Текст книги "Последняя стража"
Автор книги: Шамай Голан
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
«Вам всем ка-пут…»
3Похоже, что Господь услышал тайные молитвы Хаймека. В Черностоке его бабушка умерла. Если это было наказанием, то совершенно справедливым. Ведь это из-за нее сгорел в огне замечательный стол Хаймека. И с того самого вечера любовь к бабушке покинула его душу. А на месте былой жалости, любви и сочувствия поселились раздражение и гнев, похожие на ненависть. Отныне каждое слово, даже просто звук бабушкиного голоса вызывали в нем вспышки гнева. Он возненавидел ее бесконечные призывы к возвращению домой. А уж когда она начинала угрожать всем им, когда пронзительным своим голосом кричала: «Вот только вернемся домой, вы все у меня получите по заслугам», Хаймек просто кипел и в душе желал старухе самого худшего. А если припомнить другие ее угрозы – написать, к примеру, сыну в Эрец Исраэль, или другим детям, живущим в Америке… если сложить все эти угрозы, все эти жалобы и стоны с проклятьями, на которые она тоже не скупилась, и добавить, что все это повторялось не по одному, а по десятку раз в день – о какой жалости, о каком сочувствии могла идти речь? А потому, когда она жаловалась на плохое самочувствие («Ой, Ривочка, ох, доченька, что-то мне нехорошо, у меня болит сердце, очень болит»), никто не обращал на эти жалобы и стоны никакого внимания, считая их чистым притворством.
А она взяла и умерла. Мальчик смотрел не ее застывшее навсегда лицо, и никак не мог решить, что же ему делать – то ли, из вежливости, жалеть бабушку, то ли радоваться, что она наказана по заслугам.
Она лежала на полу синагоги в Черностоке. Голова ее покоилась на подножье ковчега Торы. Слева и справа от нее повсюду лежали другие люди. Бок о бок лежали они, старые и молодые и совсем еще дети. Некоторые из них были совсем мертвыми, некоторые – не совсем, полуживые. Все эти люди перешли границу и теперь, покинув Польшу, оказались в России. Теперь они лежали на чисто вымытом полу. Над ними был высокий потолок с хрустальными люстрами, свисавшими почти до земли. Живые отличались от мертвых тем, что время от времени стонали и просили пить. У некоторых не хватало сил даже для стонов и все, что они могли, это шевелить пересохшими от жара губами. Несколько человек, сохранивших достаточно сил, чтобы передвигаться, побрели на поиски воды и хлеба. Но подавляющее большинство лежало, не подавая признаков жизни и смотрело молчаливо отсутствующим взглядом в потолок, не издавая при этом ни звука.
Среди всех присутствующих удивительно, даже как-то неуместно живой казалась женщина неопределенного возраста, поразительно подвижная, с изжелта-белым морщинистым лицом, одетая в слишком просторное для нее платье со множеством складок, источавших давно всеми забытый, а потому приятный запах нафталина. Она переходила от одного лежащего на полу беженца к другому, вглядывалась в лицо, которое чаще всего было накрыто неким подобием одеяла или простыни (тогда она сдвигала их) и подносила ко рту или к носу такого человека белое гусиное перо, после чего чаще всего доставала из мешочка, висевшего у нее на руке две медные монетки, которые укладывала на глазницы, после чего снова натягивала простыню. И шла дальше, шурша своими юбками. Так переходила она от одного тела к другому, снова и снова, словно не зная устали, и Хаймеку почему-то казалось, что женщина эта, отходя от очередного покойника, чему-то втайне радуется.
Хаймеку очень хотелось любым образом тоже заполучить две медных монетки. Хватило бы, подумал он, чтобы купить целую конфету.
Он поспешно забрался под одеяло и натянул его выше головы. После чего замер, закрыв глаза. Запах нафталина ударил ему в нос, когда чья-то рука сдернула с его лица одеяло. Здесь ему ужасно захотелось чихнуть, но он затаил дыхание и удержался. «Все получилось!» – подумал он. Но именно в этот момент что-то воздушное коснулось его носа. Щекотка была такой сильной, что он поневоле хихикнул и улыбнулся, но тут же справился с собой и снова застыл. То место, которого коснулось гусиное перо, чесалось и свербело так, что ему пришлось незаметно спрятать руки за спину. Был момент, когда в воздухе исчезли все звуки. Остались только запахи… и еще что-то… какое-то напряжение совсем рядом с ним. Что-то происходило… или вот-вот должно было произойти. Но что?… что?
Это он узнал почти немедленно. Какая-то сила схватила его за ухо и потянула так, словно хотела оторвать это ухо от головы. Это была адская, непередаваемая боль и Хаймек забыл обо всем.
– Ой! – заорал он во весь голос. – Ой-ой-ой! Больно же!
Конечно, при этом он открыл глаза. Над ним склонялось покрасневшее от гнева лицо той самой женщины, от которой пахло нафталином. Белое перо было теперь заткнуто у нее за ухо, словно карандаш у приказчика.
– А теперь, маленький врунишка, объясни мне, зачем ты хотел притвориться мертвым, – закричала она пронзительным голосом, привлекая всеобщее внимание. Чувствовалось, что она оскорблена до глубины души. –Ради кого я хлопочу здесь, скажи мне? Разве не ради таких же, как вы? Так вы в благодарность за это норовите меня обмануть. И как же я должна все это понимать?
«Боже всемогущий! – думал в эту минуту Хаймек. – Эта тетка сейчас оторвет мне ухо. Я уже чувствую, как оно отрывается. Еще немножко, и оно оторвется совсем. Какая боль!»
Несколько человек из тех, что лежали, но еще не умерли, нашли в себе силы подняться на ноги и подойти на крики мальчика. То, что они увидели, вызвало на лицах улыбки, однако вмешиваться в непонятное происшествие никто не стал. Зрителей, тем не менее, становилось все больше. Люди толпились вокруг и молчали, ожидая то ли объяснения, то ли продолжения.
Они дождались и того и другого: женщина, пахнувшая нафталином, кричала сейчас специально для столпившихся зевак.
– Вот вы… и вы… и вы… – Она наугад тыкала пальцами. – Кто вы такие? Вы беженцы, правильно я говорю? Я говорю правильно. Вы пришли к нам из Польши, так? Это так. А теперь скажите мне вот что: мы вас звали? Нет, мы вас не звали, вы пришли сами. Грязные, голые и босые. Голодные и холодные, так? Но вы евреи. И мы, евреи Черностока, принимаем вас так, как положено добрым евреям принимать попавших в беду собратьев.
Для большей убедительности женщина вытянула руку с растопыренными пальцами и начала загибать их, начиная с мизинца.
– Мы отдали вам синагогу, чтобы умирающие могли покинуть этот мир достойно. Это раз (и она загнула мизинец). Мы создали специальный женский комитет, который помогал бы самым нуждающимся. Это два (и тут еще один палец присоединился к мизинцу). Мы нашли женщин-добровольцев в комнату для обмывания ваших покойников – это три! И еще мы наняли носильщиков, чтобы было кому нести на кладбище ваших покойников. Кажется, уже четыре? А если добавить сюда людей из погребального братства, которым мы платим – и платим хорошо, чтобы они хоронили вас так, как полагается быть похороненному всякому еврею. Это уже пять, или я ошибаюсь? А какова при всем этом ваша благодарность? Чем вы платите нам за все это, спрашиваю я?
На глазах у женщины стояли слезы. В какой-то момент Хаймеку казалось, что сейчас она развернется и уйдет вместе с его ухом. Но она не ушла, а продолжила.
– Когда вы появились у нас, я сказала себе: «Вот пришла беда». У евреев из Польши, наших братьев, большая беда. К ним пришла война, и евреи стали беженцами. Так не сиди же дома. Встань и иди им навстречу. Постарайся им помочь. Дома у меня остались дети, и они еще даже не обедали сегодня. Они ждут меня. Ждут, пока я вернусь. Может быть, суп уже выкипел, я не знаю. Я взяла в дом новую домработницу, беженку. Не знаю даже, умеет ли она готовить. Все я бросила и поспешила вам на помощь. И что же получила я взамен?
Она замолчала и обвела всех слушателей взглядом, ожидая ответа. Измученные люди стояли вокруг. Редко у кого на усталом лице кривилась улыбка. Никто не знал, что все они чувствовали в эту минуту. А они видели женщину со сморщенным и возбужденным лицом, которая держала семилетнего мальчика за распухшее ухо.
Мальчиком этим был Хаймек, и ухо было его. Ухо пылало. Лицо горело, только не от боли, а от стыда. Невольно повел он глазами, словно надеясь отыскать щель, куда можно было бы провалиться, но щели такой не нашел. Тогда, превозмогая боль, он попытался вырваться из цепких рук и убежать, куда глаза глядят. Он был уже близок к цели, когда безжалостная рука женщины ухватила его за ворот рубашки.
– Ну, вот, – торжествующе сказала женщина. – Теперь вы видите? Какой ловкий, этот ваш мальчик. Какой шутник, а? Но со мной эти шутки не пройдут, так и знайте. Тоже мне умник нашелся. Накрылся с головой и изобразил из себя покойника. Ну? А когда я беру вот это перо, (она вытащила перо из-за уха и показала всем желающим), да, когда я беру вот это самое перо и подношу к его носу, что же он делает? Он начинает корчить рожи… он начинает мне смеяться. А? Как? Он же умер, он же покойник. По крайней мере, я могла этого ожидать. И вдруг покойник смеется. Что вы скажете? У меня чуть душа в пятки не ушла, я сама могла умереть.
– Это же шутка, – сказал кто-то. – А он – маленький мальчик.
– Шутка? Что это у вас за глупые шутки, евреи? Мы что, играем с вами в разные игры? Я вижу, что вы смеетесь. Вам смешно. А мне совсем не смешно. У меня дома семья, дети не обедали, я их оставила с новой домработницей, я сказала себе – прибыли беженцы, они измучались, они устали, им надо помочь. Никакой корысти. Я поставила суп на плиту, взяла вот это перо…
Стоявшие вокруг евреи не отличались большим терпением. Одно ухо у мальчишки было уже явно вдвое больше другого. То здесь, то там зазвучали голоса.
– Ну, хватит… довольно…
– Женщина, вы можете отпустить парня, он никого не убил.
– Я, – несколько растерявшись, сказала женщина, – я оставила суп на плите…
– Ты это уже нам рассказывала…
– Хватит болтовни, мадам. – С этими словами двое самых решительных зрителей аккуратно подхватили женщину с обеих сторон и вывели (точнее вынесли) за порог синагоги. Картина была довольно смешная, и многие таки не удержались от улыбки. Внезапно всеми овладело непонятное веселье – необходимая человеку разрядка после долгих дней унынья и тревог. Хаймек оказался в центре всеобщего вниманья. Кто-то сунул ему в кулак конфету. Улыбок вокруг стало еще больше. Тем, кто подошел позднее, рассказывали о проделке мальчика по имени Хаймек – вон он стоит. Видите, что у него с ухом? Люди подходили к оробевшему Хаймеку, стараясь его – каждый на свой лад, приободрить. Некоторые щипали его за щеки, другие дружески похлопывали по спине и плечам, иные просто щелкали пальцами и приговаривали при этом, недоуменно покачивая головами:
– Ну и ну! Вот так история…
– Ох, ты и озорник…
– Каков шейгец! Проказник, да и только…
– Настоящий шалун!
– Она чуть не оторвала ребенку ухо. Куда это годится!
– Это же надо такое придумать…
Пробиваясь сквозь окруживших Хаймека людей, прибежала мама и бросилась к мальчику. Схватила его в объятья, прижала к себе.
– Эй, люди! Что вам надо? Это мой цыпленочек… У вас, что, нет своих детей? Вот и идите к ним, а нас оставьте в покое.
Потихоньку все разошлись. Кроме мертвых. Они остались на полу. Лица их были закрыты.
Потом мама отчитала Хаймека как следует. Но ему не было стыдно за свою проделку. Разве мертвым есть хоть какая-то польза от денег? Очень жаль, что ему так и не удалось обмануть эту, провонявшую нафталином, тетку. Но больше всего в эту минуту он завидовал бабушке. Потому что у нее-то на глазницах уже лежало два, совершенно ей не нужных медяка…
Глава пятая
1Над рабочим лагерем кружила метель. Они чуть не замерзли, пока добрались до цели. Целью была занесенная снегом площадка.
– Добро пожаловать на «Ивановы острова»! – приветствовал их какой-то коротышка, оказавшийся комендантом лагеря по фамилии Еленин, глядя на толпу дрожащих, ничего не понимающих людей.
Веселый голос коменданта удивил Хаймека. И сам комендант, по крайней мере его внешний вид – тоже. На голове у коменданта лагеря была шапка-ушанка с красной металлической звездочкой посередине. Точно такие же шапки были у тех милиционеров, которые однажды посредине ночи разбудили их, а затем загнали в машину, которая в свою очередь доставила их на железнодорожную платформу, где польских беженцев уже поджидали теплушки. Когда теплушки были забиты до отказа, конвой закрыл двери. И потянулись дни путешествия под стук колес, путешествия неведомо куда. Но не только в вагонах для перевозки скота ехали они, плотно притираясь друг к другу на нарах в три этажа – потом их везли в телегах, прицепленных к трактору и в огромных санях по бескрайнему снежному морю… и снова в вагонах. Это было какое-то бесконечное перемещение во времени и пространстве, конечной цели которого никто из беженцев себе не представлял. Не исключено, что кто-то из взрослых знал, как называется место их будущего поселения, но что из этого? Если же говорить о Хаймеке, то с каждым днем он верил все меньше, что они вообще куда-нибудь приедут.
Комендант Еленин очертил рукой широкий круг, указывая то ли на покрытые пушистым снегом деревья, то ли на крыши шести бараков, более похожих на сугробы. Потом посмотрел на людей, и лицо его чуть смягчилось. В голосе, которым он продолжал свою речь, сквозило сочувствие. Он знал, что большинство тех, кто сейчас, переминаясь с ноги на ногу, стоит перед ним, не доживет до весны. Скрывать этого он не стал.
– Вы, евреи, – сказал он, – вы, евреи, привыкли к теплу. Тут, в Сибири, тепла нет. Особенно зимой. У вас дела серьезные. Или вы привыкнете к сибирскому климату, или помрете. Я сам думаю так, – признался он, – что большинство из вас помрет. Только тот, кто привыкнет, тот и не погибнет, – вдруг вырвалась у него рифма. Рифма ему понравилась. И он, чуть переиначив, повторил ее:
«Если же привыкнете,
То и не погибнете…»
Пустое пространство вокруг повторило, словно передразнивая: «Те-те-те, Те-те-те…»
Папа стоял рядом с Хаймеком, тряс головой, хлопал себя покрасневшими руками и с силой топал ногами, не переставая при этом что-то бормотать. Кому предназначались папины слова, Хаймек не понял. Скорее всего, коменданту Еленину.
– О, да, да, – бормотал папа. – Вы совершенно правы. Конечно, мы привыкнем. «А если не привыкнем, то сдохнем, и не пикнем».
Похоже, что рифмой папу было не удивить. Жаль только, что комендант этого не слышал. Подмигнув Хаймеку, папа закашлялся и отхаркнул кровью. На снегу осталось ржавое пятно, точь-в-точь, как на куске сахара, если на него капнуть валерьянкой. Хаймек тем временем во все глаза рассматривал русского коменданта, который, казалось, весь умещался в свои валенки, обтянутые галошами.
– Сибирь! – сказал комендант из своих замечательных валенок, доходивших ему едва ли не до подмышек. – Сибирь, это вам не Польша. А вы здесь не польские паны. Вы – спецпереселенцы, поняли? Вы здесь для того, чтобы работать. А знаете, что это такое – работать? Это значит – валить лес. Это значит – выполнять норму. Кто будет работать честно, будет получать паек. Еду, понимаете? У нас в стране одно правило для всех: «Кто не работает – тот не ест».
Подумав, он снова пошутил в рифму:
– А кому норма не зачтется – тот загнется. – И, очень довольный собой, рассмеялся.
