412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шарль Бодлер » Мое обнаженное сердце » Текст книги (страница 9)
Мое обнаженное сердце
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:56

Текст книги "Мое обнаженное сердце"


Автор книги: Шарль Бодлер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

IX. Леконт де Лиль

Я часто задавался вопросом, так и не сумев на него ответить, почему креолы, в общем-то, не привносили в литературный труд никакой оригинальности, никакой силы замысла или выражения. Они – словно женские души, созданные лишь для того чтобы созерцать и наслаждаться. Сама хрупкость, грациозность их физического обличья, их бархатные глаза, которые смотрят, не изучая, странная узость их выспренно высоких лбов, все, что в них часто есть чарующего, изобличает их как врагов труда и мысли. Томность, приятность, природная способность к подражанию, которую, впрочем, они делят с неграми, почти всегда придают креольскому поэту, какова бы ни была его изысканность, несколько провинциальный вид – вот что мы могли наблюдать даже в лучших из них.

Г-н Леконт де Лиль – первое и единственное исключение, которое мне попалось. Предположив, что можно найти и другие, он все равно останется самым удивительным и самым сильным. Если бы слишком хорошо сделанные, слишком упоительные описания не давали порой заметить взгляду критика происхождение поэта, было бы невозможно догадаться, что он увидел свет на одном из этих вулканических, благоуханных островов, где человеческая душа, мягко убаюканная всей негой окружения, каждодневно разучивается упражнять мысль. Сама его наружность является опровержением обычного представления о том, что душа делает с креолом. Мощный лоб, крупная, вместительная голова, светлые и холодные глаза с самого начала производят впечатление силы. Среди этих преобладающих черт первое, что бросается в глаза, – это рот, улыбающийся и оживленный беспрестанной иронией. Наконец (чтобы дополнить опровержение как в духовном, как и в физическом плане), его манера говорить, основательная и серьезная, постоянно, в каждый миг сдобрена той веселостью, которая подкрепляет силу. Так что он не только эрудит, не только размышляет, не только обладает тем поэтическим взглядом, который умеет извлекать поэтическую суть из чего угодно, но еще и наделен остроумием, редким качеством у поэтов; причем остроумием как в заурядном, так и в наиболее возвышенном смысле слова. Если эта способность к насмешке и буффонаде не появляется (отчетливо, хочу я сказать) в его поэтических произведениях, то потому что она хочет скрываться, потому что она поняла, что ее долг – скрываться. Леконту де Лилю, настоящему, серьезному и вдумчивому поэту, претит смешение жанров, и он знает, что искусство достигает своего самого мощного воздействия лишь посредством жертвы, соразмерной с исключительностью его цели.

Я пытаюсь определить место, которое занимает в нашем веке этот спокойный и сильный поэт, один из наших самых привлекательных и ценных поэтов. Отличительная черта его поэзии – чувство интеллектуального аристократизма, и его одного было бы достаточно, чтобы объяснить непопулярность этого автора, если бы, с другой стороны, мы не знали, что непопулярность во Франции – удел тех, кто тяготеет к совершенству. Благодаря своей природной склонности к философии и способности к красочным описаниям он изрядно возвышается над этими салонными меланхоликами, над этими изготовителями альбомов и кипсеков1, где все, и философия и поэзия, подгоняется под чувства барышень. Это все равно что поставить на одну доску с могучими фигурами Корнелиуса2 безвкусные вещицы Ари Шеффера3 или банальные картинки наших молитвенников. Единственный поэт, с которым можно, не впадая в нелепость, сравнить Леконта де Лиля, – Теофиль Готье. Обоим этим умам одинаково нравятся путешествия; оба эти воображения естественно космополитичны. Они оба любят менять обстановку и облекать свою мысль изменчивыми образами, которые время рассеивает в вечности. Но Теофиль Готье придает деталям бо́льшую выпуклость и более яркий цвет, тогда как Леконт де Лиль главным образом уделяет внимание философской основе. Оба любят Восток и пустыню; оба восхищаются безмятежностью как принципом красоты.

Оба наполняют свою поэзию пламенным светом, сверкающим у Теофиля Готье и более спокойным у Леконта де Лиля. Оба одинаково безразличны ко всем человеческим хитростям и умеют без всякого усилия никогда не оставаться в дураках. Есть еще один человек, хотя и другого разряда, которого можно поставить рядом с Леконтом де Лилем, – это Эрнест Ренан. Несмотря на различие между ними, все проницательные умы согласятся с этим сравнением. В поэте, как и в философе, я нахожу то пылкое, но непредвзятое любопытство к религиям и тот самый дух всеобщей любви, не к человечеству, но к различным формам, в которые человек в зависимости от века и страны облекает истину и красоту. Ни у одного, ни у другого никогда не наблюдается нелепого безбожия. Описывать в прекрасных стихах, светлых и спокойных, различные способы, которыми человек до настоящего времени почитал Бога и искал прекрасное, – такова была, насколько можно судить по наиболее полному собранию стихотворений Леконта де Лиля, цель, которую он предписал своей поэзии.

Свое первое паломничество он совершил в Грецию; и с самого начала его стихи, отголосок классической красоты, были замечены знатоками. Позже он показал серию своих подражаний (которые я ценю гораздо больше) римлянам. Чтобы быть совершенно справедливым, я должен признать, что над моим суждением здесь возобладало пристрастие к предмету, и предпочтение, которое я отдаю римской культуре, помешало мне прочувствовать все, чем я должен был насладиться при чтении его греческих стихов.

Мало-помалу кочевое настроение увлекло его к мирам более таинственной красоты. Часть творчества, которую он уделил азиатским религиям, огромна, и именно там он излил величественные потоки своего естественного неприятия вещей преходящих, шутливых разговоров о жизни, а также проявил свою бесконечную любовь к неизменному, вечному, к божественному Небытию. В другой раз, с внезапностью кажущегося каприза, он переносился к снегам Скандинавии и рассказывал нам о северных божествах, поверженных и рассеянных, словно туман, лучезарным сыном Иудеи. Но, какой бы ни была величавая стать и основательность причин, по которым Леконт де Лиль обращался к столь различным сюжетам, я предпочитаю в его стихах совершенно новую рудную жилу, и она принадлежит только ему, поскольку он – ее первооткрыватель. Эти произведения редки, и быть может, как раз потому, что этот жанр был для него самым естественным, которым он более всего пренебрегал. Я хочу поговорить о тех его стихах, где, не заботясь о религии и последовательных формах человеческой мысли, поэт описывал красоту такой, какой она виделась его самобытному, ему одному присущему взгляду: огромные, подавляющие силы природы, величавость бегущего или отдыхающего зверя, грация женщины в благословенных солнцем краях, наконец, божественная безмятежность пустыни или грозное великолепие океана. Здесь Леконт де Лиль – мастер, причем большой мастер. Здесь торжествующая поэзия не имеет другой цели, кроме себя самой. Истинные любители знают, что я имею в виду такие произведения, как «Крикуны», «Слоны», «Сон кондора» и т. д., и особенно «Манши»4 – выдающийся шедевр, настоящее заклинание духов, там сверкают всеми своими таинственными прелестями тропические красота и магия, с которыми не сравнятся красоты полуденных стран, ни греческая, ни итальянская, ни испанская.

Мне остается мало что добавить. Леконт де Лиль умеет направлять свою мысль, но это было бы почти ничто, если бы он не умел также управляться со своим инструментом. Его язык всегда благороден, решителен, силен, без крикливых нот, без ложной стыдливости; его словарь очень объемен; сочетания слов всегда изысканы и вполне согласуются с природой его ума. Он играет ритмом широко и уверенно, и его инструмент обладает мягким, но широким и глубоким тоном альта. Его рифмы, точные, без излишнего кокетства, выполняют условие желаемой красоты и постоянно откликаются на эту противоречивую и таинственную любовь человеческого ума к неожиданности и симметрии.

Что касается той непопулярности, о которой я говорил вначале, то я полагаю, что буду эхом мысли самого поэта, утверждая, что она совершенно его не заботит, и обратное не добавило бы ему удовольствия. Ему достаточно быть популярным среди тех, кто сами достойны того, чтобы ему понравиться. Впрочем, он принадлежит к разряду умов, которые ко всему, что не является высшим, питают столь спокойное презрение, что даже не снисходят до объяснений.

Х. Гюстав Левавассер

Уже много лет я не видел Гюстава Левавассера, но моя мысль всегда с радостью обращается ко времени, когда я его усердно посещал. Помню, что не раз, придя к нему утром, я заставал его почти нагишом, удерживающим опасное равновесие на шатком сооружении из стульев. Он пытался повторить трюки, которые накануне на наших глазах исполняли люди, сделавшие это своим ремеслом. Поэт мне признался, что испытывал ревность ко всем проявлениям силы и ловкости и порой был счастлив доказать самому себе, что и он способен сделать то же самое. Но после такого признания, поверьте, я совершенно не нахожу, что поэт тем самым унизил себя и сделал смешным; я бы скорее похвалил его за откровенность и за верность собственной природе; впрочем, я помню, что многие люди столь же редкой и возвышенной натуры, как и его собственная, испытывали похожую ревность по отношению к тореро, лицедею и всем тем, кто, блистательно выставляя себя на публике, заставляет ее восторгаться цирком и театром.

Гюстав Левавассер всегда страстно любил проявления силы. Трудность для него наделена всеми прелестями нимфы. Препятствия его восхищают; он упивается остротами и играми слов; нет такой музыки, которая была бы ему приятнее, чем музыка тройной, четверной, множественной рифмы. Он простодушно любит все усложнять. Я никогда не встречал человека, который бы столь выспренно и чистосердечно был нормандцем. Пьер Корнель, Бребеф1, Сирано2 внушают ему больше уважения и нежности, чем любой другой, кто не так почитает изощренное, мудреное, остроту, которая ставит точку, взрываясь, словно пиротехнический цветок. Представьте себе, что в этой простодушно-странной склонности редкое благородство сердца и ума соединено с солидным и широким образованием, и тогда, быть может, вы сумеете уловить сходство с этим поэтом, что жил среди нас, но, уже давно укрывшись в своем родном краю, разумеется, привносит в новости о себе и о своих важных обязанностях3 то же пылкое и кропотливое рвение, которое некогда вкладывал в создание замечательных строф, наделенных такой металлической звонкостью и блеском. «Вир и его жители», маленький шедевр и самый совершенный образчик этого ловкого ума, напоминает хитрые приемы фехтовальщика, но при этом не исключает, как кто-нибудь мог бы предположить, мечтательности и уравновешенности мелодии. Ибо, надо повторить, Левавассер – человек весьма обширного ума и, не забудем, один из самых тонких и изощренных собеседников, которых мы знали в то время и в той стране, где беседа может быть сравнима с исчезнувшими искусствами. Каким бы скачкообразным ни был разговор с ним, он от этого не становится менее солидным, поучительным и ярким, а гибкость его ума, которой он может гордиться не меньше, чем гибкостью тела, позволяет ему все понять, оценить и почувствовать, даже то, что на первый взгляд кажется совершенно не близким его натуре.

XI. Поль де Молен

Г-н Поль де Молен, один из наших самых очаровательных и утонченных романистов, недавно погиб, упав с лошади в манеже. Он поступил в армию после отставки из национальной гвардии и был одним из тех, кого не смогла отвратить от армии ни потеря чина, ни суровая жизнь простого солдата1, настолько жгучей и неодолимой была в нем тяга к военной жизни, начавшаяся еще в детстве, и, чтобы удовлетворить ее, он воспользовался нежданной революцией. Конечно, это сильное проявление оригинальности у литератора. В том, что бывший военный становится литератором на склоне лет, в задумчивой праздности, нет ничего удивительного; но чтобы молодой писатель, уже вкусивший восторг успеха, бросился в революционные войска из любви к мечу и войне – вот нечто более живое, более необычное и, скажем, наводящее на размышления.

Никогда еще автор не открывался в своих произведениях более простосердечно, нежели г-н де Молен. Большая заслуга во времена, когда философия ставится исключительно на службу эгоизму, описывать, часто даже доказывать пользу, красоту, нравственность войны. «Война ради войны!» – сказал бы он охотно, как другие говорят: «Искусство ради искусства!» Он был убежден, что все добродетели заключены в дисциплине, жертвенности и божественном устремлении к смерти2.

В литературном плане г-н де Молен принадлежал к разряду людей изысканных и денди3; он обладал для этого всеми природными достоинствами, а что касается легких причуд, забавных привычек, которые эти достоинства порой влекут за собой, то он нес их легко и с большей искренностью, чем любой другой. В нем все, даже недостатки, становилось приятностью и украшением.

Конечно, его репутация не была равна его заслугам. «История Национальной гвардии», «Очерк о полковнике Латур дю Пене», «Комментарии солдата к осаде Севастополя» – произведения, достойные сохраниться в памяти поэтов. Но ему воздадут справедливость позже; ибо должна же всякая справедливость восторжествовать.

Тот, кто счастливо избежал всех опасностей Крыма и Ломбардии и пал жертвой глупого, непослушного животного в стенах заурядного манежа, недавно был назначен командиром эскадрона. Незадолго до этого он женился на очаровательной женщине, рядом с которой чувствовал себя столь счастливым, что, когда его спрашивали, где он собирается жить, в каком гарнизоне, он отвечал, намекая на нынешние наслаждения своей души: «Не могу вам сказать, в каком уголке земли я нахожусь или буду находиться, потому что я в раю!»

Автор, написавший эти строки, долго был знаком с г-ном де Моленом, очень его любил, восхищался им и льстит себя надеждой, что и ему сумел внушить некоторую привязанность к себе. Он был бы счастлив, если бы это свидетельство симпатии и восхищения могло хоть на несколько секунд развеять грусть в глазах его несчастной вдовы4.

Здесь мы собрали названия его основных произведений:

«Мемуары дворянина прошлого века» (первоначально «Мемуары барона де Вальпери»)5.

«Безрассудство шпаги»6 (характерное название).

«Сентиментальные и военные истории»7 (название, которое вполне иллюстрирует двойственный характер автора, столь же влюбленного в жизнь, сколь и беззаботного по отношению к смерти).

«Интимные истории»8.

«Комментарии солдата» (Севастополь и война в Италии)9.

«Современные хроники»10.

«Приключения былых времен»11.

«Ребенок и Любовник»12.

Письмо в «Фигаро»

[В ответ на статью Жана Руссо1 «Люди завтрашнего дня. Посвящается Шарлю Бодлеру»]

19 [sic!] июня 1858 года

Сударь,

в «Фигаро» от 6 июня появилась статья («Люди завтрашнего дня»), в которой я прочитал: «Заслышав имя автора “Созерцаний”, господин Бодлер сказал бы: “Гюго! Кто такой Гюго? Кому известен… этот Гюго?”»

Г-н Виктор Гюго вознесся так высоко, что не нуждается ни в чьем восхищении; однако слова, которые в устах любого другого были бы лишь доказательством скудоумия, в моих становятся невообразимой гнусностью.

Далее автор статьи дополняет свою инсинуацию: «Г-н Бодлер сейчас проводит жизнь, говоря гадости о романтизме и смешивая с грязью Молодых французов2. Мы догадываемся о причине этого злопыхательства; отвергать своих учителей Бодлера сегодня толкает былая Жоварова гордыня3; но ему довольно сунуть свое знамя в карман, незачем еще и плевать на него».

Проще говоря, это означает: «Неблагодарный г-н Шарль Бодлер хулит учителей своей молодости». Мне кажется, я еще смягчил пассаж, желая передать его смысл. Полагаю, сударь, что автор этой статьи – человек молодой, который еще не научился как следует различать, что дозволено, а что нет. Он ведет себя так, будто ему ведомы причины всех моих поступков, что, разумеется, весьма нескромно, поскольку я его и в глаза не видел. Энергия, которую тратит «Фигаро», донимая меня, может внушить некоторым злонамеренным людям (или так же мало осведомленным о Вашем характере, как ваш обозреватель о моем) мысль, будто газета надеется на изрядную поблажку со стороны правосудия в тот день, когда я попрошу осудивший меня трибунал о защите.

Заметьте, что в области критики (чисто литературной) мои взгляды столь либеральны, что мне даже нравятся вольности. Так что, если ваша газета возьмется критиковать меня еще больше (лишь бы не называла бесчестным), я сумею отнестись к этому как человек беспристрастный.

Сударь, я пользуюсь случаем, чтобы сказать вашим читателям: все шутки о моем сходстве с писателями эпохи, которую никто не сумел заменить, внушили мне вполне оправданное тщеславие, и мое сердце полно признательности и любви к прославленным людям, окружавшим меня своей дружбой и советами, им в конечном счете я обязан всем – как это столь справедливо заметил ваш сотрудник.

Соблаговолите принять, сударь, уверения в моих самых глубоких чувствах.

«Отверженные» Виктора Гюго

I

Несколько месяцев назад я написал по поводу выдающегося поэта, самого мощного и самого популярного во Франции, следующие строки1, которым предстояло за очень короткое время найти себе еще более очевидное приложение, нежели «Созерцания» или «Легенда веков»:

«Здесь следует, если позволит пространство статьи, проанализировать тот дух, что парит и витает в стихах поэта, весьма ощутимо присутствуя в свойственном ему темпераменте. Мне кажется, что он проявляет ярко выраженные признаки равной любви как к очень сильному, так и к очень слабому, и его изначальная мощь таится как раз во влечении к этим двум крайностям, вытекающим из одного источника. Сила восхищает и пьянит его; он тянется к ней, словно к чему-то родному: это братское влечение. Его неудержимо влечет к себе всякий символ бесконечности – море, небо, все древние олицетворения силы, гомерические и библейские гиганты, паладины, рыцари; огромные грозные животные. Он играючи ласкает то, что испугало бы немощные руки, и движется среди необъятности без головокружения. Зато, хотя и по иной причине, но имеющей тот же исток, поэт всегда проявляет себя растроганным другом всего слабого, одинокого, опечаленного, сиротливого: это отцовское влечение. Сильный, угадывающий во всем сильном своего брата, он видит во всем, что нуждается в защите или утешении, собственных детей. Из самой этой силы и уверенности, которую она дает тому, кто ею обладает, проистекает дух справедливости и милосердия. Также в стихах Виктора Гюго постоянно слышатся мотивы любви к падшим женщинам, к перемолотым жерновами нашего общества беднякам, к животным, мученикам нашей прожорливости и деспотизма. Немногие заметили прелесть и очарование, которые доброта добавляет силе, столь часто проглядывающие в произведениях нашего поэта. Улыбка и слеза на лице колосса – это почти божественное своеобразие. Даже в его малых поэмах, посвященных чувственной любви, в столь сладострастно-томных и мелодичных строфах слышится, словно постоянный аккомпанемент оркестра, глубокий голос сострадания. В любовнике чувствуется отец и защитник. Речь здесь идет не о морализаторстве, которое своим педантизмом, своим назидательным тоном способно испортить самые прекрасные произведения поэзии, но о нравственном вдохновении, которое незримо проникает в поэтическую материю, словно неуловимые флюиды во всякую движущую силу мира. Мораль входит в это искусство не как самоцель; она смешивается и сливается с ним как в самой жизни. Поэт становится моралистом, не желая того, от обилия и полноты своей натуры».

Здесь надо изменить единственную строчку, поскольку в «Отверженных» мораль является непосредственной целью произведения, что, впрочем, вытекает из признания самого поэта, помещенного в самом начале книги в виде предисловия:

«Пока из-за закона и нравов существует социальное проклятие, которое искусственно создает в самом сердце цивилизации ад, усугубляя своей неизбежностью человеческий удел, божественный по своей сути… пока на земле остаются невежество и нищета, книги о природе этого явления могут быть небесполезны».

«Пока»! Увы! Это все равно что сказать «Навек»! Но здесь не место анализировать подобные проблемы. Мы просто хотим воздать должное чудесному таланту поэта, который завладевает вниманием публики, чтобы склонить ее, как упрямую голову ленивого школяра, к необозримым безднам социальной несправедливости.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю