355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шарль Нодье » Читайте старые книги. Книга 1. » Текст книги (страница 8)
Читайте старые книги. Книга 1.
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:26

Текст книги "Читайте старые книги. Книга 1."


Автор книги: Шарль Нодье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)

Неудачу Чаттертона быстро заслонили в глазах фальсификаторов успехи Макферсона {206} , который, как было установлено в результате долгих и жарких споров, сочинил большую часть песен Оссиана. От подлинных произведений каледонских бардов до нас дошли только разрозненные бесформенные обрывки, давшие предприимчивому шотландцу лишь самое общее представление о построении и стиле кельтских поэм. Напрасно иные критики сравнивают песни Оссиана с поэмами Гомера, которые якобы были изначально столь же бессвязны и только благодаря Писистрату {207} превратились из множества беспорядочных и несовершенных песен в целостное произведение. Имя Гомера не более достоверно, чем имя Оссиана, но это не помешало ему гордо пронести свою славу через века, и сомнения в авторстве ”Илиады” и ”Одиссеи” ничуть не уменьшили вызываемого ими восхищения, так что, если кому-то и приходило в голову, что это поразительное нагромождение фрагментов на различных диалектах создано несколькими поэтами, репутация Гомера от этого ничуть не страдала. Горация возмущает {208} , что Гомеру иногда случается заснуть! Как знать, быть может, все дело в том, что, когда Гомер засыпает, слово берет кто-то другой? До сих пор критики невысоко оценивали третью и четвертую книги элегий Тибулла {209} , но память Тибулла это никак не порочит, ибо – хотя окончательно это до сих пор не доказано – упомянутые две книги сочинил некий Лигдам. Как бы там ни было, Оссиан приобрел таких же пылких поклонников {210} , каких имеет Гомер, быть может, даже более пылких, ибо рискованные затеи почему-то всегда приобретают больше сторонников, чем любые другие, но слава его оказалась скоротечной, поскольку критики вскоре разглядели под маской древнего певца шотландского буржуа, имеющего вдобавок несчастье быть их современником, и сочли его недостойным тех пылких восторгов, какие вызывал у них бард III века. Впрочем, это не мешает ”Поэмам” Оссиана оставаться сочинением замечательным и оригинальным, а Макферсону считаться одним из лучших поэтов своего времени.

Несколько лет назад один человек, обладавший большим вкусом и недюжинными познаниями, опубликовал стихи, якобы принадлежащие перу Клотильды де Сюрвиль, поэтессы начала XV века, и передававшиеся из поколения в поколение в роду Сюрвилей до тех пор, пока не наступила эпоха Директории и последний представитель рода не был расстрелян в Ла Флеши {211} . Однажды стихи эти будто бы уже находились в руках лица, способного оценить их по достоинству: в XVII столетии госпожа де Валлон готовила их к изданию, но смерть помешала ей закончить работу. От этого несостоявшегося издания уцелело только ”Предуведомление”, частично вошедшее в состав нового издания: предисловие мнимой госпожи де Валлон не меньше стихов свидетельствует о недюжинном таланте фальсификатора, ибо это – одна из самых правдоподобных подделок, какие когда-либо существовали. Замечательной находкой является сама мысль прибегнуть к посреднице и сделать ее ответственной за все анахронизмы, проскальзывающие в ”Стихотворениях” Клотильды де Сюрвиль. Легко ведь представить себе, что госпожа де Валлон, не чуждая литературных занятий, не смогла удержаться от соблазна присовокупить к стихам своей прабабки кое-какие собственные сочинения и слегка подновить стихи Клотильды; таким образом, если бы у читателей и возникли сомнения в подлинности сборника, подозрение пало бы на одну госпожу де Валлон, а столетие, прошедшее со смерти этой дамы, значительно смягчило бы ее вину. Несмотря на все ухищрения фальсификатора, к которым издатель, повидимому, вовсе не причастен, ”Стихотворения” Клотильды де Сюрвиль привлекли к себе пристальное внимание критиков, и, оттого ли, что ранняя смерть помешала господину де Сюрвилю довести свой труд до совершенства, оттого ли, что ему оказалось не по силам обмануть прозорливость наших эрудитов, знатоки единодушно пришли к выводу, что стихи Клотильды – подделка. Не говоря о чистоте языка, разнообразии размеров, тщательности, с какой автор избегает зияний {212} и чередует женские и мужские рифмы, хотя чередование это, ставшее законом для нынешних поэтов, было совершенно неведомо современникам Клотильды [65]65
  Впрочем, это правило стихосложения, как и все прочие, существовало негласно задолго до того, как его признали составители трактатов по поэтике. Насколько мне известно, первым его подробно изложил Табуро в своей книге ”Пестрые страницы” {213} , где это и ему подобные любопытные наблюдения затеряны среди бесчисленного множества нелепостей.


[Закрыть]
{213} , -не говоря, наконец, о безупречной отделке всех стихов, подлинный автор оставил в тексте и другие, более серьезные улики, выдающие его с головой.

Конечно, при желании можно поверить, что безвестная дама, жившая во времена Алена Шартье, сочиняла стихи, отличающиеся от лучших творений современных поэтов лишь старинной орфографией, зачастую изысканной до манерности; позволить убедить себя, что она совершенно случайно написала сказку на сюжет, придуманный Вольтером {214} , и сочинила романс, очень похожий на прелестный романс Беркена {215} ; наконец, можно допустить, что явный намек на недавние события в ”Послании к Беранже” {216} на самом деле касается лишь смут далекого XV столетия. Но как объяснить появление в поэме ”О Природе и Мироздании”, которую Клотильда, по словам ее издателя, начала сочинять в семнадцать лет {217} , цитаты из Лукреция – ведь Поджо отыскал текст его поэмы много позже, а во Франции она стала известна лишь в 1473 году, когда в Брессе вышло издание Тома Феррана? Как понять, что Клотильда толкует о семи спутниках Сатурна, первый из которых был открыт Гюйгенсом в 1655 году, а последний Гершелем в 1789 году?

Да что там говорить, всякий, кто хоть немного знаком с нашей старинной поэзией, не нуждается в этих веских доводах. Он и без них поймет, что стихи Клотильды – сочинение нашего современника, рядящееся в старинные одежды, более похожие на маскарадный костюм, ибо в погоне за архаизмами фальсификатор не раз изобретает неологизмы. Он обожает придумывать слова, прибавляя к латинскому корню французское окончание, хотя такие слова никогда не приживались в нашем языке. Правда, в те далекие времена, когда сокровищница языка неспешно наполнялась новым богатством, подобные заимствования были в большом ходу; их великое множество у Ронсара, у Дю Бартаса и особенно у злополучного Эдуарда дю Монена, ухитрявшегося смешить людей на четырех или пяти языках; однако Клотильда жила раньше них и возможности ее были еще более ограничены. Есть преграды, которых не одолеть даже самому гениальному творцу. Ронсар, каким бы допотопным он ни выглядел сегодня, был не лишен таланта, но даже ему оказалось не под силу сделать для языка то, что сделал Малерб. Языки складываются постепенно: предугадать их развитие невозможно, и это ничтожное обстоятельство, почти незаметное для большинства читателей, вернее всего указывает людям сведущим, что стихи Клотильды – подделка.

Ныне всем известно, кто настоящий автор этих любопытных стихов. Я полагаю, что ни у кого не осталось сомнений в том, что это сам господин де Сюрвиль; он, безусловно, обладал достаточным талантом, чтобы оправдать это почетное подозрение. Я дважды имел честь видеться с ним. Накануне того дня, когда жестокая судьба оборвала нить его жизни, всецело преданный своим рискованным замыслам, он не переставал думать о поэзии, и, хотя он не скрывал собственной тяги к сочинительству, на первом месте у него всегда стояли стихи Клотильды. Для тех, кто знает поэтов, это обстоятельство говорит само за себя: коль скоро поэт печется о стихах никому не ведомой родственницы больше, чем о своих собственных, значит, он имеет к ним самое непосредственное отношение. Высказывалось мнение, что стихи господина де Сюрвиля совершенно не похожи на стихи Клотильды, что его муза грешит излишней восторженностью, далекой от наивной и благородной простоты госпожи де Сюрвиль, однако никто не вспомнил, что в этих несовершенных стихах есть чудесные находки, что автор писал их в ранней юности, а к тридцати годам, счастливо обретя свою манеру, отточив талант, он вполне мог сделать большой шаг вперед. Я собственными ушами слышал от господина де Сюрвиля стихи, которые отличались от стихов Клотильды лишь современным языком, а ведь стоит убрать из ее сочинений архаизмы – и от простодушия не останется и следа. Старинный язык так дивно выражает простые чувства и трогательные мысли, что, слыша его, невозможно оставаться равнодушным: он словно переносит нас в далекое прошлое, испокон веков кажущееся людям царством невинности и счастья. Вот почему старинный язык так прекрасно рисует сладостные картины ушедших лет, меж тем как в эпопее и лирической поэзии он выглядит неуместно. Присмотревшись внимательнее, можно обнаружить в стихах Клотильды ту самую восторженность, за которую осуждают господина де Сюрвиля, и убедиться, что в одежды золотого века рядится здесь поэзия вполне современная. Как бы там ни было, стихам Клотильды суждена долгая жизнь, и читатели будут рады, если господин де Ружу обнародует оказавшиеся в его руках неизданные стихотворения поэтессы, о которых он упоминает на странице 90 своего любопытного ”Опыта о переворотах в науке и искусствах” {218} . Эти неизданные стихи, без сомнения, также написанные господином де Сюрвилем и побывавшие однажды в моих руках, заслуживают, как мне кажется, не меньшего внимания, чем уже опубликованные, и если они не вызовут столь жарких споров у критиков, то наверняка пленят читателей, и издателю не придется прибегать к мистификации (впрочем, вполне невинной), чтобы пробудить их интерес [66]66
  С тех пор ”Неизданные стихотворения” {219} вышли в свет и подтвердили мой взгляд на историю создания первого сборника Клотильды. Это – одно из тех моих мнений, которого не изменили ни время, ни опыт, ни научные штудии (НП).