Папа стоял рядом с Хаймеком и непрерывно вертел головой, глядя то влево, то вправо. Хаймек перестал пялиться на валенки коменданта и тоже стал глядеть по сторонам. Но куда бы ни смотрел он, видел одно и то же: деревья, деревья и еще деревья, да еще полоску льда, броней покрывавшего реку, и считанные приземистые бараки с трубами, извергающими черный дым в мрачное беспросветное небо.
– Смотрите, смотрите…
И комендант с явным удовольствием повел рукой в полушубке в сторону бескрайних лесов. – Смотрите. Эти деревья – ваш хлеб и ваша жизнь. Будете валить их всю зиму, а по весне и летом плотами спускать их вниз…
А вот это было уже здорово! Ведь на плоту можно уплыть куда угодно. Можно даже доплыть до тех мест, где в земле прячутся клады золота – вот было бы замечательно найти такой клад! Случись такое, Хаймек в первую очередь купил бы папе валенки – такие, как у коменданта, а Ханночке – масло и свежий белый хлеб…
Тем временем комендант достал из кармана список переселенцев и стал выкрикивать фамилии, распределяя людей по баракам.
Семью Хаймека с несколькими другими определили в один из пустовавших еще и незаселенных бараков, где не было ничего, кроме железной печки, громоздившейся посередине. У печки был длинный черный дымоход, уходивший в потолок, а сама печка была похожа на животное с изогнутым хоботом. Стены барака были сложены из круглых неотесанных бревен, пазы между которыми были забиты сухим зеленовато-желтым мхом.
Мама села на узел с пожитками семьи, огляделась и сказала:
– Ну, вот и все…
Ханночка, путаясь в одеждах, подошла к маме и, уткнувшись ей в колени, заворковала свои «ма-ма, ма-ма…» Тем временем папа помогал будущим соседям вносить узлы и чемоданы. Толстый румяный мальчик (Хаймек уже знал, что его зовут Шлемек) достал из кармана большое яблоко и стал жевать его, хрустя. Хаймек, не отрываясь, смотрел, как яблоко исчезает во рту толстого мальчика. Отец мальчика, такой же большой, румяный и толстый, сказал сыну вполголоса:
– Пересядь куда-нибудь туда, где никто не будет заглядывать тебе в рот…
«Никто», – понял Хаймек, относилось к нему самому. Толстый Шлемек, не переставая жевать, отошел к печке.
У Хаймека рот был полон слюны. Он побрел к своему папе. Он хотел сказать ему, что тоже хочет яблока. Вместо этого он спросил:
– Папа… а кто этот большой человек?
Папа вытер потный лоб и коротко ответил:
– Это господин Давыдович.
– Господин?
– Господин Давыдович. Видишь, у него на шее шнурок? На этом шнурке висит кисет.
– Кисет?
– Это такая торбочка. Мешочек. А в торбочке – бриллианты. Господин Давыдович – известный на всю Польшу ювелир. Теперь тебе понятно?
Хаймек на всякий случай покивал. Но, разумеется, ничего ему понятно не было. Какая связь между мешочком на шее у огромного человека, какими-то бриллиантами и тем, что папа называет его «господином», он совершенно не понимал. На языке у него вертелось огромное количество вопросов, но на этот раз он сумел сдержать любопытство, тем более, что задать свои вопросы он мог только папе. А тот уже снова либо таскал чьи-то узлы и чемоданы, либо заходился в изматывающем душу кашле. Можно, наверное, было задать вопрос-другой маме. Но большую часть времени мама теперь не в настроении и сердится, а в остальное время играет с Ханночкой. Так что Хаймеку только и оставалось, что разглядывать господина Давыдовича из своего угла. Но зато уж тут было на что посмотреть. Никогда еще Хаймеку не доводилось видеть такого огромного человека. Господин Давыдович был похож на библейского великана Ога, царя-исполина из страны Башан. Или на филистимлянина Голиафа. Его необъятные коричневые брюки, натянутые на выступающий вперед необъятный живот, повергали мальчика в ужас. На мгновенье он даже подумал со страхом, что при желании господин Давыдович мог бы схватить Хаймека своими толстыми волосатыми руками с закатанными до локтей рукавами рубашки и свободно спрятать его в одну из штанин.
Подумав об этом, Хаймек невольно сделал шаг назад. При этом от смотрел себе под ноги, потому что даже просто взглянуть на чудовищного господина Давыдовича мальчику было страшно. Голос господина Давыдовича гулко заполнял пустое пространство барака.
В то время, как помещение постепенно заполнялось людьми, господин Давыдович, прислонившись спиной к черной печке оглушительным голосом говорил:
– Евреи, слушайте меня. Кто-то здесь должен быть старшим. Если старшего не будет, нам его назначат. Ну и кто это будет?
Чей-то голос произнес:
– Нам не нужен старший. Нам нужны перегородки, чтобы все было, как у людей.
Господин Давыдович сказал:
– Вот и я говорю: «Нужен старший». Я согласен быть ответственным за этот барак. И если вы меня выбираете, я прямо сейчас иду к коменданту, и потребую, чтобы поставили перегородки.
Папа очнулся и тоже подал голос:
– Я что-то не помню, чтобы комендант просил нас выбирать ответственного…
Господин Давыдович посмотрел на папу сверху вниз, как Голиаф смотрел на Давида, и заключил:
– Ну, если ни у кого нет возражений, я иду. – И, подтянув штаны выше пупка, зашагал, переступая через узлы, чемоданы и свертки, в сторону выхода.
– По всему заметно, что мешочек с бриллиантами спрятан надежно, – прокомментировал папа сложившуюся ситуацию. А затем подвел итог, заметив философски: «Музыку заказывает тот, кто за нее платит».
Никто вокруг не сказал ни слова. Люди все прибывали, и узлов было таскать, не перетаскать.
А Хаймек думал о перегородках. Если господин Давыдович и вправду добьется этого, то не видать больше Хаймеку, как толстяк Шлемек вонзает свои зубы в яблоко. И снова его рот наполнила слюна. Яблоко! Хотя бы понять, какое оно на вкус… Сладкое? Или кисловатое?
А люди вокруг тем временем обустраивались на новом месте. Развязывали свои узлы, доставали провизию. Один только вид еды менял выражение их лиц. И лица эти не становились ни лучше, ни добрее. Особенно у одного старика в вылинявшем лапсердаке и шляпе с наушниками – он настороженно оглядывался по сторонам, словно ожидая нападения на свою территорию. Вокруг его соседа сгрудилась большая семья, сидевшая так тесно, что образовался единый круг. Замкнув его, все дружно, как по команде принялись жевать, так что до Хаймека доносилось только всеобщее чавканье и хруст. Они прикрывали еду руками и яростно двигали челюстями, и уши при этом у них ходили вверх и вниз. На зубах хрустели сухари. Старики и дети, каждый склонялся над своей порцией, отгораживаясь от соседей и всего мира…
Но были и другие.
Те, у кого не было что развернуть.
У кого не было, чем хрустеть.
Даже сухарями.
Эти, другие, сидели молча, переводя взгляд со стен на потолочные балки, а с потолочных балок на пол. В воздухе не было иных звуков, кроме чмоканья и хруста, да еще редких замечаний, которые взрослые делали детям.
«Шмулик, не ешь так быстро…»
«Абраша, не бегай с куском…»
Хаймек смотрел на выгнувшиеся дугой спины, на локти, упершиеся в колени, на двигающиеся непрерывно челюсти и уши.
– Почему у них такие сердитые лица? – подумал он. – На что они сердятся? И на кого? Может быть, они сердятся на меня?
Он хотел, но не мог отвести взгляда от рук, подносящих еду ко рту.
– Хаймек, – услышал он голос отца.
– Да, папа.
– Иди сюда. Некрасиво заглядывать людям в рот, когда они едят.
Хаймек не успел ответить, потому что в эту минуту вернулся господин Давыдович. Потирая руки, он громогласно возвестил:
– Ну, что я говорил! Перегородки таки будут. Будут!
Ночью, когда Хаймек растянулся на деревянном полу, накрывшись папиным пальто, его то и дело будили бубнившие вокруг него возбужденные голоса. Высокие и низкие, спокойные и визгливые, они обсуждали грядущее обустройство. Заключительное решение густым басом объявлял господин Давыдович.
– Штарбман! Больше два на два ты не получишь.
Невидимый Штарбман отзывался умоляющим голосом:
– Нас же двое душ и три чемодана…
– Штарбман! Больше два на два ты не получишь.
– Но этого хватит только чтобы лежать, не двигаясь, господин Давыдович… А мы все-таки живые люди! Живые люди…
По тому, как задрожал пол, Хаймек понял, что господин Давыдович встал на ноги. Медленно отделяя слова, он процедил:
– Если вам не нравится это место, Штарбман, вы имеете право вернуться домой…
Наступившую тишину разбил одиночный смешок. После чего воздух наполнился гулом, в котором отдельные слова были неразличимы.
К следующей ночи перегородка, доходившая до самого потолка, надежно отделила господина Давыдовича от остальных обитателей барака.
Последующие дни были поистине днями голода. Поскольку работа еще не начиналась, продовольственная пайка переселенцам не выдавалась тоже, и каждый перебивался, как мог – у кого было, что есть, тот ел, у кого еды было в обрез, старался сэкономить и растянуть то, что было, а у кого не было ничего, сидел в углу или возле перегородки и старался не смотреть в щели, чтобы не видеть тех, кому в жизни повезло больше. Хаймек крошечными порциями откусывал черный сухарь, замоченный в кипятке. Один сухарь на завтрак, один на обед, один на ужин. Между завтраком и обедом, между обедом и ужином он непрерывно думал о еде.
О чем думали остальные – он не знал.
Ханночка перестала ворковать. Она перестала, путаясь в своих мешковатых, ставших ей слишком большими, платьицах, бродить от мамы к папе, повторяя свои «ма-ма-ма». Теперь она молча лежала на деревянной лавке, с каждым днем становясь все тоньше и невесомей, и из груди ее вырывался все чаще пугающий и хриплый кашель.
Так проходили дневные часы. А ночью… а ночью Хаймек тоже думал о еде. Он и ночи ждал с таким нетерпением только потому, что тогда, устроившись на нарах и лежа с открытыми в темноте глазами, предавался грезам о еде.
В эти ночные часы барак, который в обычное время гудел, как улей, был таинственно молчалив, и лишь отдельные глухие голоса и звуки нарушали его плотную тишину. То здесь, то там возникал невнятный шепот; скрипели нары; приглушенно доносились обрывки колыбельной, которой мать укачивала ребенка; по сердитому тону можно было догадаться, что кто-то получал нагоняй. День был прожит, и это было главным. Впереди был еще один день, но что он сулил, было неизвестно. И интересно. Очень. Может быть именно потому еще Хаймек любил ночь. И эти ночные голоса, которые постепенно навевали на него безмятежный покой, давали ему чувство уверенности, которую не мог поколебать даже волчий вой, доносившийся из ближайшего леса, то есть совсем близко.
Он проковырял отверстие в перегородке, отделявшей семью Давыдовичей от остальных обитателей барака. Сквозь это отверстие он мог увидеть огромный ломоть хлеба, который господин Давыдович припасал своему отпрыску, чтобы тому было чем утолить голод в ночные часы после того, как он, пользуясь выражением господина Давыдовича, закончит делать «свои дела».
«Свои дела» наследник Давыдовича делал по ночам довольно часто, и каждый раз компенсировал потраченные силы очередным бутербродом. Старший Давыдович любил говорить с гордостью:
– Мой Шлемек постоянно голоден. Он может съесть целый обед даже ночью…
Это свойство младшего Давыдовича каждую ночь причиняло Хаймеку множество мучительных минут. Он не мог уснуть, пока – в который раз, – не становился свидетелем еженощно повторявшегося действа. Он лежал и грыз воротник папиного пальто, служившего ему одеялом. Он ждал… И дожидался. Вот Шлемек за перегородкой начинал кряхтеть. Потом он спускался вниз. «Делал свои дела» в ведро, которое Давыдовичи держали по столом, после чего ощупью находил свой ломоть хлеба, возвращался на свое место на нарах и, тяжело вздыхая, начинал чавкать.
Только когда в ненасытной утробе младшего Давыдовича исчезал последний кусок и чавканье затихало, Хаймек, проглотив голодную слюну, мог расслабиться. Он тоже вздыхал, вытягивался, вздрагивал… и потихоньку погружался в путанный сон. Видел он, засыпая, всякое. Так, однажды, увидел он, что дыра в перегородке растет у него на глазах, пока не достигла размеров кулака. И тут же, прямо вплотную к ней возник ломоть свежайшего хлеба. Хлеб был белый, какого Хаймек не видел уже давным-давно, а корка была пропеченная и темно-коричневая. Кусок этого хлеба вел себя, как живое существо. Он парил в воздухе, трепеща, словно бабочка, то приближаясь к отверстию в перегородке вплотную, то показываясь на миг в пределах видимости. Дождавшись, пока эта диковинная бабочка не оказалась совсем рядом, Хаймек выбросил руку и попытался ее поймать. Но не тут-то было! Хотя расстояние до добычи было ничтожным, Хаймек с ужасом обнаружил, что рука у него стала настолько короткой, что сделать этого он просто не в состоянии. Он мог, правда, сбросить с себя простыню, которой укрывался и слезть с нар…
– Ты куда, сынок?
Рука отца подхватила его, иначе бы он упал.
– Что-нибудь случилось? – Усталый голос отца был полон, тем не менее, тревоги и заботы.
– Все хорошо, – сказал Хаймек. – Спи, папа.
– И ты спи, сынок…
И Хаймек снова лег. Лег таким образом, чтобы видеть отверстие в перегородке. Оно все еще было большим. Это позволило ему увидеть волосатые руки старшего Давыдовича – он размахивал ими так, словно пытался отогнать кусок хлеба от дыры в перегородке, от которой Хаймек так и не мог отвести взгляда. И видение исчезло. А потом закрылось и само отверстие. И не осталось в мире больше ничего, кроме спящего барака и тоскливого волчьего воя за его стенами. «Если дыра в перегородке появится снова, – решил Хаймек, – я не дам хлебу улизнуть». Спал ли он в эту ночь? Если и спал, глаза его все равно были устремлены в одну точку. Но дыра больше не появлялась. Вместо этого сама перегородка стала вдруг оседать. Ниже… еще ниже. И вот уже можно было различить стоящий в соседнем отсеке у Давыдовичей стол, покрытый белоснежной скатертью, а на нем – две плетеные халы, прикрытые салфеткой. Тут уже Хаймек не стал зевать. Мигом соскочил со своих нар. Еще мгновение – и он, схватив обе халы, вновь оказался на своем месте. И тут же перегородка дрогнула и стала расти. Он попытался задержать ее, но ему это было не по силам. Перегородка стала вдруг такой скользкой, что Хаймеку буквально не за что было зацепиться. И тут немец в коричневой форме вытащил из кожаной кобуры лоснящийся от смазки пистолет и…
– Папа! – закричал Хаймек, просыпаясь, – папа!..
– Что, сынок?
– Там немец…
Папа вздохнул: «Давай, сынок… поспи еще чуть-чуть. С утра нам идти уже на работу…»
Хаймек затих и лежал с открытыми глазами и бьющимся сердцем, вглядываясь во тьму. Он ворочался с боку на бок, он очень хотел спать, но сон ушел и не приходил. А кроме того ему было страшно.
– Что с тобой, Хаймек? – услышал он встревоженный голос матери.
– Я боюсь, мама, – сказал мальчик.
После минутного молчания он услышал:
– И я, Хаймек.
Осторожно, чтобы не разбудить Ханночку, Хаймек сполз с настила, лег рядом с матерью, уткнувшись ей в плечо. Мама лежала на спине и глядела в потолок.
– Деревья, – сказала она неопределенным голосом. – Всюду деревья. Я боюсь их. Боюсь леса. И столько снега кругом… Я боюсь этого места.
– Лес как лес, – сказал сердитым голосом папа. Похоже, что уснуть ему так и не пришлось.
– Однажды он окружит нас со всех сторон, – прошептала с отчаяньем мама. – И мы станем в нем, как звери. Как волки станем мы выть. Как волки… Ох, Яков… спроси у Бога, что за конец ожидает здесь всех нас. Попроси его, пусть выведет нас из этого места, Яков…