355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шарль Бодлер » Мое обнаженное сердце » Текст книги (страница 10)
Мое обнаженное сердце
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:56

Текст книги "Мое обнаженное сердце"


Автор книги: Шарль Бодлер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

II

Поэт в своей бурной юности может получать сугубое удовольствие, воспевая великолепие жизни; ибо все, что есть в жизни блестящего и пышного, особенно привлекает юный взгляд. Зрелый же возраст, напротив, с тревогой и любопытством обращается к ее проблемам и тайнам. Есть что-то столь чужеродное в черном пятне, каким кажется бедность на солнце богатства, или, если угодно, в сияющем пятне богатства среди необъятного мрака нищеты, что поэт, философ, литератор должен быть совершенным чудовищем, чтобы хоть иногда не взволноваться, не почувствовать себя заинтригованным, не испытать беспокойства из-за этого. Конечно же, такого литератора нет и не может быть. Вот в чем вопрос: должно ли произведение искусства заниматься чем-то иным помимо искусства, должно ли оно поклоняться лишь самому себе или же ему может быть внушена иная, более или менее благородная, более или менее возвышенная цель?

Особенно, повторю я, в пору своей полной зрелости поэты чувствуют, что их мозг оказывается во власти некоторых темных и мрачных вопросов; их влекут к себе странные пучины. Тем не менее было бы большой ошибкой поставить Виктора Гюго в ряд творцов, которые только в зрелости проникают испытующим взглядом во все проблемы, в наивысшей степени интересующие всеобщее сознание. С первых же шагов – скажем это, – с самого начала его яркой литературной жизни мы находим у него заботу о слабых, изгнанных и про́клятых. Идея справедливости, выросшая из склонности к оправданию, рано проявилась в его творчестве. О! Никогда не оскорбляйте падшую женщину! «Бал в городской ратуше»2, «Марион Делорм», «Рюи Блас», «Король забавляется»3 – пример поэтических произведений, достаточно свидетельствующих об этой его уже давней наклонности, можно сказать – почти одержимости.

III

Так ли необходимо делать вещественный разбор «Отверженных» или, точнее, первой части «Отверженных»? Произведение сейчас во всех руках, и каждому известна его фабула и строение. Мне кажется более важным рассмотреть метод, которым воспользовался автор, чтобы явить истины, служителем которых он себя сделал.

Эта книга – о любви к ближнему, написанная, чтобы внушить дух милосердия; она вопрошает, задает сложные вопросы об ужасной и удручающей социальной действительности, обращается к совести читателя: «Ну? Что вы об этом думаете? Какой вывод делаете?»

Что касается ее литературной формы, то это скорее поэма, нежели роман, и предвестие этого мы находим в предисловии к «Марии Тюдор»4, что доставляет нам еще одно доказательство незыблемости нравственных и литературных представлений прославленного автора:

«…Риф правдивого – мелочь; риф великого – фальшь… Восхитительное всемогущество поэта! Нужно нечто более высокое, чем мы, но живущее, как мы. Гамлет, например, так же реален, как и любой из нас, но более велик. Гамлет колоссален и все же реален. Это потому что Гамлет – не вы, не я, но все мы. Гамлет не человек, но Человек».

Постоянно извлекать великое с помощью правдивого, правдивое с помощью великого – такова, по мысли автора драмы, цель поэта. И эти два слова, «великое» и «правдивое», заключают в себе все. Истина уже содержит в себе нравственность, великое содержит в себе прекрасное.

Вполне очевидно, что в «Отверженных» автор хотел создать живые абстракции, идеальные фигуры, каждая из которых, представляя один из типов, необходимых для развития его тезиса, была бы поднята до эпической высоты. Это роман, построенный по образцу поэмы, где каждый персонаж исключителен лишь в силу того, что гиперболически олицетворяет собой некий общий характер. То, как Виктор Гюго задумал и построил свой роман, бросив в его непостижимое горнило и сплавив в новую коринфскую бронзу5 драгоценные элементы, предназначенные вообще-то для особых произведений (лирического, эпического, философского направления), лишний раз подтверждает, что поэта увлекла та же неизбежность, которая заставила его в молодости довести былую оду и трагедию до совершенства – то есть до известных нам поэм и драм.

