Текст книги "Последняя стража"
Автор книги: Шамай Голан
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
И он отбивается от смертельной опасности, угрожающей ему во сне. А наяву он взмахивает затекшей рукой, упирается ногами в землю, упирается головою в мамин живот.
Мама почувствовала этот толчок. Не говоря ни слова, она просто погладила его по затылку, и мальчик проснулся. Охваченный сильнейшим страхом, он бросился маме на шею. Он обнимал ее, он ее целовал. Он прижался к ее груди так, словно навсегда хотел спрятаться там. Мама продолжала поглаживать голову мальчика. До тех пор пока тот не перестал дрожать и не успокоился. А, успокоившись, не рассказал ей про свой страшный сон.
– Деревья, – сказала мама. – Деревья, которые мы пилим. Ветви, которые обрубаем. Их не надо бояться, Хаймек. Они не люди. Они ничего не могут с нами сделать, не могут причинить нам вреда. Не их нам надо бояться, – закончила она каким-то странным голосом.
Но Хаймек… он думал иначе. Эти деревья, и эти ветви… они очень испугали его, и он должен был рассчитаться с этими, растущими из земли палками, за свой испуг.
Он мог сделать это теперь, когда в руках у него оказался топор. Вот вам! И вот! И вот еще! Он ставил на низенький, но широкий пень чурбаки, один за другим, замахивался топором. Р-р-раз! Блестит сталь, чурбак разваливается, летят щепки… Казалось, что пережитый накануне страх придает мальчику новые силы. Груда расколотых поленьев все выше и выше росла у его ног. Он отшвыривал их и ставил на пень новый чурбак. Он боролся со своим страхом. Убивал его. Побеждал его.
Он совсем не чувствовал усталости.
Мамина пила все пилила и пилила. Подошли двое мужчин. Они были мерщики и несли с собою мерку. Меркой был ящик с длинными ручками. Тут же к двум первым присоединился третий. Это был учетчик, ответственный за выполнение нормы. По сути, это был обыкновенный надзиратель. У него была голова, напоминавшая грушу. У груши были красные щеки и маленький закругленный подбородок. Увидев мужчин, мальчик опустил топор. Голос надзирателя прозвучал над его головой.
– Ну, что, богатырь, устал?
«Нет, – хотел сказать Хаймек. – Я совсем не устал». Но вместо этого поставил очередной чурбак.
Мужчины, тем временем, наполняли наколотыми поленьями мерный ящик. А, наполнив, опрокинули его в широкую пасть вагонетки, стоявшей наготове на рельсах. Они проделывали эту свою работу снова и снова, в то время, как учетчик-надзиратель ставил в свой блокнот какие-то значки, строго следя, чтобы ящик каждый раз был заполнен доверху. Хаймек тоже смотрел, как движется карандаш учетчика. Он уже знал – от этих пометок зависит количество еды, которую его семья получит в конце рабочего дня. Поэтому и он не отрывал глаза от мерного ящика. Более того – он читал все известные ему молитвы, которые должны были помочь этому прожорливому сооружению из досок наполниться еще и еще раз.
Но вот мужики подобрали все вчистую. Учетчик подвел в своем блокноте итог и объявил:
– Сегодня вы заработали четыреста грамм хлеба.
Мама отозвалась покорно:
– Большое спасибо, гражданин начальник…
Рабочие впряглись в вагонетку, наполненную поленьями, и покатили ее в сушильный цех на просушку.
Под сушилку было отведено огромное помещение, где поддоны с наколотыми дровами, висели один под другим на специальных цепях, напоминая Хаймеку, прошмыгнувшему в щель между воротами, не то карусель, не то многослойное пирожное, которое его мама в незапамятные довоенные времена готовила к субботе.
В сушилке всегда было тепло. Едва только Хаймек оказался внутри, его стал одолевать сон. Он забрался на самый нижний поддон, чуть-чуть раздвинул поленья, устроился поудобнее и тут же задремал. Он видел ту, довоенную субботу, и видел субботние пирожки, пироги и плетеные халы. Блестя коричневой корочкой, они сами выскакивали из печи. Печь была тут же, и в нее бросали поленья. Поленья подносили и подносили все те же двое рабочих, которые нагружали вагонетку. Каким образом они подкрались к нему, он так и не понял. Они схватили его за руки и за ноги и тоже собрались забросить его в пылающий печной зев. Хаймеку почему-то стало так обидно, что он открыл глаза и проснулся.
Но сон оказался явью! Двое рабочих и в самом деле держали его за руки и за ноги, только что обнаружив. При этом они ругались так, что Хаймек не понимал и половины произносимых ими слов. А что он мог сказать в свое оправдание?
И он сказал правду:
– Здесь так тепло и хорошо…
Мама уже металась по вырубке, не понимая, куда так внезапно исчез ее сын. Она поняла, где он был, увидев, что одежда на нм абсолютно сухая и даже теплая.
И ей Хаймек честно все рассказал.
– Иногда мне хочется быть поленом, – грустно сказала мама. – У полена есть надежда рано или поздно попасть в теплую сушилку и согреться. У людей такой надежды почти нет…
2По настоянию фельдшера «Ивановых островов» папу перевели с работ по лесоповалу в цех по заготовке кирпичей – эта работа, почему-то считалась более легкой. Папа по-прежнему задыхался от кашля и выплевывал кровь. Но теперь он хотя бы работал под крышей. Хаймек часто, как только мог, приходил к нему и сидел под деревянным навесом, наблюдая, как огонь бросает кровавые отблески на папино лицо.
Папа объяснял:
– Это, Хаймек, – печь обжига. Кирпичи находятся внутри. Самое главное – все время поддерживать там постоянную температуру пока идет одна партия. Не то кирпичи выйдут разной прочности. Если температура будет недостаточной – кирпичи получатся полусырыми и будут разваливаться. Если же их держать в печи излишне долго – получатся перекаленными и хрупкими и легко будут колоться. Держать одну и ту же температуру – вот в чем была самая трудность. При том, что одна партия могла идти подряд трое суток.
Основная работа папы заключалась в подготовке сырья и формовке. Весь день, от восхода до первых звезд вечером он готовил материал для будущих кирпичей. Сначала с лопатой в руках в заранее выкопанной яме он смешивал песок и глину, поливая их водой. Потом, засучив штанины как можно выше, начинал месить то, что было в яме. Казалось бы, эта работа должна была бы казаться легкой – ходи и топчи. Папа ходил и топтал… Хаймек видел, как струйки пота текут у папы из-под волос по лицу, и как проступают мокрые пятна у него на спине. Через какое-то время такого топтания папа начинал тяжело дышать, потом задыхался и снова выплевывал из легких кровавые сгустки. Время от времени папа останавливался, дыша как загнанный конь. Отдышавшись, он снова начинал топтать мутную красноватую гущу.
Через некоторое время – час, два или три, наступала очередь формовки. Папа брал деревянную форму, посыпал ее сухим песком, заполнял раствором и разглаживал верх металлическим мастерком, а затем одним движением опрокидывал форму на длинную и широкую доску. Так получался еще один кирпич-сырец. К концу дня множество таких сырых кирпичей лежало длинными рядами в образцовом порядке, ожидая своей дальнейшей судьбы.
Папе его работа по производству кирпичей нравилась.
– Знаешь, что я делаю? – сказал он однажды Хаймеку. – Да простит меня Господь, я делаю то же, что когда-то делал Он. Я делаю что-то из ничего. Я создаю, ты понял? А кроме того, я нашел один секрет (тут он понизил голос до шепота): Я открыл соединение.
От сверкающих, горящих отцовских глаз, от багровых отблесков огня на его лице Хаймек попятился. Что-то в открывшейся ему картине испугало его. В эти минуты папа был не похож сам на себя.
– Кирпичи, – возбужденно говорил он, надвигаясь на мальчика. – Кирпичи! Ты думаешь, здесь все так просто? Не-ет, это не просто. Совсем не просто, поверь. Кирпичи – это не просто кирпичи. Это части созидания. Если их соединить… если их вместе сложить… Это огромная сила!
Он подходил к мальчику вплотную и говорил ему прямо в ухо: «Нет, это не просто кирпичи! Ты уже догадался, сын мой? Вижу, что догадался. Ты ведь у меня умница.. Ага. Именно. Это – Голем! Ты знаешь, откуда немцы черпают свои силы? Из прямоугольной формы. Их Голем, которого они создают – это прямоугольник. Вспомни, как они выглядели. Когда вошли в город. Они были похожи на зеленые сырые кирпичи. Они выстроились прямоугольниками, и такими же были их каски и ранцы. В этом и заключался секрет их силы. Но я этот секрет разгадал. И знаешь, что теперь делаю я?»
Он с силой схватил сына за плечо, и стал трясти его, как трясут деревцо.
– Я… я… Я создал своего Голема! Который намного сильнее того, что есть у немцев. Ведь я сам вдуваю в него силу огня… и длится это три дня и три ночи!
Гигантская тень отца плясала на стене, его лицо металось у самого лица Хаймека, глаза горели, испачканные глиной ноги исполняли какой-то фантастический танец. Грязная рубаха болталась чуть ли не у коленей. Он говорил, говорил, говорил… тощее тело отца дрожало, как в лихорадке, и лихорадочно сверкали его черные глаза, когда он то и дело хватал Хаймека то за плечо, то за руку, то притягивал к себе, то отталкивал прочь. При этом каждые две минуты он захлебывался слюной, которая летела во все стороны. «Понял? Ты понял, что я тебе говорю, – кричал он, и снова тряс мальчика. – Всю глубину того, что я тебе объясняю – понял? Ясно тебе теперь?..»
И так это продолжалось до тех пор, пока Хаймек, отступая и отступая от напиравшего на него грудью отца, не запнулся обо что-то и не упал.
Он лежал на полу и плакал.
Похоже, только это отрезвило отца. Он замолчал и застыл, застыл, и стоял так, в недоумении оглядываясь вокруг, как если бы вдруг попал в совершенно незнакомое ему место. Еще некоторое время, как бы по инерции, из его окровавленного рта вместе с пузырями падали наружу такие слова, как «Голем», «прямоугольники», «сила» и «соединение». Потом он умолк.
Потом прислушался.
Что-то до него стало доходить.
Рыдания сына, например.
Он стоял и вертел головой. Как птица.
Он медленно приходил в себя. А потом, очнувшись, хлопнул себя ладонью по лбу и голосом, полным отчаяния, забормотал:
– Боже… я сошел с ума… что… я… наделал…
Наклонившись к лежащему на полу мальчику, он хотел поднять его, но Хаймек в ужасе стал отбиваться от него руками и ногами.
– Нет, – кричал он, даже не пытаясь сначала вытереть слезы. – Нет! Не трогай меня! Не трогай!..
Некоторое время отец не произносил ни слова. Потом опустился на какой-то ящик и заговорил, Он говорил так, словно размышлял вслух или разговаривал сам с собой. Но обращены его слова были к сыну.
– Да… да… Что это было… не знаю. Не знаю. Что за глупости я говорил? А? Я так полагаю – мною овладел дьявол. Это точно он – сатана, который хочет лишить меня разума. Подумать только… я мог… потерять свою душу. Кто виноват? Работа. Она во всем виновата, эта проклятая работа. Целый день я здесь один, один в этом лесу. Нет кроме меня никого и ничего, только печи для обжига, только глина и песок, только формы для кирпичей. Что я тут делаю, сынок, что и зачем? Остатками моих сил, кровавыми обрывками моих легких оплодотворяю я эту чужую землю. А зачем все это, спрашиваю я небо. Какова цель? Ведь должна же она быть, эта цель… Каждое существо на свете приходит в этот мир для чего-то… самая слабая травинка для чего-то растет. А я? Пришел в этот мир, чтобы делать кирпичи? Каждую неделю приходит машина и забирает мои кирпичи. Нет, не кирпичи – творения моих рук и моих ног, моей спины и моего сердца… Моего дыхания… моей жизни… Забрали – и вот уже нет ничего. Будто я здесь не при чем, будто это не мои дети, и не я их создал, а кто-то другой и все, все напрасно… впустую…
Хаймек плакал, но все тише и тише. Время от времени по его тщедушному телу пробегала судорога. Кулаком он размазывал по лицу последние слезы. Папа продолжал говорить – то ли сыну, то ли себе самому. Печально. Спокойно. Негромко… Иногда еле слышно. Невольно Хаймек стал прислушиваться к папиным словам. Он всегда любил слушать, как папа говорит, как задумчиво рассуждает о многих вещах. С его папой тоже происходило что-то. Медленная, размеренная его речь сменялась вдруг болезненным криком, словно кто-то другой говорил и кричал изнутри вместо него. В какую-то минуту перепуганный мальчик решил вдруг, что его папа просто сошел с ума. В ушах у него гремели слова:
– Я… я… я… обязан… я обязан найти ясную цель. Найти и понять… И я нашел ее… нашел и понял. Это моя месть немцам… – месть за все… В каждый кирпич вложил я ее, замаскировал, спрятал внутри… Это не просто ненависть. Это сила. Страшная разрушительная сила. Могучая, как Голем. Да, Голема я хотел создать. И наслать его на немцев.
Он замолчал, огляделся и после паузы продолжал почти что шепотом:
– Но понял я только сейчас. Это дьявол подстрекал меня. Теперь это совершенно ясно. Он хотел, чтобы именно я бросил вызов Всевышнему. Именно я – маленький благочестивый еврей. Для чего рождается человек? Разве не для страданий? В состоянии ли человек постигнуть слабыми своими мозгами замысел Бога? Того величайшего, который возвышает и низвергает, того, кто создает и вновь превращает созданное в глину и песок… в пыль… в ничто…
Глава седьмая
Белая шелковая шаль, которую, не снимая, носила учительница, была похожа на ее лицо. А лицо всегда было печальным и смотреть на него было грустно. Даже в день празднования годовщины Октября осталось оно таким же, хотя учительница и сказала, что сегодняшний день – праздничный, а в праздник все должны радоваться. Но не похоже было, что сама она радовалась. Про учительницу говорили, что она москвичка и что на «Ивановы острова» попала не по своей воле. Если так, то тогда понятной становилась ее грусть. Можно было предположить, что и шаль свою она тоже привезла из Москвы, и потому настолько дорожит ею, что считай, никогда и не снимает. Удивительно шла ей эта шаль, как-то по особенному оттеняя восковое лицо и огромные голубые глаза. Не раз пытался Хаймек представить себе учительницу без шали, и каждый раз становилось ему стыдно, словно он хотел представить ее себе обнаженной. Ну, очень нравилась ему эта шаль, ее непонятная красота, ее скользкая белизна. И учительница очень ему нравилась. Особенно он любил вдыхать запах ее пышных, рассыпанных по плечам волос, любил смотреть на ее лицо, особенно когда оно вдруг заливалось густой краской. Волосы ее пахли замечательно – так пахнет хлеб, только что вынутый из печи. Всякий раз, когда можно было придумать на уроке подходящий предлог, Хаймек изо всех сил тянул вверх правую руку и умоляющим взглядом призывал обратить на него внимание. А когда учительница подходила, он непременно спрашивал ее о чем-нибудь, не важно о чем. Ну, о том, например, как ему правильнее написать букву «ш». Или «я». Или «ю». А когда она склонялась над ним, отвечая на вопрос, он старался украдкой потереться лицом о шелк ее замечательной шали, в то же время всем своим существом наслаждаясь ароматом ее свежевымытых волос. И какое непередаваемое наслаждение испытывал он, когда учительница касалась его руки своими красивыми белыми пальцами, показывая ему не только как правильно пишется эта русская буква «ш», но и слово «шаль», начинающееся с той же буквы. Но если бы кто-нибудь спросил Хаймека, какая из букв русского алфавита нравится ему больше других, он без раздумья указал бы на букву «х». Он предпочитал ее всем остальным не только за то, что с нее начиналось его собственное имя, но и за то еще, что она очень была похожа на те козлы, на которых его мама пилила древесные стволы, разделывая их на чурбаки, которые он, Хаймек, своим топором превращал затем в поленья. Каким-то образом устойчивость этого приспособления для распиливания связывалась в его голове с устойчивостью имени Хаим.
Когда урок чистописания подошел к концу, учительница сказала:
– А теперь в честь праздника Октября пусть кто-нибудь прочтет революционное стихотворение.
Разумеется, среди взметнувшихся рук рука Хаймека была одной из первых. Но, очевидно, не самой первой. Потому что, оглядев класс, учительница сказала:
– Ну, Стефа… иди сюда…
Если бы Хаймек не усвоил твердо, что ругаться нехорошо, он обязательно выругался бы. Стефа… Вечно эта Стефа. Всем уже было ясно, что учительница выделяет ее. «Эта Стефа – просто подлиза», со всей несправедливостью семи своих лет подумал Хаймек, хотя в глубине души понимал, что это было и неправда, и несправедливо. Просто Стефа много лучше других говорила по-русски. И голос у нее, не в пример многим, был чистый и звонкий. И вообще она была красавица.
– Стань на скамейку – сказала учительница.
И, стоя на скамейке, звонким своим голосом Стефа прочитала замечательное революционное стихотворение которое Хаймек, конечно же, знал наизусть ничуть не хуже, чем Стефа. А, может быть, даже и лучше. Стихотворение это было посвящено герою-пограничнику и его верному другу собаке. Эх, как бы прочитал сам Хаймек этот суровый и пронзительный рассказ о подвиге героя-чекиста! Но выпало это на долю девчонки. Стефы. А разве девчонка, даже красивая, может понять, что такое пограничник, и что такое подвиг? Нет, нет и нет. А вот он, Хаймек…
Весь замерев, он слушал, как читает Стефа стихотворение. О храбром пограничнике, темной ночью охранявшем границу. Этим пограничником вполне мог быть он, Хаймек – именно поэтому он представлял себе все так ясно. Он ощутил вокруг себя непроглядную ночь. Это он, Хаймек, лежит на снегу, сжимая в руках винтовку. Кругом так темно, что не видно буквально ничего. Но в этом нет беды. Потому что рядом с ним – испытанный и верный друг. Сторожевая собака. Уши торчком. Нос ловит запахи. Она вся настороже. Враг не пройдет! Внезапно из темноты доносятся какие-то звуки. Это враги! Враги революции. Коварные и злые! Они хотят перейти границу… Как бы не так! Ведь Хаймек на посту!..
– Сдавайся! – кричат ему враги. Но Хаймек не сдастся. Никогда! И тут из темноты раздается подлый вражеский выстрел. Что это? Хаймек ранен. Пуля попала смельчаку в грудь! Он падает. Из его раны течет кровь. Что это значит? Что враги перейдут границу? Нет, не бывать этому. Хаймек шепчет верному другу на ухо: «Беги на заставу, предупреди товарищей». С полуслова понимает его пес. Собака исчезает во тьме. Враги в растерянности, они не знают, что делать. Вдруг раздается громовое «Ура!» Это друзья Хаймека спешат ему на помощь. Он спасен, он будет жить. А врагам так и не удается свершить свое гнусное дело…
Сильно, трогательно до слез и вместе с тем гневно звучит голос Стефы, читающей заключительные строки стихотворения:
Когда чекисты прибежали
Помочь товарищу в бою,
Бандиты-трусы все удрали
В страну позорную свою…
Вот это стихотворение! У Хаймека защипало в носу и на глазах выступили слезы. Эта Стефа! Всегда она опережает его, Хаймека, вот как сегодня. Но не всегда так будет, дал себе он слово. Стефа, Стефа, Стефа… Какая она все-таки красивая… Был случай, когда она явилась к нему во сне. Снилось ему в тот раз, что стоит он на краю могилы, в которую опустили Ханночку. И вдруг он понимает, что вместо Ханночки в землю сейчас ляжет Стефа. Вы думаете, он огорчился? Ничуть не бывало. Наоборот. Потому что теперь-то (Хаймек ясно помнит, как он подумал об этом во сне) никогда больше эта Стефа не перебежит ему дорогу.
Но вопреки всем снам, на следующее утро Стефа, как ни в чем не бывало появилась в классе. И теперь, закончив читать стихотворение, гордо оглядывала класс своими синими глазами. Очень красивыми глазами – этого Хаймек не мог не признать.
А учительница, похвалив Стефу, повернулась спиной к доске, и произнесла перед учениками пламенную речь о том дне, годовщину которого они вместе со всей страной сегодня отмечали. О дне Октябрьской революции. Которая освободила человека труда от гнета капитализма. Принеся впервые в человеческой истории свободу всемирному пролетариату.
И капиталистов, и всемирный пролетариат Хаймек представлял несколько смутно. Но учительница говорила так убедительно…
…А потому, дети, после великой революции перед вами распахнулись широкие горизонты… – громко говорила она. – Все будущее сейчас, здесь, расстилается перед вами. Вам очень повезло, дети, что вы попали сюда, в самую свободную страну на свете, в великий Советский Союз. Ведь только здесь завтрашний день полностью принадлежит вам! Кстати, – добавила она, вспомнив, уже другим, будничным тоном, – завтра в школу вам приходить не надо. Праздник…
Из всего, сказанного учительницей, Хаймек ясно понял только это – по праздникам в этой стране не учатся и не работают. Из разговоров, которые повсеместно вели взрослые, он понял еще, что кроме всего прочего праздник будут отмечать. Говорили, что всех переселенцев соберут вечером в бараке-столовой, и что якобы всех их накормят чем-то вкусным. Говорили также (и это звучало совсем уж невероятно), что на вечере раздадут самые настоящие конфеты. А пока что, в подтверждение грядущих чудес учительница вышла из класса и через минуту вернулась с большим подносом пончиков. Настоящих! Пончики были круглые, с дыркой в середине и посыпаны белейшей сахарной пудрой. Учительница улыбнулась, и все вдруг отметили, что на щеках у нее чудеснейшие ямочки.
Осторожно, почти благоговейно учительница пошла между партами, останавливаясь на каждом ряду. Она ставила на парту поднос, и каждый мог взять себе тот пончик, который ему больше нравился.
Хаймеку нравились все. Он, если бы это было можно, съел бы, наверное, весь поднос. А пока что он решил, что возьмет с подноса три штуки – один себе, один маме и один – папе. Конечно, он был уверен, что они скажут ему: «Ешь сам, сынок…» Он, скорее всего, откажется… но если они будут настаивать… И тогда он съест три… целых три замечательных, прекрасных, великолепных пончика с вареньем внутри и сахарной пудрой снаружи.
Так оно и вышло. Правда, не совсем так. Даже совершенно не так. Этим же вечером, испытывая чувство вины, поглядывал Хаймек на родителей, которые, к слову сказать, ни в чем его не упрекали. Но он-то! Сам-то он каков! С другой стороны что он мог поделать, если в школе ему – как, впрочем, и всем остальным, разрешили взять с подноса только один пончик. Один! Хаймек даже не понял, куда он делся, этот пончик. И не только сам пончик исчез, не оставив следа – не осталось следа даже от сахарной пудры, которая прилипла было к его пальцам. Он до конца урока еще облизывал их.
Нет, ничего он не помнил. Даже того, как этот пончик попал ему в рот. А он-то мечтал угостить маму и папу!
Рассказывая о случившемся, он расплакался, и плакал так горько, что родителям пришлось его утешать. Есть из-за чего плакать! Пончик! Подумаешь, какое дело. Пусть он подождет до вечера, и тогда он своими глазами увидит в столовой, как такими же пончиками будут угощать всех. И маму, и папу. И, разумеется, самого Хаймека – еще раз. Вот увидишь!
Вечером в помещении барака-столовой состоялось торжественное собрание спецпереселенцев и праздничный концерт их же силами. Концерт начался сразу же после того, как закончил свою речь коротышка-комендант. Не успел он произнести последнее слово, как на сцене появился ведущий – парикмахер Гиршель. При виде него все в зале заулыбались. Этот обязательно что-нибудь отмочит, можете не сомневаться! Ибо этот Гиршель… словом, это был тот еще парень. Палец в рот не клади… Неподражаемый и неисправимый балагур и шутник, таким надо родиться. В свое время он работал женским парикмахером в лучшем салоне Варшавы, и, как утверждал его хозяин, мог рассмешить даже покойника. Его так и звали – «этот Гиршель». А когда упоминали в разговоре, то говорили так: «тот самый парень из Варшавы». Вот именно – парень. Он успевал повсюду. Недаром его жена, Нехама, между делом уже успела разрешиться младенцем.
Вот и теперь никто не сомневался, что неугомонный парикмахер опять собрался что-то учудить. На сцене он пародировал коменданта Еленина. Даже раздобыл где-то сапоги до самых бедер, а на голову напялил ушанку. И даже вроде бы стал меньше ростом. Вот только щеки у него были не красные, как у коменданта, а скорее изжелта-белые, как у папы Хаймека. И, время от времени, он, как и папа, покашливал. Но в отличие от всегда серьезного папы – какой же он был лихой! Он острил непрерывно – разумеется, на идиш. Его левый глаз непрерывно подмигивал публике всякий раз, когда он заканчивал свой очередной опасный номер. Время от времени он обращался (опять же на идиш) прямо к коменданту Еленину, как если бы тот тоже был евреем и мог бы оценить его, Гиршеля, шутку. Ближе к концу своего выступления Гиршель сказал, обращаясь к залу:
– Я очень доволен, евреи, что мы сюда попали. Очень доволен. Если вы спросите меня, чем же я это так доволен, я вам скажу: «Пока мы с вами отдыхаем здесь на этом курорте, я уверен на все сто процентов, что нам не грозит отправка в Сибирь». Правда, господин комендант?
И сразу после того, как разомлевший комендант Еленин добродушно кивнул, Гиршель закричал:
– Ну, а теперь, евреи, споем нашу любимую!
– Ох, попали мы в дерьмо! – выкрикнул Гиршель первую строку «нашей любимой», которая пелась на всем хорошо известный популярный мотивчик, который требовал припева, звучавшего (и тут же прозвучавшего дружно из зала) так:
– Ай-ай-ай-ай-ай!
Так что вместе вышло:
Ох, попали мы в дерьмо,
Ай-ай-ай-ай-ай!
– Оттого нам так тепло, – продолжил Гиршель, и благодарный зал отозвался: «Ай-ай-ай-ай-ай!»
Ну а теперь скажите – ну, не рисковый ли был он, этот Гиршель, этот «парень из Варшавы?» За одну эту песенку мог бы головы не сносить… Но ничего… обошлось… Но многие евреи долго еще после концерта качали головами…
Пока Гиршель приходил в себя, другой переселенец поднялся и попросил тишины и запел на идиш:
А в счастливой стране
Нас ведут с этих пор
Не порывы души,
А пила и топор.
После чего попросил маму Хаймека спеть что-нибудь. Откуда мог он знать про мамин голос?
Мама нехотя поднялась со своего места. Хаймек видел, что она очень рассержена. Хаймек подумал даже, что она может вот так взять и уйти. Но папа, бережно тронув мамину ладонь, сказал негромко:
– Спой, Ривочка. Спой людям…
Примерно с минуту мама стояла, словно оцепенев. Потом лицо ее смягчилось, и она поднялась на сцену. И дивным своим голосом запела колыбельную песенку, которую часто напевала Ханночке, перед тем как уложить ее спать. Когда мама закончила петь, несколько мгновений стояла тишина, а потом под крышей барака-столовой взорвались аплодисменты. Женщины утирали слезы, а мужчины стояли и кричали: «Еще!.. Рива, спой еще…» Но мама, спустившись, уже сидела, закрыв лицо руками между Хаймеком и папой. Плечи ее тряслись, она тяжело дышала. Хаймека распирало от гордости, и он сидел, выпятив грудь. Если бы он отважился, то с удовольствием вскочил бы на скамью и закричал бы на весь барак: «Ага! Видите теперь, какая у меня мама. А я – Хаймек, ее сын!»
А на сцене появился пожилой еврей. Он уперся подбородком в скрипку и поднял смычок. От пронзительных и чистых звуков сжималось сердце. Люди слушали, и мелодия проникала в самую сердцевину их человеческого существа. Большой мастер играл в этот вечер в бараке-столовой лагеря для спецпереселенцев на краю света, в Сибири.
Укладываясь на ночь, папа произнес фразу, которую мальчик запомнил, хотя и не понял до конца. Посмеиваясь, папа сказал маме:
– Ну, как он тебе понравился? Этот парень из Варшавы, этот Гиршель? Надо же… приготовить из дерьма такие пирожки!..
И пока сон не одолел его, Хаймек все вертелся на досках и думал – с чего это вдруг папа заговорил о каких-то пирожках, и где они были, если были вообще? И уже в самом преддверии сна Хаймек видел самое вкусное в мире лакомство: горячий маслянистый пончик с вареньем внутри, обсыпанный белой, как только что выпавший снег, сахарной пудрой…