[Закрыть]
{219} .

IX
О вставках

Многие сочинения древних дошли до нас в искаженном виде, одни пострадали от времени, другие – от ярости варваров, третьи – от нетерпимости и фанатизма. В этих памятниках прошлого содержались, если позволительно так выразиться, бесчисленные улики, которыми спешили воспользоваться ревнители всех сект – и тех, что только зарождались, и тех, что уже сходили со сцены, поэтому нет сомнения, что фальсификаторы не раз поднимали на уличающие их тексты свою преступную руку. Одни имели дерзость вымарывать в старинных текстах целые страницы, другие вставляли туда куски собственного сочинения. Но нечистая совесть всегда чем-нибудь да выдает себя, особенно когда ей сопутствует грубое невежество: тем, кто вымарывал, было невдомек, что уничтоженные ими строки процитированы у других авторов и все равно дойдут до потомков, не говоря уже о том, что, творя свою разрушительную работу, фальсификаторы нарушали ход мысли автора, и неувязки выдавали их с головой. Те же, кто вписывал, действовали еще более неуклюже и нелепо – они либо вкладывали в уста древнего автора высказывания о таких вещах, которые не могли быть ему известны, либо заставляли его противоречить самому себе, либо так некстати включали в чужое сочинение собственные измышления, что даже самый неопытный глаз сразу видел подделку. Примеры подобных вставок встречаются в трудах Иосифа Флавия и даже Тацита {220} (иные из его сочинений, возможно, только благодаря им и уцелели).

X
О дополнениях

К фальсификаторам ни в коем случае не следует причислять прилежных и великодушных авторов, которые, споспешествуя развитию словесности, восполняют пробелы в сочинениях знаменитых писателей, прямо оговаривая меру своего участия. Историческим сочинениям такие дополнения идут только на пользу, ибо читатель охотно прощает некоторые расхождения в стиле, если взамен восстанавливаются отсутствующие звенья цепи событий. Когда стиль не является главным достоинством произведения, дополнения вполне допустимы, в противном же случае дело обстоит иначе: так, я никому не посоветовал бы дописывать Тацита. Поэтому я весьма признателен доброму Фрейншемиусу {221} за то, что он сумел вовремя остановиться и ограничиться Титом Ливием и Квинтом Курцием – превосходными стилистами, которых, однако, позволительно дополнить отрывками собственного сочинения, поскольку читатель ищет в их произведениях не столько красоты слога, сколько суть событий. Иное дело Тацит. Дерзок и самонадеян тот, кто вознамерится дополнить этого великого историка, но еще беззастенчивее стихотворец, смеющий ставить свой вирши рядом со стихами великого поэта. Мафео Веджо {222} имел наглость сочинить XIII песнь ”Энеиды”, а Вида {223} вослед Горацию создал ”Поэтическое искусство” на его языке.

Более того, иногда подобные дополнения переходили в подлог, ибо авторы их, возгордившись совершенством своего подражания, не могли удержаться от соблазна ввести читателей в заблуждение. Именно так, на мой взгляд, поступил Нодо, хотя опубликованные им отрывки из знаменитой книги Петрония {224} весьма удачно воспроизводят стиль оригинала. Впрочем, нелепый подлог совершают вообще все те, кто выдают ”Сатирикон” за сатиру на Нерона и его двор. На самом деле это просто собрание рискованных шуток щеголя-вольнодумца, блестяще владевшего пером. Господин Вольтер рассмотрел этот вопрос всесторонне {225} , и мне нечего добавить к его словам, разве что сказать, что ”Сатирикон” вообще не заслуживает такого внимания, поскольку принадлежит к числу книг, о которых человеку порядочному не пристало говорить вслух.

XI
О стилизациях

Поклонники литературы нежной и сладострастной, но начисто лишенной цинизма, больше, чем о неполноте ”Сатирикона”, сожалели об утрате отрывка из ”Дафниса и Хлои” {226} , который господам Ренуару и Курье посчастливилось разыскать во Флоренции. Роковая случайность дала недоброжелателям прекрасный повод для сомнений в подлинности находки: та самая страница, на которой находился неизвестный доселе фрагмент, оказалась залитой чернилами, но, не говоря уже о том, что оба названных ученых заслуживают самого полного доверия, подлинность восстановленного господином Курье фрагмента была неопровержимо доказана в ходе литературной распри, вызванной прискорбной утратой. Итак, новый фрагмент в самом деле принадлежит Лонгу, хотя господин Курье с равным успехом подражает и древним и новым; так, в переводе отрывка из Лонга, о котором идет речь, он очень похоже воспроизвел манеру Амио.

Точное воспроизведение чужого стиля доступно не всякому литератору, да и возможности этого рода литературы весьма ограничены. Можно повторить излюбленные обороты писателя, но не ход его мысли. Стиль сводится к некоему набору приемов, из которых каждый выбирает те, что ему по душе и по плечу, но замысел произведения вытекает из вполне определенного и присущего только данному автору взгляда на вещи, подражать которому – занятие почти безнадежное. Конечно, есть примеры, опровергающие это правило, но во всех этих случаях подражатели копировали стиль, который очень легко воспроизвести, вроде стиля Мариво – госпожа Риккобони так ловко закончила его ”Марианну” {227} , что любители такого рода романов не в силах отличить подделку от подлинника. Подозреваю, что издатели ”Новой Элоизы”, присовокупившие к ней неизвестное доселе письмо Сен-Пре {228} , с которым у меня никогда не возникало желания познакомиться, справились со своей задачей не так блестяще. Лучше бы они обратились за помощью к господину Лесюиру, автору забытой книги ”Француз-пройдоха”, к которой я еще вернусь, – он гораздо лучше их владел искусством стилизации; впрочем, самое лучшее было бы не трогать ”Новую Элоизу”, ибо есть все основания полагать, что Руссо сам знал, каким должен быть его роман.

Таким образом, мне трудно поверить в существование пространных стилизаций, неотличимых от подлинника, – пусть даже каждая фраза в отдельности будет похожей, целое непременно выдаст подражателя. Так, я могу допустить, что Гийом дез Отель или кто-то из его современников, не уступавший ему в остроумии, сумел вставить в роман Рабле крохотную главку, которая естественно растворилась в пространном повествовании и не вызвала никаких подозрений; но я никогда не поверю, что Гийом дез Отель написал всю пятую книгу {229} . Недавно я листал довольно любопытный сборник подражаний такого рода, но ни одно из них не превышает нескольких печатных страниц [67]67
  Сходным образом обстоит дело и в живописи, где такие композиции именуют пастишами.Подражатель схватывает какую-либо особенность манеры художника, как правило, ту, которая лежит на поверхности и первой бросается в глаза, отчего обыватель нередко принимает подделку за подлинник. Однако внимательный зритель, которого в первую очередь волнует скрытая в полотне мысль, быстро понимает, что висящее перед ним полотно не принадлежит кисти Рафаэля, Лесюэра или Жироде. На полотнах Гвидо головам не хватало объемности; Джордано из Неаполя наловчился писать плоские головы, которые сбывал дилетантам по весьма дорогой цене. Тем не менее ныне картины Джордано ценятся невысоко, и знатоки, насколько мне известно, хорошо умеют отличать их от полотен Гвидо. Замечательным мастером пастиша был Тенирс, а Бон Буллонь, подражавший Гвидо еще лучше, чем Джордано, ухитрился провести самого Миньяра, который отомстил за обман, посоветовав подражателю всегда писать, как Гвидо, и никогда – как Буллонь. Впрочем, всех этих художников мы до сих пор помним отнюдь не благодаря пастишам. Умение писать пастиши вовсе не обличает в художнике выдающиеся способности; я знал одного немецкого живописца, который был в состоянии намалевать самое большее вывеску, но внезапно открыл в себе талант копировать ”Интерьеры соборов” Питера Неефа, и пастиши эти были поистине блестящими. Говоря о пастишах, я не имею в виду точную копию той или иной картины; копирование – особый, очень нужный ученикам, а подчас и мастерам труд, идущий на пользу также и публике, которая получает благодаря ему новые экземпляры прекрасных и редких произведений искусства. Копиист должен работать более тщательно, чем создатель пастишей, которому, в свою очередь, потребно больше ума и пыла; однако создания второго любопытны – и не более того, тогда как труд первого приносит несомненную пользу. Впрочем, если копиист вздумает обмануть доверие покупателей, его деятельность может из полезной превратиться в преступную. Как бы там ни было, чем точнее копия воспроизводит оригинал, тем лучше, однако большой точности копиист достигает редко, поскольку для этого он должен сравняться талантом с творцом подлинника, иначе говоря, тоже быть великим мастером. Например, когда Андреа дель Сарто копировал прекрасный портрет Льва X работы Рафаэля, копия вышла такой совершенной, что даже Джулио Романо, писавший одежды на этом портрете, не мог отличить подражание от подлинника. Сходным образом Никола Луару удавалось передать в своих копиях величие пейзажей Пуссена.


[Закрыть]
.

К числу самых известных принадлежат подражания Гезу де Бальзаку и Вуатюру {230} , написанные Буало и помещаемые в некоторых изданиях его сочинений. Этот великий писатель знал толк в стилизациях {231} , о чем позволяет судить и его подражание Шаплену (см. примечание Н), блестяще передающее варварскую, тяжеловесную гармонию образца. Такая сатирическая стилизация имеет бесспорные достоинства, поскольку обнажает смешные стороны скверного языка или мнимого таланта. Сам Мольер не гнушался ею в ”Жеманницах”, ”Ученых женщинах” и ”Мизантропе”, где так забавно высмеял вычурный язык некоторых прециозных кружков и словесные выкрутасы некоторых рифмоплетов. Он следовал примеру Рабле с его грубой, но блестящей сатирой. Пародировал ли Рабле в речи лимузинского студента {232} ”Тяжелое томление” Элизены де Крен {233} , как полагают иные критики, или, что мне кажется гораздо более вероятным, насмехался над засильем латыни во французском языке своего времени, очевидно, что невозможно было остроумнее высмеять причуды модных авторов. Недаром с тех пор сатирики не раз прибегали к этому приему.

Следует заметить, и это замечание послужит нам основой небезынтересной литературной теории, что искусство стилизации отличается двумя особенностями: во-первых, невозможно долго подражать манере другого писателя, ничем себя не выдав, во-вторых, что хуже всего поддаются подражанию произведения писателей великих. Легко скопировать бросающуюся в глаза погрешность – подражать достоинствам гораздо труднее. Так обстоит дело и в искусстве, и в морали. Если с картин Гвидо были сделаны превосходные пастиши, то виной тому сам художник, чье пренебрежение общеизвестными законами светотени бросается в глаза. Иначе обстоит дело с Рафаэлем – существуют тысячи копий с его картин, пастишей же совсем мало, поскольку у этого мастера и композиция, и рисунок безупречны.

XII
О школах в литературе

Посмотрим, что происходит в литературе. Во все времена великие писатели изъяснялись языком благородным и естественным, чуждым вычурности и словесных ухищрений. Язык этот то мощен, решителен, возвышен, то легок, мягок, нежен, и перемены эти зависят не от игры слов и оборотов, а от смысла. Можно сказать, что у великих язык соткан не из фраз, а из идей, настолько полно слиты здесь знаки, которыми пользуется писатель, с чувствами, которые он хочет донести до читателей! Так писали Вергилий, Расин, Буало, Фенелон. Сомневаюсь, чтобы стилизаторы нашли себе здесь поживу. Другое дело, когда талантливый писатель имеет ярко выраженные стилистические пристрастия: любит неожиданные цезуры, малоупотребительные инверсии, умолчания, восклицания и тому подобные фигуры речи. Поклонникам Цицерона, как я уже говорил, удавалось очень точно выдерживать стиль Цицерона в нескольких фразах подряд. Любой мало-мальски образованный юноша может время от времени вывести на бумаге тираду в духе Лукана или звучный и пышный период в манере Флора. До какой-то степени поддается подражанию отрывистый, неровный, афористический стиль Сенеки, равно как и мощный, лаконический язык Тацита, но лишь немногим под силу вложить в эту оболочку столь же могучие и высокие мысли, так что в конечном счете подобные стилизации могут ввести в заблуждение лишь людей неискушенных или рассеянных. Другое дело, если перед нами произведение автора неглубокого, но дерзкого, возмещающего недостаток таланта смелыми нововведениями, которые на первый взгляд вполне его заменяют и, благодаря своей необычности, могут вызвать изумление, граничащее с восхищением; в этом случае стилизатор может добиться большого успеха – ведь весь секрет такого автора состоит в формальных приемах, а они доступны всякому литератору. Возьму на себя смелость утверждать, что нет лучшего способа отличить истинный талант от такого, который только и умеет, что плести словеса. Гений не создает школы. Все мастера стиля равно достойны восхищения, но ни один из них не похож на другого. Слог Вергилия далек от слога Гомера, а слог Мильтона отличается от того и от другого, хотя все трое – гениальные поэты. Однообразие манеры, рождающее школы, – удел посредственностей. Итак, если вы хотите вынести суждение о книге и доподлинно узнать, чем она вас пленила: своими ли собственными, так сказать, внутренними качествами или же ловкими приемами, – подвергните эту книгу испытанию стилизацией.

В наши дни, например, возникли во Франции поэтическая и прозаическая школы {234} , о которых, быть может, стоит поговорить еще прежде, чем вынесут свой приговор потомки. Однако у меня так мало прав быть судьей в этой области, что я вовсе не хотел бы навязывать кому-либо свое мнение [68]68
  В юности литературные занятия услаждали мой досуг, в пору зрелости они приносят мне законные доходы, но я никогда не считал литературу своим призванием и, разумеется, никогда не обольщался относительно своих талантов в этой области. Поэтому высказанное здесь мнение, сегодня, вдобавок, совершенно устаревшее, не претендует ни на чье внимание. Это просто-напросто мои мысли; прав я или не прав, не знаю и потому с самого начала зарекся приводить примеры. Я уважаю любой талант и, более того, любое соперничество в литературе; каждый из соперников, добился он успеха или нет, достоин уважения. Если читатели догадаются, кого я имел в виду, говоря о школах, то это не моя вина. Описать таких незаурядных авторов, как вожди литературных школ, – все равно что назвать их по имени; в этом привилегия гения, а может быть, и его несчастье (НП).