Стало быть, монсеньор Бьенвеню – это гиперболизированное человеколюбие, незыблемая, абсолютная вера в самопожертвование и милосердие, взятая как наиболее совершенное средство воспитания. В изображении этого типажа заметны восхитительно тонкие ноты и мазки. Становится ясно, что именно нравится автору в совершенствовании этой ангельской модели. Монсеньор Бьенвеню отдает все, не имеет ничего своего и не знает иного удовольствия, кроме как всегда, без устали, без сожалений, жертвовать самим собой – в пользу бедных, слабых и даже виноватых. Смиренно склоняясь перед догмой, но не вникая в нее, он посвящает себя применению Евангелия на деле. «Скорее галликанец, чем ультрамонтан»6, впрочем, человек вполне светский и подобно Сократу одаренный остроумием и силой иронии. Я слышал, что при предыдущем царствовании некий кюре прихода Сен-Рок, не жалевший своего имущества беднякам, однажды утром был застигнут врасплох новыми просьбами. И он внезапно отправил на распродажу все свое движимое имущество, картины и серебро. Эта черта как раз и характерна для монсеньора Бьенвеню. Правда, продолжая историю священника Сен-Рока, добавляют, что слух об этом поступке, совсем простом для сердца Божьего человека, но слишком прекрасном для морали мира сего, распространившись, дошел до короля, и в итоге этот подрывающий основы кюре был вызван к архиепископу и мягко отчитан. Ведь подобный героизм был расценен как косвенный упрек всем прочим пастырям, слишком слабым, чтобы возвыситься до подобного уровня.

Вальжан – простодушный, безобидный силач, невежественный пролетарий, повинный в грехе, который мы все прощаем и опускаем ему (кража хлеба), но из-за чего он, законным порядком наказанный, попадает в школу Зла, то есть на каторгу. Там его ум формируется и оттачивается в тяжелых раздумьях рабства. В итоге он выходит оттуда хитрым и опасным. И платит епископу за гостеприимство новым воровством; но тот спасает его прекрасной ложью, убежденный в том, что Прощение и Милосердие – единственный светоч, способный рассеять мрак его души. И в самом деле, у бывшего каторжника пробуждается совесть, но недостаточно быстро, чтобы косное животное, сидящее в человеке, не повлекло новое падение. Вальжан (отныне г-н Мадлен) стал порядочным, богатым и могущественным. Он обогатил, почти цивилизовал коммуну, до него прозябавшую в бедности, и стал ее мэром. Создал себе восхитительный покров респектабельности; облекся броней добрых дел. Но в один злосчастный день он узнает, что вместо него собираются осудить некоего лже-Вальжана, его глупого и гнусного двойника. Что делать? Уверен ли он, что внутренний закон, Совесть, приказывает ему уничтожить самого себя, разрушить все трудное и блистательное построение своей новой жизни? Хватит ли ему «света, который каждый человек с рождения приносит в этот мир», чтобы осветить этот запутанный мрак? Из моря тревог г-н Мадлен выходит победителем – но в итоге какой ужасной борьбы! – и вновь становится Вальжаном из любви к Истине и Справедливости. В главе, где кропотливо, тщательно, аналитически выписаны все колебания, оговорки, парадоксы, ложные утешения, отчаянное жульничество в споре человека с самим собой (настоящая буря под сводом черепа), есть страницы, которые могут навсегда стать гордостью не только французской литературы, но даже литературы всего мыслящего Человечества. Замечательно, что эти страницы были написаны для Разумного Человека! Равные им, где была бы столь трагически явлена вся ужасная Казуистика, изначально вписанная в сердце Универсального Человека, пришлось бы искать очень и очень долго.

Есть в этой галерее страданий и мрачных драм ужасная фигура – это жандарм, надсмотрщик, суровое, неумолимое, не умеющее рассуждать правосудие, неистолкованный закон, нечеловеческий рассудок, которому, впрочем (да и можно ли называть это рассудком?), никогда непонятны смягчающие обстоятельства, одним словом, Буква без Духа, – отвратительный Жавер. Хотя я слышал, как некоторые благомыслящие люди говорили по поводу этого Жавера: «В конце концов, он честный человек, и у него есть собственное величие». Это все равно что сказать подобно де Местру: «Я не знаю, что такое честный человек!»7 Мне, признаюсь в этом с риском сойти за виновного («те, кто дрожит, чувствуют, что виновны», – по словам сумасшедшего Робеспьера8), Жавер представляется неисправимым чудовищем, алчущим правосудия как дикий зверь кровавой плоти, короче, абсолютным Врагом.

К тому же мне бы хотелось высказать здесь одно маленькое критическое замечание. Сколь бы огромными, сколь бы решительно очерченными ни выглядели идеальные персонажи поэмы, мы должны предположить, что их прообразы были взяты из самой жизни. Я знаю, что человек в любую профессию способен привнести больше, чем просто рвение. В любом порученном ему деле он становится охотничьим или бойцовым псом. В том несомненно и состоит красота, проистекающая из страсти. Так что можно быть полицейским и с воодушевлением; хотя поступают ли в полицию из воодушевления? И не является ли это, напротив, одной из тех профессий, которую можно избрать для себя лишь под давлением некоторых обстоятельств и по причинам, совершенно чуждым фанатизму? Предполагаю, что незачем пересказывать и объяснять, какой нежной и горестной красотой Виктор Гюго наделил образ Фантины, падшей гризетки, современной женщины, попавшей в западню между неизбежностью неплодотворного труда и неизбежностью легальной проституции. Мы давно знаем, как мастерски он умеет изобразить этот страстный вопль посреди бездны, эти стенания и яростные слезы львицы-матери, лишившейся своих детенышей! Здесь, в этой совершенно естественной связи, мы вынуждены еще раз признать с какой уверенностью и легкостью рука этого могучего художника, творца колоссов, окрашивает щеки детства и озаряет его глаза, описывая присущую детям резвость и наивность. Словно Микеланджело забавляется, соперничая с Лоуренсом9 и Веласкесом.

IV

«Отверженные» – книга милосердия, оглушительный окрик, обращенный к слишком влюбленному в себя обществу, слишком мало пекущемуся о бессмертном законе братства; это речь в защиту обездоленных, тех, кто страдает от позорящей их нищеты, высказанная самыми красноречивыми устами своего времени. Несмотря на умышленное плутовство или безотчетную пристрастность в том, как с точки зрения строгой философии очерчены границы проблемы, мы думаем точно так же, как и автор: книги подобного рода никогда не бывают бесполезны.

Виктор Гюго за Человека, но при этом не против Бога. Веруя в Бога, он не выступает против Человека.

Отвергая неистовство бунтующего Атеизма, он не проявляет и кровожадной прожорливости Молоха и Тутатиса10.

Он верит, что человек рождается добрым, и даже пред лицом неизбежных бедствий не винит Бога в жестокости и злобе.

Я полагаю, что даже для тех, кто находит в ортодоксальной доктрине, в чистой католической теории если не полное, то по крайней мере более внятное объяснение всех смущающих тайн жизни, новая книга Виктора Гюго должна быть Желанной (подобно епископу Бьенвеню11, о чьем победоносном милосердии она повествует); книгой, вызывающей приветственные рукоплескания и благодарность. И разве не полезно время от времени поэту, философу хватать несколько эгоистичное Счастье за волосы и, тыкая его лицом в кровь и нечистоты, говорить ему: «Смотри, что ты наделало, и испей это»?

Увы! От первородного греха, даже после такого, столь давно обещанного прогресса, всегда останется вполне достаточно, чтобы засвидетельствовать всеми забытую действительность!

Как платить долги, если вы гениальны

Этот анекдот мне рассказали, умоляя никому не пересказывать: как раз поэтому я и хочу поведать его всем1.

…Он был мрачен, если судить по его насупленным бровям, по широкому крепко сжатому рту, уже не такому губастому, как обычно, по тому, как он внезапно останавливался, меряя шагами пассаж «Опера́» с его двумя галереями. Он был мрачен.

Это была мощнейшая деловая и литературная голова девятнадцатого века – поэтический мозг, набитый цифрами, как кабинет финансиста; человек, переживший сказочные банкротства с гиперболическими и фантасмагорическими предприятиями, в которых он всегда забывал самое главное; неутомимый преследователь мечты, искатель абсолюта; самый курьезный, самый комичный, самый любопытный и самый суетный из персонажей Человеческой комедии, оригинал, столь же несносный в жизни, как и великолепный в своих сочинениях, большой ребенок, раздувшийся от гениальности и тщеславия, у которого столько достоинств и столько причуд, что невозможно отбросить одни из опасения потерять другие и тем самым повредить эту неисправимую и фатальную непомерность!

Отчего же он был так мрачен, этот великий человек? Чтобы вот так брести, понурившись и принуждая свой наморщенный лоб изображать собою шагреневую кожу?

Грезил ли он об ананасе всего за четыре су, о висячем мосте из лиан, о вилле без лестницы с будуарами, затянутыми муслином? Может, какая-то принцесса лет сорока бросила на него один из тех беглых, но глубоких взглядов, которыми красота почитает гений? Или его мозг, вынашивающий какой-нибудь промышленный механизм, терзался всеми муками изобретателя?

Увы, нет! Уныние великого человека было заурядным, будничным, пошлым, постыдным и смешным – он оказался в тех унизительных обстоятельствах, которые всем нам знакомы, когда каждая упорхнувшая минута уносит на своих крыльях спасительный шанс, когда, уставившись взглядом на часы, гений изобретательности чувствует необходимость удвоить, утроить старания, бросить в наступление все свои силы – пропорционально убегающему времени и скорости, приближающей роковой час. Прославленному автору Теории переводного векселя2 предстояло завтра как раз оплатить один такой на тысячу двести франков, а вечер был уже довольно поздний.

В подобных случаях часто бывает, что подгоняемый, изнуренный, раздавленный поршнем необходимости ум неожиданно и победоносно вырывается из своего узилища.

Это и случилось с великим романистом – поскольку улыбка сменила на его устах гримасу, удручавшую горделивые черты, взгляд заблистал гордостью и вызовом, и он, снова овладев собой, спокойно двинулся величественным и размеренным шагом к улице Ришелье.

Войдя в дом, где некий богатый и процветающий коммерсант в тот момент отдыхал от дневных трудов у камелька за чашкой чая, он был принят со всеми почестями, которые подобали его имени, и через несколько минут в следующих словах изложил цель своего визита:

– Хотите послезавтра получить для «Сьекль» или «Деба» две большие статьи в рубрику «Литературная смесь» – «Французы о французах»?3 Две мои большие статьи, за моей подписью? Мне нужно полторы тысячи франков. Для вас это выгодное дельце.

Похоже, что издатель, отличный в том от своих собратьев, нашел этот довод разумным, поскольку сделка была заключена немедленно. А романист, поразмыслив, настоял, чтобы полторы тысячи франков были выплачены ему по выходе первой статьи. Потом безмятежно повернул к пассажу «Опера́».

Через несколько минут он заметил маленького, невзрачного молодого человека4 с недоброй и умной физиономией, который написал в свое время потрясающее предисловие к «Величию и падению Цезаря Бирото»5 и уже приобрел известность в журналистских кругах своим шутовским и почти кощунственным остроумием; пиетизм еще не подрезал ему когти, а ханжеские газетенки еще не набросились на него со своими благочестивыми гасильниками.

– Эдуар, хотите получить завтра полторы сотни франков?

– Еще бы!

– Ну что ж! Угощаю вас кофе.

И молодой человек выпил чашку кофе, от которого весь его организм тщедушного южанина сразу же пришел в возбуждение.

– Эдуар, завтра мне нужны три большие колонки для «Литературной смеси» – «Французы о французах». Утром, слышите, причем ранним утром, поскольку я должен переписать статью своей рукой и подписать своим именем. Это очень важно.

Великий человек произнес последние слова с тем восхитительным, напыщенным и надменным тоном, которым говорил иногда другу, которого не мог принять: «Тысяча извинений, мой дорогой, что оставляю вас за дверью, но у меня свидание с некоей принцессой, всецело доверившей мне свою честь. Так что вы понимаете…»

Эдуар пожал ему руку как благодетелю и побежал строчить.

Вторую статью великий романист заказал на улице Наварен6.

Первая появилась через день в «Сьекль». Странное дело, она не была подписана ни маленьким, ни великим человеком, но третьим лицом, весьма известным среди тогдашней богемы благодаря своей любви к котам и к «Опера комик».

Второй друг был, да и все еще остается, толстым, ленивым и апатичным, к тому же у него нет идей, он умеет только переливать из пустого в порожнее, шлифуя слова и нанизывая их наподобие индейских ожерелий; а поскольку, чтобы набить словами три большие колонки, требуется гораздо больше времени, нежели целый том идеями, его статья появилась лишь спустя несколько дней. Но не в «Деба», а в «Пресс».

Вексель в тысячу двести франков был погашен, и все совершенно удовлетворены, за исключением издателя, который удовлетворился лишь отчасти. Вот так и платят долги… если вы гениальны.

Если какой-нибудь умник вздумает принять все это за проделку ничтожной газетенки и за покушение на славу величайшего человека нашего времени, он постыдно ошибется; я лишь хотел показать, как великий поэт сумел выбраться из дела с переводным векселем с такой же легкостью, как из интриги самого таинственного и запутанного романа.

Послесловие переводчика

Истинным ценителям талантов Эдгара По я скажу, что полагаю свою задачу выполненной, хотя, чтобы угодить им, я бы с удовольствием расширил ее еще больше. Двух серий «Необычайных историй», «Новых необычайных историй» и «Приключений Артура Гордона Пима» довольно, чтобы представить Эдгара По, рассказчика-фантазера, с разных сторон – то ужасным, то очаровательным, попеременно насмешливым и нежным и всегда философом и аналитиком, любителем магии абсолютного неправдоподобия, любителем самого бескорыстного шутовства. «Эврика» показала им амбициозного и тонкого диалектика. Если бы мою задачу можно было плодотворно продолжить в такой стране, как Франция, мне бы осталось показать Эдгара По – поэта и Эдгара По – литературного критика. Любой истин ный любитель поэзии признает, что первую из этих обязанностей почти невозможно исполнить и что мои весьма скромные способности переводчика не позволяют мне возместить недостающее наслаждение с помощью ритма и рифмы. Тем, кто умеет многое угадывать, таких поэтических фрагментов, включенных в «Новеллы», как «Победительный стих» в «Лигейе», «Дворец с привидениями» в «Падении дома Ашеров» и столь удивительно красноречивого стихотворения «Ворон», будет достаточно, чтобы хотя бы мельком увидеть все чудеса чистого поэта1.

Что же касается таланта второго рода, критики, то легко понять, что вещи Эдгара По, которые

я мог бы назвать «Беседами по понедельникам»2, вряд ли понравятся легкомысленным парижанам, поскольку их мало заботят литературные распри, раздирающие этот еще молодой народ, и которые как в литературе, так и в политике делают Север врагом Юга3.

В заключение хочу сказать французам, безвестным друзьям Эдгара По, что я был горд и счастлив внедрить в их память красоту нового рода; а также (почему бы и не признаться?) мою волю поддерживало удовольствие представить им человека, немного, некоторыми чертами похожего на меня, то есть на некую часть себя самого4.

Скоро настанет время (мне дозволено верить в это), когда господа издатели популярного французского издания произведений Эдгара По почувствуют настоятельную необходимость придать им солидную, достойную библиотек книголюбов материальную форму и выпустят издание, где составляющие его произведения будут распределены более сообразным и решительным образом5.

Эдгар По. Его жизнь и творчество

I

…Видно, твой несчастный хозяин все ожесточеннее и ожесточеннее был гоним неумолимым Роком, пока у его песен не остался единственный припев, пока погребальные песни его Надежды не переняли этот тоскливый припев: «Никогда! Уж никогда!»

Эдгар По. «Ворон»1


 
На троне бронзовом с ухмылкою зловещей
Готовит им Судьба из желчи горкое питье,
И неизбежность мучит их, в свои поймавши клещи.
 
Теофиль Готье. «Мрак», из сборника «Комедия Смерти»

Не так давно пред нашим судом предстал некий горемыка, чей лоб украшала диковинная и странная татуировка: Нет удачи! Так он носил над бровями, словно книга название, клеймо всей своей жизни, и допрос показал, что эта странная надпись была горькой правдой. Есть в литературной истории сходные судьбы, настоящие проклятия – некоторые люди несут слово неудача, начертанное загадочными письменами среди извилистых складок своего чела. Слепой ангел искупления бичует их изо всех сил в назидание прочим. Напрасно они проявляют в жизни таланты, добродетели, приятность; общество приберегло для них особую анафему: оно осуждает их за те самые слабости, которыми и наделило своей же травлей. Чего только не сделал Гофман, чтобы обезоружить судьбу, и чего только не предпринял Бальзак, чтобы умилостивить фортуну? Так неужели существует дьявольское Провидение, которое готовит подобным париям несчастья с колыбели, намеренно бросая духовные и ангельские натуры во враждебное окружение, как мучеников на растерзание? Неужели существуют жертвенные души, обреченные идти к смерти и к славе через собственное разрушение? Неужели кошмар «Мрака» будет вечно осаждать их? Напрасно они отбиваются, напрасно приспосабливаются к миру, к его расчетливости и коварству; напрасно изощряются в осторожности, закупоривают все входы и выходы, закладывают тюфяками окна, чтобы не влетел случайный метательный снаряд, – ведь Дьявол пролезет и через замочную скважину. Совершенство станет изъяном в их броне, а превосходство – зародышем осуждения.

 
С высот небес на непокрытое чело
Орел им черепаху сбросит,
Поскольку им погибнуть суждено.
 
Теофиль Готье. «Мрак», из сборника «Комедия Смерти»

Их удел читается во всем их облике, сверкает зловещим отблеском в их глазах, проявляется в жестах, бежит по их артериям с каждым из кровяных телец.

Один знаменитый писатель нашего времени написал книгу, желая доказать, что поэт не может найти достойного места ни в демократическом, ни в аристократическом обществе, ни при республике, ни при абсолютной или конституционной монархии. И сумел ли кто-нибудь ему решительно возразить? Я создаю сегодня новую легенду в поддержку своего тезиса, добавляю нового святого к списку мучеников; мне предстоит написать историю одного из прославленных несчастливцев, слишком одаренного поэзией и страстью, который явился – вослед стольким другим, – чтобы пройти в этом низменном мире суровую школу гения среди душ, во всем уступавших ему.

Какая горестная трагедия – жизнь Эдгара По! Его смерть, его ужасная нужда, ужас которой лишь усугубляется ее пошлостью! Из всех свидетельств, которые мне довелось прочесть, я вынес убеждение, что Соединенные Штаты были для По лишь пространной тюрьмой, по которой он метался с лихорадочным возбуждением существа, созданного, чтобы дышать в более благоуханном мире, нежели это освещенное газом варварство, и его внутренняя, духовная жизнь поэта, пусть даже пьяницы, была лишь беспрестанным усилием, чтобы избежать влияния губительной среды. Неумолима диктатура общественного мнения в демократических обществах; не взывайте к нему ни о милосердии, ни о снисхождении, ни о какой-либо гибкости в применении его законов к многочисленным и сложным случаям нравственной жизни. Словно от нечистой любви к свободе родилась новая тирания, тирания скотов, зоократия, которая своей злобной нечувствительностью похожа на истукан Джаггернаута2. Один биограф (славный малый, причем весьма благонамеренный!) нам степенно скажет что, если бы По захотел упорядочить свой гений и применить свои творческие способности более соответствующим американской почве образом, он мог бы стать денежным автором, a m°n³y making au²h°r 3; другой (наивный циник) заявит, что, каким бы прекрасным ни был гений По, лучше бы ему иметь просто талант, поскольку талант подобно векселю всегда легче находит сбыт. Третий, возглавлявший газеты и журналы (друг поэта, между прочим), признается, что ему было трудно его использовать и приходилось платить ему меньше остальных, потому что он писал в стиле, слишком превосходящем заурядный. «Как же это отдает лавкой!» – по словам Жозефа де Местра.

Некоторые осмелились на большее и, объединив наиболее тяжеловесное понимание его гения с беспощадностью буржуазного лицемерия, стали наперебой оскорблять его, а после внезапной кончины поэта грубо отчитывали его останки – особенно преуспел в этом г-н Руфус Гризуолд4, который, по мстительному выражению г-на Джорджа Грэхема5, совершил обессмертившую его подлость. По, которого, быть может, посетило зловещее предчувствие неожиданного конца, указал гг. Гризуолда и Уиллиса своими душеприказчиками6, доверив им привести в порядок свои произведения, описать свою жизнь и восстановить добрую память о себе. Вместо этого педант-кровосос принялся чернить своего друга в длиннейшем, пошлом и полном ненависти предисловии к посмертному изданию его сочинений.

Выходит, нет в Америке закона, который запрещает пускать собак на кладбище? Что касается г-на Уиллиса, то он, напротив, доказал, что доброжелательность и порядочность всегда идут об руку с подлинным умом и что милосердие по отношению к нашим собратьям не только нравственный долг, а также одна из заповедей хорошего вкуса.

Поговорите о По с американцем, он, возможно, признает его гений, возможно, даже проявит гордость за него; но сардонически-снисходительным тоном, выдающим человека положительного, заговорит с вами о безалаберной жизни поэта, о его насквозь проспиртованном дыхании, которое вспыхнуло бы от свечки, о его привычках бродяги; скажет вам, что это было непостоянное и странное существо, сбившееся с орбиты светило, что он беспрестанно мотался из Балтимора в Нью-Йорк, из Нью-Йорка в Филадельфию, из Филадельфии в Бостон, из Бостона в Балтимор, из Балтимора в Ричмонд. И если, взволновавшись сердцем от этой прелюдии к скорбной истории поэта, вы намекнете ему, что не один он, возможно, был повинен в подобном бегстве и что нелегко, наверное, спокойно думать и писать в стране, где имеется миллион независимых правителей, где нет столицы и, собственно говоря, аристократии, – вы тогда увидите, как его округлившиеся глаза начнут метать молнии, на губах вскипит пена уязвленного патриотизма и Америка его устами примется поносить свою старую мать Европу и философию былых времен.

Повторяю, я убежден: Эдгар По и его отчизна не были ровней друг другу. Соединенные Штаты – страна-гигант и при этом ребенок; естественно, она ревнует к старому континенту. Гордый своим материальным развитием, анормальным и почти противоестественным, этот новичок в истории простодушно верит во всемогущество промышленности и убежден, как и некоторые убогие среди нас, что она рано или поздно сожрет Дьявола. Время и деньги там так высоко ценятся! Практическая деятельность, раздутая до размеров национальной мании, оставляет в умах весьма мало места для всего, что не является приземленным. Впрочем, По, будучи человеком благородного происхождения, публично заявлял, что большое несчастье для его страны не иметь родовой аристократии, ибо у лишенного аристократии народа культ Прекрасного может лишь прийти в упадок и погибнуть. Он осуждал своих сограждан за их напыщенную и разорительную тягу к роскоши – симптом дурного вкуса, свойственного выскочкам; считал Прогресс, великую современную идею, восторгом простаков и называл усовершенствования человеческого жилища «безобразными шрамами и прямоугольными уродствами». У себя на родине это был до странности одинокий ум. Он верил только в незыблемое, в вечное ±³lf-±am³ и обладал – жестокая привилегия в самодовольном обществе! – тем великим здравым смыслом в духе Макиавелли, который подобно огненному столпу ведет мудреца сквозь пустыню истории. Что бы подумал этот несчастный, если бы услышал, как поборница теологии чувства упраздняет Ад из дружбы к роду людскому7, а сторонник философии цифр8 предлагает систему страховок, подписку по одному су с носа на уничтожение войны? А отмена смертной казни и орфографии, две стоящие друг друга глупости! А сколько еще больных, которые сочиняют, склонив ухо к ветру, свои флюгерные фантазии, вполне достойные стихии, которая их диктует? Добавьте к этому истинную слабость в некоторых обстоятельствах, чудесную утонченность чувства, страдавшего из-за одной фальшивой ноты, изысканность вкуса, возмущавшегося всем, кроме точной пропорции, ненасытную любовь к Красоте, которая приобрела силу болезненной страсти, – и вы уже не удивитесь, что для такого человека жизнь обернулась адом и что он плохо кончил; вы восхититесь, что он смог продержаться так долго.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю