейшем месте, не то в Географическом обществе, не то в Сорбонне, и горячо заинтересовался этими пещерами, а возможно, предполагаемыми окаменелостями улиток, которые там можно обнаружить… Кивнув ему на меня, папа говорит: «Это Клодина», как сказал бы: «Это Лев XIII, вам, конечно, известно, что он римский папа». В ответ на это господин Мариа кланяется с таким видом, точно великолепно знает, о ком идёт речь. От человека, который, подобно ему, всё время роется в пещерах, наверняка должно пахнуть улитками.
После завтрака я пытаюсь продемонстрировать свою независимость.
– Папа, я отправляюсь в город.
Но этот номер не проходит так легко, как я надеялась.
– В город? Я полагаю, вместе с Мели?
– Нет, у неё целая куча одежды для починки.
– Как, ты хочешь отправиться в город одна?
Я делаю круглые глаза и говорю с невинным видом:
– Господи, конечно, я пойду одна, а что тут такого?
– А вот такое, что в Париже молодые девушки…
– Ну, пала, будь же последователен. В Монтиньи я бродила по лесам целыми днями, мне кажется, там гораздо опаснее, чем на парижских тротуарах.
– Тут есть доля правды. Но, как я могу предположить, в Париже подстерегают опасности несколько иного рода. Почитай-ка газеты!
– Фу, папочка, даже допускать такое предположение значит оскорблять свою дочь! (Папа, видимо, не понял этот слишком уж тонкий намёк. Вот куда заводит пренебрежение Мольером, поскольку тот не уделял достаточно внимания улиткам.) К тому же я никогда не читаю хронику происшествий. Я отправляюсь в магазины Лувра: на обеде у тётушки Кёр мне надо быть на высоте, а у меня нет тонких чулок, да и белые туфли слишком поношенные. Лучше дай мне побольше денег, у меня всего сто шесть су.[3]3
Во Френуа деньги до шести франков считаются в су. Исключение делают лишь для 60 су, которые, как и повсюду, называют «три франка». (Прим. автора.)
[Закрыть]
Ну что ж, не так уж страшно выйти одной на парижские улицы. Из своей короткой пешеходной прогулки я вынесла довольно интересные наблюдения: 1) здесь гораздо теплее, чем в Монтиньи; 2) когда возвращаешься, в носу у тебя черно; 3) ты привлекаешь внимание, когда долго стоишь одна перед газетным киоском; 4) в равной мере ты привлекаешь внимание, когда не допускаешь, чтобы к тебе проявляли неуважение на улице.
Поведаю о происшествии, относящемся к наблюдению номер четыре. Некий приличного вида господин стал преследовать меня от улицы Святых Отцов. Первые четверть часа Клодина в душе ликовала. О, быть преследуемой вполне приличным господином; совсем как на картинках Альбера Гийома! Следующие четверть часа: шаги господина приближаются, я ускоряю шаг, но он сохраняет дистанцию. Третьи четверть часа: господин обгоняет меня, с притворно равнодушным видом ущипнув меня за зад. Прыжок Клодины, она вскидывает свой зонтик и обрушивает его на голову господина со всей силой, свойственной френуазке. К огромной радости прохожих, шляпа господина летит в канаву, а Клодина исчезает, смущённая своим чересчур шумным триумфом.
Тётушка Кёр очень мила. Она прислала мне с любезной запиской золотую цепочку на шею с маленькими круглыми жемчужинами, вкраплёнными через каждые десять сантиметров. Фаншетта нашла это украшение очаровательным; она уже расплющила два звена цепочки и сейчас обрабатывает жемчужины своими крупными зубами, точно шлифовальный станок.
Готовясь к четверговому обеду, я раздумываю о своём декольте. Правда, оно совсем, совсем маленькое, но, может, всё же я покажусь слишком худой? Сидя голышом в своей лоханке, я убеждаюсь, что немного пополнела; но до нормального вида мне ещё далеко. Мне повезло, что шея оказалась крепкой! Это спасает дело. Неважно, что под ней две впадинки! Нежась в тёплой воде, я пересчитываю свои косточки на спине, измеряю, одинаковое ли расстояние от паха до ступни и от паха до лба, щиплю правую икру, потому что она связана с левой лопаткой. (При каждом щипке я ощущаю словно бы небольшой укол в спину.) А до чего же здорово убедиться, что я могу ногой прикоснуться к затылку! Как говорит эта подлая дылда Анаис: «Должно быть, это чертовски забавно, когда можешь грызть ногти на ногах!»