[Закрыть]
; я не утверждаю, что я прав, я лишь делюсь своими впечатлениями, а читатели могут принять их к сведению, но вольны с ними не соглашаться. Более того, я рад отдать должное новым поэтам и расположить к ним публику: беда этих поэтов в том, что они родились в несчастливую эпоху, эпоху упадка прекрасной литературы, когда великие писатели уже сошли со сцены; поэтому мы должны быть признательны нашим современникам, попытавшимся с помощью невинных хитростей вернуть литературе былое величие. Правда, при этом они невольно подрывают основы литературы, которую стремятся спасти, и ведут ее к окончательному крушению, но что поделаешь: так уж устроен мир. Точно таким же образом поэты александрийской школы {235} погубили греческий гений; так зачахли латинские музы, когда Стаций, а затем Авсоний и Клавдиан обрядили их в пышные одежды и осыпали блестящей мишурой. Литература любого народа в чем-то подобна живому существу: она начинает с лепета, однако в этих бессвязных возгласах проглядывают великие мысли. В молодости литература пламенна и вдохновенна, в зрелости – могуча и величественна, на склоне лет – серьезна и возвышенна, а под конец наступает пора, когда, дряхлая, немощная, выжившая из ума, она меняется до неузнаваемости. Тщетно искусная рука пытается с помощью новейших румян возвратить ей молодость, тщетно стремится вернуть упругость ее дряблым мускулам – слишком поздно, ничто уже не поможет отжившей свой век литературе, и она рухнет под тяжестью варварских побрякушек, которые идут ей не на пользу, а во вред. Более того, будучи осуждены жить и творить в пору агонии обреченной литературы, самые талантливые люди уподобляются жукам, которые точат поваленные деревья и тем ускоряют их гниение; они мнят, что созидают, а на самом деле лишь разрушают.

Прелесть стиля, в частности стиля поэтического, заключается прежде всего в свежести, новизне, неповторимости образов; главное здесь – нестойкий и мимолетный аромат фантазии. В эпоху зарождения языка, или, что то же самое, в эпоху зарождения поэзии, мысли живы, ярки, вдохновенны, поэтому все ощущения приятны и глубоки. В эпоху заката язык и литература вырождаются – в противоположность многим другим человеческим установлениям, которые никогда не кажутся такими процветающими и долговечными, как накануне крушения. Энний писал языком мощным, выразительным, гармоничным; народная латынь – самое жалкое из людских наречий.

Поэты, силою своего таланта хоть немного возвышающиеся над толпой, но родившиеся слишком поздно, чтобы вкусить от щедрот юной поэзии, пытаются по мере сил бороться со злым роком, который тяготеет над их эпохой. Порой их благородные чувства достигают такой силы, что творят чудеса, но случается это очень редко; великий поэт, пишущий на отжившем языке, – исключение такое разительное, что оно не столько опровергает, сколько подтверждает правило.

Если поэт не так талантлив, как Альфьери, и не в силах вдохнуть новые силы в поэзию и язык своей страны, он прибегает к ухищрениям, которые на короткое время производят то же действие, что и природный дар, но истощаются гораздо быстрее. Поэтические вольности нравятся публике до тех пор, пока поражают новизной, ибо ни одно из чувств, вызываемых литературным произведением, не является более надежным залогом одобрения, чем удивление. Однако, сделавшись привычными, те же самые вольности начинают оскорблять публику. Очарование быстро иссякает, ибо бездарная посредственность пускает однажды найденный прием в ход и кстати и некстати, раскрывая его тайну всему свету. На смену устаревшему новшеству спешит другое, третье и так далее, пока запас их не истощится. А тем временем истинная поэзия, иссушаемая этими тщетными превращениями, доживает свой век и умирает.

Литературы нового времени, зародившиеся на закате литератур древности, унаследовали большую часть их пороков. Так, Корнель перенял пристрастие к антитезам у древнего испанца Лукана {236} и у испанца нового времени Кальдерона. Конечно, противопоставление двух идей – надежный способ поразить воображение, и пренебрегать им не стоит, но, когда видно, какого долгого и напряженного труда стоят противопоставления своему создателю, они теряют всю свою прелесть. Этот злополучный порок погубил блестящий талант Геза де Бальзака, он же в глазах многих людей со вкусом отнимает часть достоинств у корнелевского ”Сида”.

Прошло сто лет после триумфов Корнеля, и, вознамерившись освежить поэтический язык, Вольтер сразу вспомнил об антитезе, которая долгое время была не в чести у литераторов и потому поразила всех блеском новизны; на редкость гибкий ум Вольтера легко овладел этой симметричной и вычурной фигурой, неизвестной Гомеру и чуждой Вергилию, но изобилующей в литературах времен упадка, фигурой, которая так же несовместима с совершенством формы, как с правдой и здравым смыслом, фигурой, которая ломает, калечит, искажает мысль, придает периоду отрывистое, однообразное, монотонное звучание, ограничивает круг мыслей сравнениями и контрастами и грешит в лучшем случае манерностью, а в худшем – неточностью и надуманностью.

Неуместное обилие антитез смущает всех без исключения читателей ”Генриады”, поэтому поэтическая школа, пришедшая на смену Вольтеру, постаралась изыскать другие приемы или, по крайней мере, обновить антитезу. Прежде противопоставляли идеи и образы, ныне стали противопоставлять слова – способ еще более нелепый и ошибочный. Писатели возомнили, будто для того, чтобы создать шедевр, достаточно расставить на концах стихов или полустиший антонимы, словно алгебраические знаки в уравнении. Мало того, людей издавна восхищало искусство, с каким Вергилий, Корнель или Расин сочетают слова, искусство поистине чудесное, ибо в основе его лежали гениальные прозрения, а не смехотворные потуги честолюбия. Так вот, то, что у великих было счастливой находкой, сделалось у их последователей повседневной забавой. Нынче вся премудрость состоит в том, чтобы вопреки здравому смыслу ставить рядом выражения, не имеющие друг с другом ничего общего, и подбирать к каждому слову такое определение, о каком прежде никто не мог и помыслить. Газеты захлебываются от восторга, Академии не успевают награждать баловней фортуны, сыплющих редчайшими поэтическими находками, и никто не осмеливается последовать примеру Альцеста и сказать им:

 
Игра пустая слов рисовка или мода.
Да разве, боже мой, так говорит природа? [69]69
  Мольер. Мизантроп, д. I, явл. 2; перевод Т. Л. Щепкиной-Куперник.


[Закрыть]

 

Вся эта мишура приводит на память посланцев варварских племен – они являлись римскому сенату в золоте и жемчугах, но разве часто могли они похвастать красноречием, достойным красноречия крестьян с Дуная {237} ? Расин писал стихи очень простые, хотя и полные самых возвышенных чувств, – нынче, когда стихотворцы шагу не могут ступить без мелиндской слоновой кости и офирского золота {238} , никто не осмеливается ему подражать. Конечно, современные языки насчитывают от шестидесяти до восьмидесяти тысяч слов, и из них можно составлять подобные сочетания до бесконечности; однако это не прибавит жизнеспособности поэтическим поколениям, ибо попрание законов поэзии губит и язык, и саму поэзию. Как бы там ни было, всякому понятно, что поэтам новой школы очень легко подражать; понятно и другое: тот, кто написал бы на них пародию в духе Мольера или Рабле, оказал бы литературе неоценимую услугу. Я припоминаю пародийное четверостишие, описывающее деревенского священника:

 
С индиговой волной, с лазурью любодейной
Его тугих чулков смешался цвет лилейный.
Но алебастр снегов неправду обличил:
Их лживый блеск своим он тотчас помрачил,
 

и сожалею, что его остроумный автор так скоро прекратил свои насмешки, ибо создатели нынешних буриме заслуживают такой же суровой взбучки, какую задал когда-то своим современникам Сарразен [70]70
  Приведу, кстати, и еще одну пародию, которая кажется мне не менее удачной:
Друг, школа новая тебе воздаст любовью:Она к цветистому пристрастна многословью;Известен вождь ее своим златым пером,Что быстро взад-вперед порхает над листомИ, приправляя стих землей, водой, эфиром,Для громозвучных рифм играет целым миром.  Если сегодня трудно почувствовать, в чем соль этих шуток, то лишь оттого, что школа, против которой они направлены, утратила многие свои позиции, а точнее говоря, вовсе сошла со сцены за те пятнадцать лет, которые отделяют первую публикацию этих строк, в ту пору звучавших весьма дерзко, от нынешнего издания; мы оставили их в книге лишь как документ, ценный для истории французской литературы начала XIX века, – стоит ли после этого толковать о бессмертиилитературных школ? (НП).


[Закрыть]
{239} . А пока наши стихотворцы наперебой пишут пародии сами на себя; иначе не назовешь эти три или четыре сотни жалких поэмок, сочиненных, кажется, одним и тем же автором, по одному плану и, более того, на одни рифмы, поэмок до того одинаковых, что разобраться, какая кому принадлежит, невозможно, и Академия, не решаясь отдать предпочтение кому-то одному, делит свое восхищение между двумя десятками поэтов. Сомневаюсь, чтобы Буало и Расин, живи они в наше время, разделили бы это восхищение.

Столь же примечательные изменения произошли в прозе; мастеров стилизации ждет здесь обширное поле деятельности. Создается впечатление, будто язык, в который Монтескье вдохнул столько ума, Бюффон – столько величия, а Руссо – столько красноречия и пыла, вдруг перестал удовлетворять новое поколение литераторов, и оно сменило его на какой-то другой, который потрясает воображение, но ничего не говорит уму, и в котором

Есть слова и звуки {240} , и ничего более.

Прежде всего прозу стали облагораживать, но не посредством мудрых мыслей и точных выражений, как то делали великие мастера, а с помощью некоего поэтического лака, совершенно чуждого ее характеру, с помощью насильственных инверсий и изысканного колорита, который изменяет ее облик, но не украшает его. Боссюэ, который, размышляя о возвышенном, часто обращался к священным книгам {241} и, можно сказать, напитал свои сочинения библейским слогом, порой употреблял во множественном числе слова, которые, как правило, употребляются лишь в единственном, чем придавал фразе благолепие и торжественность. Эта маленькая хитрость так полюбилась нашим новоявленным гениям, что быстро набила всем оскомину. Из высокой прозы были изгнаны все существительные в единственном числе, да и множественное число отныне появлялось чаще всего в собирательном значении: если гремел гром, то непременно разверзались хляби небесные, если трепетал зефир, то непременно среди всех пустынь, если поминались берега, то непременно всех морей [71]71
  Следует отмстить, что великий прозаик нашего времени, который так прекрасно знает гиперболизирующие возможности множественного числа, ибо не раз находил примеры тому в Библии, написал однажды, что слово Элохим {242} , стоящее в начале Книги Бытия, является неопровержимым доказательством существования Троицы, меж тем как на самом деле это просто-напросто поэтический образ, слово, имеющее собирательное значение. В поэзии слово ”боги” всегда употребляется именно в этом значении. Автор ”Гения христианства” наверняка сотни раз встречал его у Платона, Ксенофонта, Цицерона и многих философов, признававших единобожие; употребляют его и современные поэты, и не где-нибудь, а в христианских эпопеях. Множественное число всегда звучало пышно и торжественно и потому приличествовало высшему существу. Испанский король говорит о себе ”я*, но это исключение, наши же монархи всегда именовали себя ”мы”. Видеть в слове ”Элохим” доказательство существования Троицы так же опрометчиво, как сделать из наших старинных указов, где употреблено слово ”мы”, вывод, что во Франции, как в Спарте, было два короля. К тому же между нашими документами и книгами Моисея есть некоторая разница, а Троица, я уверен, не нуждается в доказательствах такого рода; впрочем, еще больше я уверен в том, что литераторам не стоит браться за решение вопросов, которые их не касаются.


[Закрыть]
{242} .

Иной способ изображать возвышенные чувства изобрел Паскаль: он говорил о самых серьезных вещах подчеркнуто простыми, едва ли не банальными словами. Сходным образом Фенелону и другим писателям с нежной и чувствительной душой превосходно удавалось, если можно гак выразиться, умягчатьсвой стиль, рассыпая по тексту упоминания о предметах трогательных и привычных. С особенным блеском владел этим искусством Лафонтен. Названные два приема, требующие большей изобретательности, чем предыдущий, породили, однако, не меньше злоупотреблений; досаднее всего, что даже люди весьма одаренные позволяли себе извращать поэтический язык, используя эти приемы как попало и делая тайны гениев достоянием черни. Добавьте сюда несколько обрывков самого легкодоступного стиля из всех, стиля описательного, и можете считать, что вы овладели тем, что ныне именуют литературным ремеслом; это унизительное слово, которым живописцы обозначают чисто технические навыки, вполне подходит к тому рабскому копированию приемов, о котором я веду речь. Конечно, на первый взгляд у литераторов-ремесленников есть убедительное оправдание: «Чем вам не нравятся наши сочинения? – говорят они. – Ведь оборот, который вас раздражает, заимствован у Лабрюйера, инверсия, которая вам не по нраву, взята из Флешье, где она вас восхищала, а фигура речи, которую вы порицаете, извлечена из „Писем к провинциалу” либо из „Надгробных речей”». – Согласен, но не сваливайте вину на автора ”Надгробных речей” и сочинителя ”Писем к провинциалу” {243} . Поймите, что прекрасный оборот, который у них звучал совершенно естественно и, говоря вашим языком, был исполнен многочисленных гармоний, совершенно неуместен в вашем сочинении. Вспомните, что слова и состоящие из них обороты либо фигуры – не более чем одежды мысли, которые ничем не замечательны сами по себе и вызывают восхищение или смех только в зависимости от того, какое чувство за ними стоит. Каррарский мрамор – одно из прекраснейших созданий природы, но в неумелых руках осколок этого мрамора может испортить всю мозаику.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю