355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шамай Голан » Последняя стража » Текст книги (страница 11)
Последняя стража
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:18

Текст книги "Последняя стража"


Автор книги: Шамай Голан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

3

Хаймек держал пальцы во рту, но легче ему не становилось.

– Сильно обжегся? – спросила мама. – Болит?

Хаймек помотал головой. Ему было очень больно, но он не жаловался. Как папа.

– Надо приложить немного влажной земли, – сказала мама. Она поднялась с пола и исчезла во тьме. Из глубины ночи до Хаймека донесся ее голос:

– Хорошо, если бы папа побыстрее вернулся к нам. Как ты думаешь?

Если бы папа вернулся…

Поезд прибыл в Ташкент ранним утром. Разминая затекшие ноги, пассажиры вываливались на платформу вокзала. Двигаясь к выходу вместе с толпой, папа взял мальчика за руку и сжал ее.

– Ну, вот, – сказал он грустно. – Ты, сынок, теперь сильнее меня…

Волна радости затопила сердце Хаймека. Никогда раньше не говорил с ним его папа так. И все же радость эта была омрачена откуда-то взявшейся печалью, происхождения которой он не понимал. Ведь все в эту минуту было так хорошо!

Держась за руки отец с сыном прошли до самого конца платформы, радуясь теплу солнечных лучей. Перед выходом в город, папа закрыл глаза и сказал счастливым голосом:

– Хорошо, что есть солнце. Хорошо, что есть Ташкент…

Кашель, который вслед за этими словами вырвался из папиной груди, был каким-то другим, легким кашлем – без судорог, без кровавых комков. «Все будет хорошо, – папиными словами подумал мальчик. – В Ташкенте все будет хорошо».

Так начали они свой путь. Через некоторое время, дойдя до одной из скамеек, приткнувшейся в тени какой-то ветхой стены, папа присел, привалился к спинке и сказал, подмигнув:

– Кажется, мы заслужили свой завтрак, как ты считаешь?

Хаймек давно уже считал точно так же и обрадовался вдвойне – как самому завтраку, так и папиному веселому подмигиванию, напомнившему мальчику безмятежную довоенную жизнь. Но только сейчас он понял по-настоящему, насколько он голоден – его живот буквально требовал еды. Они устроились поудобнее. Папа развернул сверток, достал луковицы и хлеб и честно поделил все на две равные порции. Одну он подвинул Хаймеку.

Тот посмотрел вопросительно.

– Ты теперь такой же взрослый, сынок, – сказал папа. – И порция тебе такая же…

Хаймек с хрустом откусывал от луковицы, заедая хлебом, а глаза его цепко обшаривали пространство вокруг. Осмотрел он и стену, которая высилась у них за спиной. Стена была глухая, высокая и грязная, и она очень не понравилась мальчику.

– Папа, – сказал он и кивнул в сторону стены. – Я боюсь ее. Давай уйдем отсюда… она вот-вот обвалится.

Папа посмотрел на ветхие зубцы, венчавшие стену, молча доел свой кусок и нехотя поднялся. Не говоря ни слова, они двинулись дальше. Солнце уже принялось за свое, и капельки пота привычно покатились у пешеходов по лицу и спине, оставляя темные пятна на одежде, прилипавшей к телу. Шаг за шагом преодолевали они раскаленное пространство, проходя сквозь огненные волны, поднимавшиеся от земли навстречу таким же огненным волнам, накатывавшим сверху…

…Обожженные пальцы все еще болели. Мама словно растворилась в темноте. Вернувшись наконец, она присела рядом с мальчиком и начала размазывать жидкую грязь на месте ожога, шепча ему на ухо ласковые слова утешенья. Внезапно взгляд ее остановился на мешке, в который папа, уезжая в Ташкент, уложил свои филактерии. И мама спросила испуганно:

– Хаймек! Что это?

И она схватила мешок. Он был пуст. Хаймек ответил чуть слышно:

– Папа их продал.

– Свои филактерии?

– Да.

Маме понадобилось время, чтобы полностью освоиться с этим сообщением.

– А как же… как же он… будет молиться без филактерий, Хаймек? А?

В голосе мамы мальчик различил недоумение. И страх. Точно такой же, какой в свое время испытал и сам Хаймек. Едва шевеля губами, он сказал:

– Он больше не будет молиться…

…В то утро, когда они молча шли по расплавленным от зноя улицам Ташкента, папа вдруг остановился, словно наткнувшись на какое-то препятствие, обернулся к сыну и сказал, стыдливо запинаясь и подбирая слова:

– Послушай меня, сынок… Мне нужно… я хочу… я решил сделать одно дело. Это очень важно для тебя… и для меня…

– О чем ты говоришь, папа? – не понял Хаймек.

– Я хочу продать филактерии. Больше у меня ничего нет.

Мысль о том, что папа когда-нибудь может продать свои филактерии в голову мальчика никак не умещалась. Даже дыханье у него прервалось, когда он спросил отца:

– Да… но… как же ты будешь молиться?

Папа долго смотрел в небеса, словно спрашивал у них что-то. Потом сказал:

– Я больше не буду молиться.

– Ты… не будешь…? А что скажет Господь?

– Он? Не знаю… Мне это уже… не важно. Кто я… и что я в его глазах? Ничто. Я уже для него ничего не значу. Жизнь раздавила меня. Нет, не так – Бог меня раздавил. Когда он забрал у нас Ханночку, я не роптал. Я сказал себе – Бог дал, Бог взял. И раньше, когда немцы пинали меня сапогами в спину и ребра и отбили мне легкие, я говорил себе: «Он все видит, этим он испытывает меня». Мне было очень плохо, но я оставался человеком по образу и подобию его и при этом не терял своей чести. Я читал в священных книгах и знаю: приходу Мессии предшествуют испытания и несчастья, они необходимы… И я думал – если ему это нужно, пусть будет так… пусть даже Господь умертвит меня, если нужно… пожалуйста, разве мало я страдал. Ну, еще немного…еще… Но ведь есть всему и предел…

Он нагнулся к самому уху мальчика и прошептал чуть слышно:

– Предел… Я больше не могу, сынок. Не могу терпеть. Бог не может требовать от меня… Когда этот контролер ударил тебя по щеке… я был рядом… но я отступился от тебя… я предал сына. Этого Он требовать не может. Не должен был. Он отстранил меня от своего образа, и теперь я свободен от всего. И от молитв. Я продам… филактерии, и у тебя будут деньги на обратный билет… я дам их тебе, а ты… возьми билет в хороший вагон с мягкими сидениями… чтобы не под полкой…ты… приехал к маме…

Испуганный и потрясенный Хаймек пробормотал:

– Нет… не нужно… не делай этого… Я могу и без денег… Залезу в вагон, и никакой контролер меня не поймает. Правда-правда…

Но папа, не слушая, уже уходил от него быстрым шагом, разбрызгивая капли пота, которые, падая на асфальт, тут же высыхали.

Хаймек догнал его только на площади, которую облюбовали для себя беженцы. Они заняли в прилегающих улицах все, что хоть в какой-то степени годилось для обитания. В основном это были глиняные строения из необожженных – земля пополам с соломой – кирпичей, очень похожие на дом, который колхоз «Слава труду» выделил для проживания семьи Онгейм. Здесь, на границе городской черты, в них разрешили поселиться семьям, в которых преобладали старики, женщины и дети; точно такие же старики, женщины и дети, которым повезло меньше, сидели и лежали просто на земле или на вымощенных каменными плитами тротуарах; скудные их пожитки валялись здесь же. Людей было много. Сотни… тысячи… Они сидели, лежали, бродили… женщины теснились поближе к арыкам с холодной голубоватой водой и у водонапорных колонок. Одни варили, другие стирали, третьи вычесывали из детских голов жирных вшей, давя их ногтем большого пальца на частом гребне; характерный треск сопровождался проклятьями:

– А-а-а, попалась! (треск).

– Вот тебе (треск), получай… Будешь знать, как сосать нашу кровь!

– Сволочь! Сволочь! Сволочь!

Мужчин было немного, в основном это были пожилые и даже очень пожилые евреи, которые, раскачиваясь, молились по истрепанным молитвенникам; сквозь дыры в лохмотьях просвечивали желтые грязные тела. Те, кто не молился, безучастно лежали на спине, обратив лицо к солнцу и закрыв глаза. И все без исключения непрерывно чесались и исходили потом – резкая вонь от давно немытых тел висела в перегретом воздухе, как дым.

К одному из таких лежачих и подошел папа. Когда папина тень упала человеку на лицо, он недовольно открыл глаза.

– Не нужны ли господину хорошие филактерии? – неуверенно спросил папа и, не дожидаясь ответа, развязал свой мешок. Он вынул одну за другой блестящие черным лаком коробочки вместе с кожаными и тоже лакированными ремнями и стал поворачивать их на солнце, держа на вытянутых руках. Вид у него был при этом такой, словно он просил подаяния.

Человек, к которому обратился папа, нехотя поднялся с земли, мельком взглянул на филактерии и спросил:

– Ну, и чего вы хотите?

Папа сказал, опустив глаза:

– Я хочу их продать… попрошу недорого… Мне… очень нужны деньги… собираюсь лечь в больницу, а вот он… мой сын (и папа кивнул в сторону Хаймека), ему нужно вернуться к матери… а у меня нет денег, чтобы купить ему обратный билет.

Папа говорил невнятно и быстро, как если бы он боялся, что у него не хватит решимости выполнить задуманное.

Еврей, к которому он обратился, ответил не сразу. Для начала он несколько раз отхаркнул, затем подвигал густыми, рыжими, словно скрученными из темной бронзы, бровями, погладил правой рукой желтоватую бороду, левую же руку запустил в затылок (Хаймек, наблюдая за всеми этими манипуляциями, едва удержался от смеха)… закончилось это тем, что беженец, открыв широко свой беззубый рот, прокаркал равнодушно:

– Лично мне совершенно ни к чему ваши филактерии.

Папины руки, сжимавшие ремни с черными лакированными коробочками бессильно упали к полам пальто. На лице его было написано отчаяние.

Еврей еще раз поскреб затылок, задрал бороду кверху и ткнул пальцем в сторону полуденного солнца.

– Я свои молитвы уже отчитал, – сказал он.

Опустив низко голову, папа прошептал чуть слышно:

– И, несмотря на это, может быть…

В эту минуту Хаймек увидел девочку в белом платье, которая преследовала удиравшего от нее со всех ног огромного кота. Выкрикивая что-то совершенно несуразное, она, вслед за котом, легко перепрыгивала через чьи-то узлы и корзины, пытаясь поймать животное за хвост. Хаймек, не в силах удержать зуд в ногах, тут же присоединился к шалунье. Уж от него-то коту деться просто некуда. Но у кота, похоже, были другие представления – как молния прошмыгнул он у мальчика меж ног, и был таков…

Девочка, запыхавшись, остановилась возле человека, с которым папа Хаймека разговаривал о филактериях и что-то сказала ему. «Это ее папа», – решил Хаймек и, дождавшись, когда девочка поравнялась с ним, схватил ее за руку.

– У тебя смешной папа, – сказал он ей. – Волосы рыжие и брови тоже.

Девочка, которая еще не отдышалась после беготни, показала Хаймеку красный язык, вырвала свою руку и сказала:

– Знаешь, кто ты? Тупица, вот кто. А голова у тебя набита соломой. Иначе бы ты знал, что мой папа давно умер!

Хаймек обиделся. Никогда еще ни одна девчонка не называла его тупицей. Сначала он хотел поддать ей, как следует, потом решил бросить ее… но передумал и сказал ей так, как взрослые обычно говорят малышам:

– Если твой папа умер, тебе нельзя играть с котами. Поняла?

Девочка хотела что-то ответить, но тут неподалеку снова мелькнул кошачий хвост, и ее словно ветром сдуло. Тем не менее, когда она в очередной раз пробегала рядом с Хаймеком, она круто остановилась и спросила его:

– А почему нельзя?

Хаймек снова ответил ей взрослым голосом:

– Потому что ты сирота.

Девочка некоторое время обдумывала его слова.

– Но, – сказала она, – мне хочется с ним поиграть.

–И мне хочется, – честно признался Хаймек, и они вместе рассмеялись чистыми детскими голосами. Девочка протянула ему мизинец:

– Давай, помиримся.

– Давай.

Они взялись за руки и сели на чью-то разодранную перину, из которой торчали белые перья.

–Как тебя зовут? – спросил Хаймек, опуская глаза. Девочка глаз не опускала.

– Шошана, – сказала она. – Шоша.

До слуха мальчика донесся знакомый сухой кашель. Кашлял папа.

– Хаим! Хаим…

Папа звал его. Мальчик с завистью шепнул Шошане на ухо:

– Я тебя обманул. Сироты могут гоняться за котами сколько угодно.

Говоря это он был уже на ногах. Еще через мгновение он уже стоял радом с папой.

У папы был какой-то странный вид. Не говоря ни слова, он взял Хаймека за руку и сказал одно слово:

– Пошли.

Несколько раз – так, по крайней мере, показалось мальчику, папа порывался что-то ему сказать. Но сделал это только тогда, когда они остановились, чтобы папа мог перевести дух. Во время этой короткой передышки папа несколько раз хлопал себя по карману.

– Что у тебя там? – поинтересовался мальчик.

Не глядя сыну в глаза, папа коротко ответил:

– Деньги.

Голос у него при этом был какой-то неуверенный, словно сдавленный.

– Деньги? – искренне удивился Хаймек. Он подумал, что папа шутит. Он-то знал, что никаких денег у них с собой нет.

– Я… продал их, – выдавил, наконец, из себя папа. И тут мальчик понял.

– Ты… продал филактерии, – почти с ужасом спросил он.

– Нет, – сказал папа. – Не филактерии. Я продал ремни.

– Ремни???

– Ремни. Он выдернул их из коробки.

В этом месте папин голос прервался.

– Он, этот человек, сказал мне: «То, что написано в них, я давно уже знаю наизусть, – вот что он мне сказал. – А вот ремни мне еще пригодятся». Ты понимаешь, сынок? Ремни – вот что для него самое главное. Ремни, а не слова Господа.

– А ты, папа? Что ты ему сказал?

– Я сказал ему: «Даешь – давай. Берешь – бери». Вот что я ему сказал. Мне нужно было получить от него деньги для тебя… на обратный билет. Хоть немного… пусть даже мелочи… но чтобы тебе не надо было больше лезть под лавку… чтобы ты ехал, как все пассажиры… как нормальный человек. Скажи, правильно я поступил, или нет? Ведь я твой отец… и мне не все равно, что с тобой и как…

– А что было потом? – спросил Хаймек. Он понимал, что означало для отца продать свои филактерии. И ему было теперь очень, очень жаль папу.

– А потом… этот человек… этот еврей, по-моему, сошел с ума. Он схватил филактерии, отделил их от ремней и стал их рвать… рвать и резать, рвать и резать…

Говоря все это, папа подошел к мальчику совсем вплотную. Потом засунул руку глубоко в карман, и вынул из него сверкающие черным лаком коробочки филактерий. Никогда еще до этого мальчик не видел филактерии без ремней. Сейчас они напоминали ему мух, у которых он отрывал крылья, после чего надевал их на соломинку.

– Смотри, смотри, – сказал папа, и рассмеялся смехом, от которого у Хаймека побежали мурашки по телу. – Смотри. Ну, как тебе они? Правда, смешно? Ха-ха-ха-ха…

Он закашлялся так сильно, что Хаймек увидел его красный язык, покрытый серовато-синим налетом.

– Филактерии без ремней… ремни без филактерий.. он неверующий… ему, видите ли, не нужны мои филактерии, ему нужны только ремни, понимаешь, Хаймек, только ремни, а в филактериях, сказал он, ему нет надобности. Вот так просто и сказал: «Нет надобности». Может быть уже и в Боге никому нет надобности?

И папа снова зашелся смехом. И этот смех был страшен. В памяти мальчика всплыло что-то похожее… тот день на «Ивановых островах», и он с папой возле пылающей печи для обжига кирпичей. Бедный, бедный папа…

Мальчик бросился к отцу и прижался к нему, обнимая со всей силой, на которую был способен.

– Папа, – плакал он, кричал и умолял. – Папа, папочка… не надо. Перестань… смеяться. Тебе нельзя… тебе опять будет плохо. Папочка, дорогой… я прошу тебя… я прошу…

И кашель вдруг прекратился. Вдруг и сразу. Папа распрямился и застыл. Потом тело его медленно стало оседать, пока не опустилось на землю у самого основания какого-то дерева, ощетинившегося колючками вместо листьев. Тонкая струйка крови текла из уголка его рта. Он поднял на сына глаза, в которых застыло уже знакомое мальчику выражение вины, затем поднял руку и стал медленно водить ею по коробочкам филактерий. Он делал это так бережно, словно прикасался к открытой ране…

Они долго сидели так в тени дерева, спасавшего их от неистовых лучей солнца. Потом полоска крови подсохла на папином лице, и зеленые мухи, трепеща прозрачными крылышками, облепили его. При этом они жужжали так слаженно и монотонно, что у Хаймека сами собой закрылись глаза. Во сне он видел тех же мух, только с черными спинками и без крыльев, зато с множеством ног – их было очень, очень много, и все они ползали по папиному сердцу. Хаймек уже поднялся было прогнать их, но папа остановил его, сказав странную фразу: «Не надо, сынок. Оставь их. Я люблю их такими, какие они есть. Даже с оторванными крыльями».

– И все-таки, – упрямо сказал Хаймек, поднимая руку, но папа его руку перехватил:

– Вставай, сынок, вставай. Уже пора. Гляди, солнце уже садится. Если мы промедлим, боюсь, больницы закроются…

Мальчик с трудом выплывал из сна. Папа держал его за руку, тянул и тормошил. Понадобилось еще несколько минут, чтобы Хаймек пришел в себя окончательно. И первым делом он стал смотреть на папино сердце, не в силах понять, где был сон, а где явь.

Они уже шли быстрым шагом, а он все еще не понимал этого. Так это и продолжалось, пока они не остановились у больницы. Внутрь нее вела не слишком широкая дверь, открывавшаяся и закрывавшаяся совершенно беззвучно. Тут стоял человек в форме с ярко начищенными пуговицами, которые вспыхивали золотом в лучах заходящего солнца. Папа провел рукой сверху вниз, разглаживая пальто, попутно очистив его от полувысохшего сгустка мокроты, прочистил горло и нерешительными шагами направился к проходной. Дойдя до человека с блестящими пуговицами, он поневоле остановился. До Хаймека донесся строгий оклик:

– В чем дело, товарищ?

Стоя сбоку, Хаймек видел, как папа несколько раз облизал губы, открыл рот, закрыл и открыл его снова.

– Это больница? – выдавил он из себя наконец.

– Ну, – сказали пуговицы.

– Мне нужно… мне нужно в больницу.

– А что случилось? – поинтересовался человек у двери.

– Я… – сказал папа, – я… очень болен.

– Здоровых людей сейчас вообще нет, – довольно резонно заметили пуговицы. – У каждого что-нибудь да болит.

– Я… не могу дышать, – сказал папа.

Похоже, что человек в пуговицах слышал такое уже сотни, а, может быть, и тысячи раз. Ему было скучно. Потянувшись всем телом, он начал тереть рукавом одну из пуговиц, взглянул на легкие белые облака, безмятежно проплывавшие по голубому небу, причем взглянул так, словно на этих белых облаках можно было прочитать историю болезни стоявшего перед ним странного человека, потер еще одну пуговицу и после недолгого размышления решил этому человек – явно нездешнему – помочь.

– В любом случае, гражданин, вы пришли не к тем воротам.

Папа не понял:

– Как – не к тем?

Дежурный человек терпеливо объяснил:

– А вот так. Не к тем. В эти ворота не входят. В эти ворота вносят. И выносят. Ясно? А теперь, друг, иди и не загораживай… Займись-ка лучше своим парнишкой. И забудь про болезни. Болеть будем после войны…

– Но он… папа… он на самом деле… он очень болен, – сказал форменному человеку Хаймек. – Если он кашляет, у него из горла идет кровь.

Дежурный чуть-чуть оживился.

– Это плохо, – со знанием дела признал он. – Наверное, у него чахотка. Туберкулез. И все равно – как я сказал: в эти ворота вносят раненых, а выносят мертвых.

– Я ведь тоже могу умереть, – сказал папа.

Дежурный спорить не стал.

– Можешь, – подтвердил он. – Ежели чахотка – очень даже можешь. Но пока что ты живой, правда?

Папа отступил на два шага, положил руку на сердце и согнулся, словно отвешивая дежурному человеку поклон.

– Действительно, – сказал он. – Я еще жив.

Дежурный человек рассмеялся от души, обнажая крепкие зубы.

– Молодец, – одобрил он папу. – Не боишься, видать… Так и надо. А теперь – валяй к главному входу. Там – для живых. А этот, сам понимаешь, для мертвых. Я сторожу их, чтоб не сбежали.

И он снова рассмеялся.

– Уйдем отсюда, папа, – в ужасе прошептал Хаймек, держась за отцовский рукав. – Уйдем…

– Ну, насмешили, – снова блеснув глазами сказал дежурный. – Чудаки, ей-богу. Откуда только такие берутся.

И он посмотрел вслед Хаймеку и его папе. Двум маленьким фигуркам, медленно растворявшимся в сумерках…

4

– Все еще больно, сынок? – спросила мама.

– Уже лучше, – соврал Хаймек. – Почти прошло.

– Нелегко тебе пришлось, – сказала она, с любовью обнимая узкие плечи мальчика и поглаживая его затылок и шею. И… замерла, коснувшись цепочки от часов, которая уходила под рубашку. Это было папины часы. Хаймек почувствовал, как напряглась и замерла мамина рука, и как медленно стала опускаться она вниз, перебирая звено за звеном. Время от времени движение маминых пальцев останавливалось, как если бы она пыталась вспомнить что-то сокровенное. Хаймек сидел, замерев, боясь моргнуть даже глазом. В голове его билась одна только мысль: вот сейчас… нет, вот сейчас мама обо всем догадается, и тогда ему даже не придется ничего выдумывать в ответ на вопрос о папином здоровье.

Но голос мамы был безмятежен, когда она спросила мальчика, скорее утверждая, чем сомневаясь:

– А часы… папа тебе их подарил…

Хаймек кивнул, добавив чуть слышно:

– Часы ему больше не нужны.

– Ну, – категорично возразила мама, совсем как в былые времена, – я так не думаю. И в больнице нужны человеку часы. Пока человек жив, ему нужно знать точное время. Ведь человек, не знающий времени, подобен мертвому, для которого времени не существует. И пусть папа находится в самой лучшей ташкентской больнице, все равно – часы нужны. Потому что…

И мама, увлекшись, еще долго развивала перед мальчиком свою мысль о важности часов для человека, попавшего в больницу.

И не предполагала она, что папу вообще могли не принять ни в какую, ни в лучшую, ни в худшую больницу, «поскольку, гражданин Онгейм, все места отданы раненым бойцам, прибывающим с фронта» – именно так им сказали в приемном покое, когда, наконец, следуя наставлениям человека в форме они добрались до регистратуры. «В первую очередь мы принимаем тех, кто пролил свою кровь на фронте», – так объяснила им дополнительно веснушчатая медсестра в белом халате. Папа Хаймека кровь свою на фронте не проливал, а потому был отнесен к обычным больным. Кроме того у него отсутствовала медицинская карта, в которую записывалась история болезни. Словом, если бы существовала очередь, папа должен был бы занять место в самом ее конце, а пока что ему и его сыну следовало покинуть территорию больницы, поскольку приемные часы закончились и посторонних попросили удалиться.

Хаймек и его папа несомненно были теми самыми посторонними. Но удаляться им было некуда. Хаймек вертел головой во все стороны, стараясь найти кого-нибудь не столь постороннего, кому он мог бы сказать или просто объяснить, насколько серьезно болен его папа. Но куда бы он ни глядел, он видел либо белые халаты медсестер и врачей (и все они были очень заняты), либо блестящие пуговицы людей в форме. Эти люди, в отличие от персонала больницы, были, казалось, ничем не заняты, но вид при этом имели такой, что к ним было просто не подступиться.

Но папу все это, похоже, ничуть не волновало. Он улыбался веснушчатой медсестре и форменному человеку, проверявшему пропуска, лишь время от времени поглядывая на сына. Внезапно, словно только вот сию минуту вспомнив нечто важное, папа забавно стукнул себя по лбу и, запустив два пальца в маленький кармашек брюк, извлек оттуда серебряные часы – те самые, на длинной цепочке, которые перед войной каждый вечер он вешал над изголовьем кровати. Часы были старинные и имели две крышки, одна из которых прикрывала циферблат, а другая, задняя, – механизм. Заводились часы маленьким ключиком, и им же переводились стрелки. Когда папа нажал на кнопку, верхняя крышка подпрыгнула и открылась. Часы стояли. Некоторое время папа ошеломленно смотрел на неподвижные стрелки, а потом, очнувшись, с силой встряхнул часы раз и другой. Секундная стрелка, подумав немного, вздрогнула, а потом резво побежала по кругу. Папа с торжествующей улыбкой посмотрел на сына.

– Ну, вот, – сказал он удовлетворенно. – Идут. Конечно. Это же швейцарские часы. Подарок твоего дедушки. Он подарил мне их в день помолвки с твоей мамой. Он целый день объяснял мне тогда, как я должен за ними ухаживать…

Из-за угла решительно появился усыпанный веснушками нос хорошенькой медсестры. Вид у нее был при этом очень сердитый. Взяв папу за рукав, она обнаружила твердую решимость вывести постороннего за пределы больницы.

– Одну минутку, – вежливо сказал папа, освобождая свой рукав. – Прошу прощения, мадмуазель…

Сестра, сбитая с толку неизвестным ей иностранным словом, не сопротивлялась.

А папа, тем временем, сосредоточенно искал что-то в необъятных карманах своего пальто. Найдя, он вытащил свою находку. Это были две филактерии. Поцеловав каждую из них, папа отправил лакированные коробочки в оттопыренный боковой карман белого халата медсестры, совершенно сбитой с толку поведением папы и не понимавшей, как ей себя вести в этой ситуации. Пока она решала для себя этот вопрос, папа улыбнулся ей и сказал на прощанье, подталкивая Хаймека к выходу:

– Это – не простой подарок, сестра. Берегите его, он приносит счастье. И дай вам Бог…

Ночная мгла поглотила их обоих. Окутанные ею, они плыли, окруженные ночными шорохами и бормотанием воды в близком арыке. Тревожное безмолвие ночи навевало страх. Мальчик невольно прижался к отцу, стараясь шагать с ним в ногу. Вдали уже замелькали огни города, когда отец Хаймека вдруг остановился и спросил мальчика:

– Где мы?

Хаймек не понял вопроса.

– Мы… в Ташкенте, папа.

– Так… – сказал папа и двинулся дальше тем же шагом. Хаймек старался не отставать.

– Я… я должен найти ремни от филактерий, – заявил внезапно папа, замедляя шаг, а затем и вовсе останавливаясь. Его слова звучали так, как если бы он разговаривал сам с собой. – Я должен найти свои ремни… и я должен забрать свои филактерии у этой медсестры.

Он сделал большой шаг, который дался ему с большим трудом… и снова остановился. При тусклом свете луны лицо папы показалось мальчику зеленовато-белым, густая черная борода еще больше подчеркивала эту противоестественную белизну. Отец стоял, покачиваясь и прижав к груди крепко сжатые кулаки.

– Тебе плохо? – с тревогой спросил мальчик. – Папа, тебе плохо. Давай сядем… отдохнем немного.

– Нет, нет, – сказал папа. – Нет, Хаймек. Я ведь должен… должен… этого нельзя откладывать. Сначала я должен вернуть ремни, потом забрать свои филактерии у этой сестры. А когда я их получу, я снова возложу их на свой лоб и на руку и смогу тогда выполнить заповедь… как это сказано в Торе? «Сделай так – расскажи предание сыну своему… и да будет знак на руке твоей и украшение над глазами твоими…»

Хаймек видел это с тех пор, как он помнил себя: папа обматывает руку ремнями. Голую руку, каким бы ни был холод. Все, бывшие в синагоге евреи, прикрывали голую руку своими пальто. Все, кроме папы. Не случайно его выбрали старостой синагоги. Он и был им – благочестивый еврей, самый набожный, без уверток. Пример для подражания. Вот он погружается в молитву: лапсердак у него спущен и застегнут на одну пуговицу, в то время как опутанная ремнями голая рука уже посинела от холода. И когда Хаймек видел это, его всегда охватывал восторг и чувство гордости, и каждый раз он давал себе слово, что когда он вырастет, обязательно станет похожим на папу.

Долгое время они шли в полном одиночестве. Затем им стали встречаться какие-то люди. Некоторые шли им навстречу, кто-то нагонял их и уходил вперед. Похоже, что в этот вечерний час все уже торопились домой.

К одному из таких случайных прохожих папа и обратился с вопросом, не знает ли он место, где расположились беженцы…

Прохожий, отшатнувшись, пробурчал что-то по-узбекски и исчез во тьме.

По мере того, как они, шаг за шагом приближались к освещенному фонарями центру города, публика стала заметно меняться. Люди здесь выглядели совершенно иначе, чем в районе больницы – они были одеты лучше и даже держались более уверенно, если не сказать высокомерно. Извинившись перед одним из таких людей, папа предпринял очередную попытку.

– Прошу господина извинить меня, – сказал он. – Я знаю, что где-то здесь поселились беженцы…

Человек, которого папа назвал «господином» некоторое время вглядывался в него с некоторым изумлением, без энтузиазма роясь при этом в карманах, а потом сказал, пожав плечами:

– Не захватил с собой мелочи…

От этих слов папа пришел в страшное возбуждение.

– Я не просил у вас мелочи, – закричал он. – Мне ваша мелочь не нужна…

– А что же вам тогда нужно? – растерялся ошеломленный прохожий, для чего-то снимая полувоенную фуражку.

– Мои ремни мне нужны, вот что, – снова крикнул папа. – Ремни!

Прохожий испуганно нырнул в свою фуражку и, вжав голову в плечи, заспешил прочь, бросив на прощанье:

– Ну, совсем люди спятили…

Время было позднее, и ноги у них совсем отваливались от усталости. Они сели на землю возле огромной алычи, ветви которой опускались до самой земли. Сидя спиной к спине с папой, Хаймек слышал его дыхание, более похожее на хрип. Вдруг что-то холодное коснулось его руки. Вздрогнув, он отдернул руку и повернулся к отцу. Тот сказал незнакомо низким голосом:

– Это часы, Хаймек. Возьми их. Теперь они твои. Следи только за тем, чтобы они не останавливались…

– Нет, нет, – сказал Хаймек. – Нет, папа. Это твои часы. Я их не возьму.

Он чувствовал – еще секунда, и он расплачется.

Руки у папы дрожали, когда он надевал цепочку на тонкую шею мальчика. В первое мгновенье Хаймек ощутил холодок металла, вызвавший у него нечто вроде озноба. Но через какое-то время озноб исчез, а вместо него возникла приятная теплота. Мальчик задержал дыхание и услышал ритмичное тиканье. Ему страшно захотелось погладить полированные крышки, но он решил сделать это чуть позже, когда папа уснет. Лицо папы в этот момент было неразличимо за пологом тьмы, но Хаймек сумел разглядеть подбородок и уголки рта, испачканные запекшейся кровью. Папа дышал часто, с какой-то жадностью, и грудь его непрерывно поднималась и опускалась. Хаймек во весь рост растянулся на прогретой за день земле. Папин подарок, часы, соскользнули при этом во впадинку ниже ребер. Мальчик закрыл глаза. Натруженные ноги блаженно отходили. В такт едва слышному тиканью часов ощущал он удары собственного сердца.

Он попытался понять, бьются ли они в унисон. «Раз, два, три, – начал считать он удары, совмещая их с тиканьем, – раз, два, три…» Он сделал несколько таких попыток, но неудачно. Каждый раз на счете «четыре» папино горячечное дыхание за его спиной сбивало его со счета. Это дыхание, неровное и хриплое, в какой-то момент стало даже раздражать его. Он даже подумал – не разбудить ли ему отца, но в последний момент устыдился этой мысли. Папе нужен отдых… отдых… папе и ему самому.

Между тем ночь все безоглядней завладевала миром, охватывая все вокруг. Не слышно было завывания шакалов, не вскрикивали тоненькими голосами затаившиеся во тьме паровозы. И лишь какая-то птица, разбуженная кошмарным сном, расправив крылья, переместилась с одной ветки на другую, более надежную. И вновь все погрузилось в тишину, которая и была истиной владычицей ночи. Все плыло кругом, словно в дурмане. Но и проваливаясь в этот дурман все глубже и глубже, мальчик различал еще, что сердце его не поспевает за бегом времени. Часы куда-то торопились, спешили, убегали, в то время, как сердце мальчика билось размеренно и сильно. «Раз, два, три… четыре».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю