Текст книги "Последняя стража"
Автор книги: Шамай Голан
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Папа ответил не сразу. Он сказал так, словно делился очень большим секретом. Словно открывал тайну.
– Приходу Мессии, Ривочка, всегда предшествуют несчастья. Все, что происходит, надо принимать с любовью. И все будет хорошо.
– Если мы доживем до этого дня.
– Если не доживем мы, – сказал папа, – то обязательно доживет Хаим, наш сын.
Мама плакала, тихо глотая слезы. Мальчик прижался к ней, свернувшись калачиком, и пробормотал:
– А у Шлемика есть хлеб. Много хлеба… и еще есть яблоко…
– Ханночка умирает, – сказала мама.
Теперь сквозь тишину прорывался лишь папин неузнаваемый голос, читавший молитву.
– Если Ханночка уйдет от нас, – сказала мама тихо, но непреклонно, – я уйду тоже.
Папа молился. А Хаймек старался понять, что означают последние мамины слова. Мама хочет уйти вместе с Ханночкой. А как же он, Хаймек? Они что, уйдут, оставив его одного?
– Куда мы идем? – спросил мальчик, поворачиваясь к отцу. – Куда, папа? Мама сказала…
– Никто никуда не идет, – оборвал его папа, повысив голос насколько это было возможно. – С утра все выходят на работу, а потом мы получим еду. И спите уже, спите…
В перегородку грохнули кулаком и разгневанный голос Давыдовича прорычал:
– Эй, вы, там! Вы разбудили своей болтовней моего Шлемека! А ну, тихо! Тихо!
– Чтоб он сдох, этот твой обжора, – прошептала мама. – Пусть это будет Ханночкиным искуплением…
– Завтра… все будет завтра, – прошептал ей в ответ папа. И это слово –«завтра» – было последним, что слышал Хаймек перед тем, как провалиться в сон.
2Ханночка умерла незаметно. Она тихо уснула, закрыв большие глаза и с тех пор больше их не открывала. Папа опустил маленькое тельце, обернутое в белую простыню, в заснеженную ямку. Нельзя было поверить, что этой прелестной, ласковой девочки больше нет. Белая снежная россыпь милосердно приняла ее в свои объятья. Снег слой за слоем ложился в могилку, пока неглубокие ее края совсем не сравнялись.
Папа поднял глаза к запорошенному белизной небу и сказал:
– Благословен праведный Судья…
Он хотел, как то полагалось, возблагодарить Бога, но мама прервала его отчаянным криком:
– Нет! Яков… молчи! Нет никакого судьи. И никакой правды нет тоже!
Она тяжело дышала и лицо ее пошло пятнами. Папа положил свою ладонь на ее тонкое запястье и очень тихо сказал:
– Возвеличится и да освятится имя Господа. Когда хочет – дает Он, когда хочет – забирает обратно. Да будет вовеки благословенно имя его…
Он взял лопату и начал засыпать могилку. Мама схватила его за руки. Она была непохожа на ту маму, которую Хаймек знал. Что-то сломалось в ней с этого дня, какие-то силы вырывались наружу. Никогда уже, – понял Хаймек, –никогда уже не будет она такой, какой была.
Мама держала отца за рукава пальто. Трясла за лацканы. Прижималась к нему и отталкивала его. Она кричала:
– Он дал? Нет! Нет! Это я, я одна выносила ее. Здесь, в моем чреве!
Голос ее был угрожающе низок.
– Вот здесь, во мне впервые шевельнулась она, я чувствовала, как она бьет ножками. Она чуть не убила меня при родах – лучше бы мне не дожить до этой минуты. А потом она вышла на свет божий из моей утробы, и все воскликнули – какая красавица! Она была красавица, да, Яков? Волосы у нее были, как шелк. Зачем она родилась? Почему твой Господь не дал ей пожить? Он дает и берет обратно, да? Так ему захотелось, говоришь ты. А я? Как мне теперь жить? Как, Яков? И ты еще Его благословляешь?
Она упала на могилу, раскинув руки, словно хотела навсегда захватить с собой этот голый снежный бугор.
На этот раз Хаймек понял, что хотела сказать мама. Он недавно узнал тайну появления детей. Узнал, что это не аист приносит в дом младенца и не господь передает его в руки ангела. Узнал он эту тайну от Нехамы, соседки, которая жила через одну перегородку. Она-то и открыла ему этот секрет. Встретив мальчика однажды, она схватила его своими сильными руками, прижала к огромному выпирающему животу и шепотом спросила:
– Ты чувствуешь? Чувствуешь?
В тот раз, донельзя смущенный, он вырвался из объятий Нехамы и убежал, так ничего и не поняв. В следующий раз он увидел ее как-то вечером, освещенную закатными лучами весеннего солнца. Нехама поднималась от бурлящей реки. Она медленно шла по тропинке, ведущей к бараку, неся таз с мокрым бельем. Шла она осторожно, останавливаясь через каждые несколько шагов. Хаймек увидел ее слишком поздно. Надо было бы сойти с тропы, пропустить ее. Еще лучше было бы куда-нибудь исчезнуть, подумал он. Что-то смущало его в этой женщине каждый раз, когда он перехватывал ее взгляд. И еще этот огромный живот… Вот и сейчас он почувствовал, как весь заливается краской – до самых ушей.
– Подойди ко мне поближе, Хаймек.
Он подошел, глядя в землю.
– Может ты поможешь мне донести белье до барака… – У Нехамы был низкий с хрипотцой голос. В нем Хаймеку чудилась какая-то опасность. Какой-то подвох. Какой – он не знал.
– Я должен, – забормотал он, – я… меня ждет мама…
Нехама смотрела на него своими чуть раскосыми глазами, щеки ее пылали. Она поставила таз с бельем на землю.
– Хочешь потрогать что-то приятное?
Хаймек не успел сказать «нет-нет», как она схватила его за руку и приложила его ладонь к мощной округлости живота. Хаймеку хотелось провалиться сквозь землю от стыда. Он попробовал выдернуть руку, но Нехама была сильнее. «Не двигайся, – сказала она командирским голосом. – Тихо!»
Она задержала дыхание и смотрела на Хаймека сверкающими глазами, которые на ее разрумянившемся лице были похожи на драгоценные камни.
– Тихо, – повторила она. – Слушай… чувствуешь?
Хаймек уже собрался было сказать, что ничего не чувствует, как вдруг что-то мягко стукнуло его в ладонь. Что-то, что находилось внутри живота. Словно голубь клюнул – так ему показалось. Словно голубь… когда он склевывает с ладони зерно или крошки.
Испугавшись, он все-таки выдернул свою руку из ладони Нехамы и убежал. Вослед ему несся ее торжествующий крик:
– Он живой! Он живет! Он будет жить!
Добежав до барака, Хаймек забился в темный угол и заплакал. Плакал он долго. Слезы сами лились из его глаз. Так он сидел, грыз ногти и плакал. Но и сам он не мог бы сказать, почему.
С тех пор, встречаясь с ним, Нехама всегда подмигивала ему, словно у них двоих был свой, никому более не известный секрет. Он боялся Нехамы и не мог не думать о ней. Он провожал ее взглядом, он следил за ней – сидя ли в своем углу, выглядывая ли в окно барака. Возбуждение смешивалось в нем с ощущением таинственности происходящих в этой женщине процессов, того, что свершалось с ней и в ней. Теперь он знал: там, в ее большом животе кто-то был. Кто-то жил. Живое существо. Но как оно попало в живот Нехамы? Из разговоров взрослых он уже понял, что скоро у Нехамы будет ребенок. Но при чем здесь аисты? Аисты и их длинные клювы?
– Девять месяцев… – сотрясаясь всем телом, рыдала мама, раскинув руки на могиле Ханночки. Судорожными движениями ладоней она сгребала только что выпавший снег.
Так она лежала, и слезы успели проделать в белом снежном покрове маленькие проталины. Рыданья то утихали, то сотрясали все ее тело с новой силой. Чистый белый снег мягким пухом оседал на каштановые волосы мамы, на ее вздрагивающие плечи. Хаймек хотел пить. Он высунул язык и стал ловить невесомые снежные хлопья, которые тут же таяли, превращаясь просто в холодную воду. Потом он тронул стоявшего рядом папу за рукав и спросил:
–Папа! А где сейчас Ханночка?
Папа ответил просто:
– Она умерла.
Хаймек свернул язык трубочкой и сказал, причмокнув губами:
– А что это значит – умерла?
– Это значит, что она мертва.
Хаймек повторил это слово, но уже про себя. Мертва. Так. Раввин рассказывал в хедере, что мертвые младенцы попадают прямо на небеса. Минуя всяческие муки. Они не попадают в ад, потому что не успели еще запачкать свою душу грехами. Ангелы плетут колыбели из своих белоснежных перьев, укладывают в колыбель младенца и поднимаются вместе с ним все выше и выше. Хаймек и его друзья по хедеру за неимением перьев делали подобие колыбели, переплетая руки или просто подставляя ладони и усаживали в это сидение кого-нибудь из самых маленьких. Тех, что только-только приступили к изучению алфавита. Однажды у Хаймека разжалась рука, и малыш, которого она поддерживала, шлепнулся о землю задом. Хаймек до сих пор помнит, как он горько плакал, и как вслед за ним разревелись другие малышки. Многие плакали от одного только вида раввина, который приближался к ним, держа в руках ремень… А потом рав говорил им о судьбе мертвых детей – там, в небесах…
А теперь и Ханночка там, среди них.
Мама все обнимала могильный холмик. Худые пальцы ее скребли мерзлую землю. Папа наклонился к маме, тронул за плечи и попытался поднять.
– Ханночка мертва, – мягко сказал он. – Встань, Рива… ты не поможешь ей. Ей сейчас уже хорошо.
Хаймек мог бы это подтвердить. Худенькая, совсем без одежды, Ханночка парила в воздухе. С каждой минутой она поднималась все выше и выше. Лицо у нее было грустное, но она не плакала. И вот что удивительно – у Ханночки не было рук. Вместо рук у нее выросли маленькие крылышки, еще совсем без перьев, как это бывает у цыплят. По правде сказать, пока что эти крылышки имели жалкий вид. Очень, очень медленно уходила Ханночка вверх, болтая маленькими ножками, покрасневшими от холода. Она была совсем-совсем одна в огромном и пустом небе – Хаймек понял, что ангелы, испугавшись холода, от которого могли пострадать их собственные крылья, предпочли перебраться туда, где было много теплее. Должно же было быть где-то такое место – если не земле, так хоть на небе…
На земле же было очень холодно. Очень.
– Холодно, – проговорил Хаймек, втягивая голову в плечи. – Ханночке, наверное, тоже…
– Ей уже не холодно, – сказал папа мальчику на ухо. Но взгляд его был обращен к маме, стоявшей с другой стороны.
Мама смотрела ввысь остановившимся взглядом. На ресницы ей непрерывно садились снежинки, но она ни разу не моргнула. На бровях у нее уже образовалась широкая белая полоса, провалившиеся щеки тоже быстро белели. Мальчик испугался.
– Папа, смотри! Снег не тает на мамином лице… Она не умерла?
Папа тронул маму за подбородок и повернул ее лицо к себе.
– Ривка, – сказал он.
Мама не отозвалась. Она и на самом деле была, как неживая.
– Ривка, – еще раз сказал папа. – Ну, пожалуйста, Ривка. Бедная ты моя… Посмотри на Хаймека. Посмотри на меня. Что делать? Мы не можем умереть по своей воле. Мы должны жить дальше.
Мама сказала медленно, словно пробуждаясь от своего страшного сна:
– Да… Мы не можем умереть. А Ханночка смогла. Ее нет. Ее нет, Яков. Ты не забыл?
– И несмотря ни на что… – сказал папа. Мама нагнулась к Хаймеку.
– Как по-твоему, сынок, Ханночке сейчас холодно?
Хаймек энергично закивал:
– Холодно… я сам видел. У нее замерзли ноги.
– Тогда мы должны надеть ей на ножки шерстяные носочки… те, что я ей недавно связала…
В эту минуту из-за снежной пелены возник комендант лагеря. Одет он был более, чем тепло, а из опущенных и завязанных на тесемки ушей шапки-ушанки выглядывало багрово-красное лицо. Он посмотрел на холмик, уже почти совсем занесенный снегом, посмотрел на родителей Хаймека и на него самого и пробормотал:
– Ну вот… уже добралась до вас косая… Тут у нас это быстро… придется привыкнуть Тут уж ничего не поделаешь. Это у нас так… запросто…Как ты сам давеча сказал, Янкель? Кто с силами не соберется, тот быстренько загнется… Смешной вы народ, евреи. Смерть ходит рядом, а вам бы все посмеиваться. Ну-ну…
И комендант рассмеялся, хотя веселья на его лице не было. Рассмеялся и стукнул папу по плечу огромной рукавицей, подшитой синим брезентом.
Глядя на этого неугомонного коротышку, поневоле улыбнулся и Хаймек. Только сейчас ему пришло в голову, что комендант похож на снеговика. Его запросто можно было представить рядом с бараком, на опушке леса. Ну и, конечно, правильно, что на ушанке у него красная звездочка – только так его и можно отличить от других заключенных. Комендант, отсмеявшись невеселым смехом, сделал строгое лицо и сказал:
– Ну… вот… Будет вам торчать на морозе. Ползите в барак и отогрейтесь хорошенько. Посмотри на свою жену, Янкель. Еще немного и тебе придется копать еще одну могилу… ну, это я шучу. Но вас привезли сюда не для того… не для того.
– Я не пойду, – тихо сказала мама. – Зачем мне греться? Ханночке ведь тоже холодно…
Комендант каким-то образом понял смысл сказанного мамой. Лицо его, и без того красное, покраснело еще больше.
– Глупости, – сказал он сердито. – Глупости. А теперь, евреи, слушай мою команду! Марш в барак. Это приказ! Если через пять минут вы еще будете здесь торчать, прикажу спустить собак. Ишь, какие!
«Вот теперь он и вправду похож на начальника лагеря», – подумал Хаймек. – Кричит, по крайней мере, как настоящий начальник».
И он вспомнил о немцах. Те умели кричать.
Мальчику не хотелось в душный барак. Ему было жалко оставлять без снеговика лесную опушку. Ему было жалко маму, у которой почти заледенело лицо. Ему было жалко оставлять в холодной земле маленькую ласковую Ханночку.
Медленно, очень медленно возвращались они в барак, по колено проваливаясь в холодный снежный пух, чья ослепительная белизна только подчеркивала грязный цвет их собственной одежды, покрытой многочисленными заплатами. На полпути к бараку Хаймек оглянулся, пытаясь взглядом отыскать холмик, под которым навсегда успокоилась маленькая еврейская девочка по имени Хана. Его сестра. И он увидел его. Крошечный, совсем неотличимый на фоне соседних сугробов бугорок. Он показался мальчику почему-то округлым и даже уютным. «Он похож на живот Нехамы, – пришла ему в голову странная мысль. – Очень похож…» Только в животе у Нехамы пряталось что-то живое, а Ханночка была мертва…
Глава шестая
1Дедушка Ихиель восседал на бревне, опираясь на костыль. Как всегда он был на что-то сердит и ворчал, а потому Хаймек решил, что старика лучше обойти стороной. Но не тут-то было. Старик заметил мальчика и решительно поманил его пальцем. Ослушаться Хаймек не решился. Когда он подошел вплотную, дед Ихиель показал корявым пальцем на бараки и спросил:
– Скажи мне… знаешь ли ты, из чего построены эти сараи?
– Из деревьев?
– Правильно. А до того – что, по-твоему, было на этом месте?
Немного подумав, Хаймек догадался:
– Тоже деревья.
Сердитый старик запустил пальцы в бороду и несколько раз кивнул. Потом оперся на свой суковатый костыль, поднялся и побрел – маленький, сгорбленный, полный недобрых пророчеств, которых он и не думал скрывать.
– Конец… всем нам будет конец… здесь мы помрем, здесь будем похоронены… наша вина… да, да, нам не очиститься от нее. Эти деревья – дело рук Творца. Господь создал их, чтобы они стояли вечно. Кто истребляет дело рук Господа – виновен. Его ждет собственная погибель. Мы виноваты… вина ложится на нас… на детей наших… это так. Ибо сказано: «отцы ели кислый виноград, а у детей их – оскомина на губах».
И действительно – куда бы ни обращал Хаймек свой взгляд, всюду видел он деревья, приговоренные человеком к смерти. Иногда мальчику казалось, что он живет в сказке среди огромных великанов, и исполины эти, одетые в броню из древесной коры, взяли его в плен, окружили со всех сторон и сторожат, расставив длинные зеленые руки. Некоторые деревья были старые-престарые, некоторые еще только тянулись вверх, но и тех и других ожидала одинаковая участь – пасть на землю от пил и топоров заполнивших «Ивановы острова» пришельцев, не ведавших жалости. С ранней весны и до поздней осени сражались эти согнанные отовсюду пришлые люди с природой, вонзая отточенные лезвия топоров в живую плоть деревьев, подрубая корни, распиливая стволы и под конец отсекая ветви. Деревья сопротивлялись, как могли, время от времени нанося врагам ощутимый урон. Иногда они падали на своих мучителей, ломая им кости, иногда дело заканчивалось сломанной рукой или выбитым глазом. Эта нескончаемая битва продолжалась уже давно, и конца ей не было видно. Иногда в войне наступал перерыв, но рано или поздно люди снова принимались за свое и, поплевав на ладони, брались за рукоятку пилы или топорище, чтобы продолжить то, что на сухом языке официальных сводок называлось «лесозаготовки».
Дед Ихиель таких слов не знал.
– Однажды, – вещал он, опуская морщинистые веки на старые свои глаза, – однажды все они воскреснут. Воскреснут и вновь оживут, и будут расти всюду и везде. Прорастут сквозь пол и стены, выпустят новые ветви из бревен, сплетутся друг с другом и потянут свои вершины ввысь. Всюду пустят свои побеги и заполнят землю, как было то до существования человека.
Хаймек, стоя у колен деда Ихиеля, слушал, как завороженный. Больше всего его интересовала судьба обитателей бараков. Его собственная судьба. Но старика, казалось, судьба деревьев интересовала больше.
– Деревья, – бормотал он, – деревья… – Тощей рукой он описывал в воздухе замысловатые круги. – Человека не будет… а деревья будут всегда… всегда… и никогда не исчезнут….
И снова мальчик окинул взглядом мир, простершийся вокруг, и увидел людей с пилами и топорами. Пилами они валили деревья, а топорами снимали с деревьев их кожу, кору (на языке людей это называлось ошкуривать), и среди этих многих и многих незнакомых или полузнакомых людей он разглядел собственного отца. Папа сидел на пне, и устало смотрел за тем, как работают другие. В последнее время папа все чаще жаловался на сильную боль в груди и спине и выглядел очень, очень плохо. Вот и в эту минуту он попытался встать… но глаза его закрылись и тело мешком опустилось на землю. Надрывный кашель перекрыл даже стук топоров. Из горла папы вырвались два кровавых сгустка и остались на рубашке.
Хаймек хотел подбежать к отцу, но старик удержал его за руку.
– Сиди здесь. Комендант запретил детям появляться возле работающих.
Комендант был легок на помине. Он был одет в чисто выстиранную защитную форму, которая сидела на нем очень ладно. Вместо ушанки со звездой, на голове у него теперь была форменная зеленая фуражка, но звезда на фуражке казалась той же самой. На нем были охотничьи сапоги, доходившие ему почти до паха. Свет и тени, падавшие на коменданта, делали его похожим на сказочного лесного человечка, выросшего прямо из волшебных сапог. Увидев папу, комендант, похоже, обрадовался.
– Ну что, Янкель, – закричал он издалека. – Решил маленько отдохнуть? Хорошее дело. Только не переусердствуй. Отдыхать – не работать, как у нас говорят.
Внезапно тон его изменился, потому что слова его предназначались уже не папе, а всем работавшим.
– Хорошее дело – отдых… Но он не для нас…
Мальчик, услышав последние слова коменданта, удивился. Комендант сказал: «Не для нас»… Что бы это означало? Не для тех, кто работает? Или не для него самого? Но он ведь и так не работает. Ни пилой, ни топором. Что это за работа у него такая на самом деле – ходи руки в брюки в сапогах до самых подмышек, да еще и командовать может, кому что делать…
Краем глаза мальчик увидел, что его отец, упершись кулаками в землю, пытается встать на ноги. Голос коменданта тем временем набирал силу, громыхал, отражаясь от деревьев, перекрывая визг пил и стук топоров:
– Отдых, господа трудящиеся евреи, приводит к лености ума, что прямым путем ведет к победе мировой контрреволюции во всем мире… – Комендант продолжал свою речь очень красиво раскатывая букву «р». – Лень ведет к саботажу пр-ролетарской р-революции.
Комендант размахивал правой рукой, указывая пальцем на горизонт, скрывавшийся в вершинах сосен. Закончил свои призывы комендант Еленин следующей фразой:
– Запомните, евреи, слова нашего великого вождя, товарища Ильича: «Кто не работает – тот не ест».
Закончив свою речь, комендант засунул руки в карманы и стал оглядываться. Хаймек почему-то решил, что комендант ищет его папу. Но тот уже растворился среди сотен работающих, чьи согнутые спины не отличались одна от другой. То, что комендант не нашел папу, нисколько не огорчило Хаймека, скорее наоборот. Дернув деда Ихиеля за рукав, мальчик сказал:
– Дедушка… я пойду к маме. Помогу ей…
– Иди, Хаймек, иди, – ласково отозвался старик и совсем не больно ущипнул его за щеку. – Иди. Может быть там нет деревьев…
Но деревья были повсюду. Еще живые, они тянулись вершинами к солнцу. Спиленные, они лежали поперек любой тропы. Распиленные на части, они напоминали живые существа, подвергшиеся мучительной казни. Мальчику чудилось, что он видит отрубленные части тел – головы, руки, ноги, обнаженные, оскверненные, исковерканные. На древесных срезах, истекая смолистой слезой, круглились кольца. Мальчик знал уже, что эти кольца говорят о возрасте дерева и каждый год откладывает одно кольцо. Выбрав свежий пень потолще, Хаймек попробовал сосчитать, сколько же на нем этих колец. Не без труда досчитав до ста, он бросил это занятие. Ему стало страшно. Что это значит – сто колец? Неужели сто лет? Он вгляделся в огромный ствол и увидел в нем лицо, очень старое лицо: глаза, нос, и весь в морщинах старческий лоб. Он отпрянул от поверженного великана и побежал прочь, пока не остановился на просторной вырубке. Здесь, отдельно от мужчин, работали женщины. Они работали на разделке, распиливая цельные стволы на отдельные чурбаки; где-то здесь должна была находиться и его мама. Вскоре его острый взгляд отыскал ее узкую спину. Внешне она ничем не отличалась от других распиловщиц. Она стояла, выставив вперед левую ногу и чуть согнув для лучшего упора колено. Левой рукой она толкала дальний конец пилы, после чего правая рука тянула пилу на себя. Все так работали. Куда не погляди, словно сами собой двигались пилы: вперед-назад, вперед-назад… При каждом движении стальных зубьев дерево издавало мучительный вздох. Хе-ах, –раздавалось слева и справа, – хе-ах… Некоторое время Хаймек, как завороженный, стоял, смотрел и слушал. Потом, медленно ступая, подошел к маме, всем своим существом чувствуя движение пилы в теле поверженного исполина. В воздухе стоял какой-то звук, как если бы кто-то играл на стеклянных или серебряных струнах. Вжик-вжих… Ззинь-дзинь… В какой-то момент ему показалось, то он различает даже мамин отдельный голос… чего, разумеется, быть никак не могло, поскольку мама и на работе, да и дома все последнее время целыми часами не произносила ни слова.
Подойдя вплотную, он осторожно потрогал согнутую спину.
– Мама, – сказал он. – Дай, я тебе помогу.
Мама медленно повернула к нему свое лицо, усыпанное свежими опилками, и мальчик увидел, что оно все мокрое от слез. Слезы просто, как вода в ручье, текли из маминых глаз, оставляя на ее лице борозды. Зубья пилы перестали на время исторгать из дерева охи и стоны, и теперь Хаймек слышал только мамин непрерывный плач. Сквозь слезы до мальчика донеслось:
– Хаймек… сынок…
Продолжить она не могла.
Чем мог он утешить ее? Хаймек собрался было рассказать ей о папе и коменданте, но слова намертво застряли у него в горле. После смерти Ханночки мама плакала непрерывно, и вряд ли ее интересовал сейчас комендант Еленин.
И Хаймек обратил свой взор на груду чурбаков. Забравшись на высокий пень, он поставил на них ноги. Здесь было все, что за этот день сумела напилить мама. Хаймек внимательно рассмотрел их. Толстые, но короткие, сантиметров по двадцать. Если как следует размахнуться… Поставить такой чурбак вон на тот пень, вот что надо. А еще лучше на другой, тот, что пониже. Рядом с козлами, на которых мама распиливала бревна, валялся острый топор с отполированным до блеска топорищем. Хаймек поставил небольшой чурбачок на низкий пень, взял в руки топор, прицелился. Р-р-аз! Неожиданно легко чурбак распался на две половины. Еще несколько сильных ударов превратили обе половины в груду поленьев.
И пошла… Изо всех сил махал Хаймек топором, все больше и больше громоздилась горка расколотых поленьев у ног мальчика и он пожалел только, что не было у него с собой этого топора вчера, когда они с мамой ходили в дальнюю деревню за хлебом… Да, очень пожалел.
И вот почему.
Переселенцам, особенно тем из них, что обосновались на «Ивановых островах» было строго-настрого запрещено покидать отведенную им для проживания и работы зону. Но Хаймек и его мама, решили рискнуть, дойти до ближайшей, в четырех часах хода деревни, где испокон века в довольстве жили свободные русские люди, не страдавшие ни от морозов, от которых спасали их огромные, на полдома русские печи со специальными лежанками, ни от голода. Вот у них-то и собиралась мама обменять на еду единственную, оставшуюся у нее от прежней жизни, драгоценность – ее обручальное золотое кольцо. Папе этот путь – четыре часа в одну сторону, четыре в другую, был не по силам, и с мамой пошел Хаймек. Дорога предстояла долгая, трудная и опасная. Охрана то и дело прочесывала близлежащие леса, волки тоже давали о себе знать.
Они вышли в дорогу сразу же после рабочего дня и лишь к полночи ступили на обратный путь. Мама шла впереди, перекинув мешок с хлебом через плечо за спину, Хаймек шел сзади, ступая след в след, обеими руками поддерживая восхитительно пахнувший груз. Во время ходьбы он не мог думать ни о чем, кроме как о минуте, когда они вернутся в свой барак, и он вопьется зубами в толстый-претолстый ломоть свежевыпеченного хлеба, который так одуряюще пах сейчас на весь лес. Из всего, что им с мамой довелось увидеть в деревне, только этот запах и остался навсегда в его памяти. Только это, да еще вьющиеся мамины волосы, которые в эту минуту касались его рук.
На полпути назад они ненадолго сели передохнуть. Прислонившись к двум сросшимся стволам, Хаймек прислушался. Слабый, но явственный шум стоял вокруг. Мальчик посмотрел вверх, и сквозь переплетение ветвей увидел, как гаснут и вновь зажигаются далекие звезды. Он на минуту закрыл глаза и стал вслушиваться в усыпляющее бормотание леса. Сколько просидел он так, он не знал. Пришел в себя он от маминого прикосновения и ее голоса, который произнес:
– Хаймек… Хаймек… проснись!
Хаймек затряс головой, прогоняя сон.
– Нет… нет, мама… я не сплю…
И снова змейкой запетляла по лесу отчетливо различимая при свете луны тропинка. Внезапно мама остановилась и, обернувшись произнесла:
– Как странно ходить без обручального кольца…
Это прозвучало, как вопрос. Что мог ответить на это мальчик? Ему очень нравилось видеть на тонком мамином пальце это кольцо, которое она никогда не снимала. Иногда Хаймек, в шутку, пытался стащить его с маминого пальца, но безуспешно–кольцо словно вросло в мамину плоть настолько, что мальчику – по крайней мере до войны, с трудом удавалось его не то, что снять – даже просто повернуть. Но когда семья оказалась на «Ивановых островах», Хаймеку достаточно было чуть послюнить кольцо – и оно само сползало с маминой руки, ставшей совсем-совсем прозрачной и худой. Если потереть кольцо о рубашку (а Хаймек часто делал это) оно вновь начинало ослепительно сверкать, а на костлявый мамин палец оно надевалось теперь без всякого усилия. По этому поводу мама горько шутила и поддразнивала папу. «Посмотри, Яков, – говорила она. – Посмотри, пожалуйста, как твой сын надевает обручальное кольцо. Он делает это лучше, пожалуй, чем в свое время это делал ты…»
Когда она говорила так, щеки Хаймека пылали от гордости. Сердце его билось, и он готов был надевать это кольцо на мамин палец снова и снова. Но папа останавливал мальчика в его рвении, а маме говорил укоризненно:
– Фу, Ривочка. У евреев это не принято…
Мама, поглаживая палец, предавалась воспоминаниям:
– А ты помнишь, как мне вообще удалось сохранить это кольцо? Только потому, что на этой руке я держала Ханночку. Она… вот так она сидела… обнимая меня ручонками за шею… – в этом месте мама, обычно, вставала и, вытирая слезы, выходила из комнаты.
Хаймек хорошо помнил тот случай, о котором говорила мама. Он только не знал, что он должен делать, когда мама, вот как сейчас, упоминала имя Ханночки. Ведь ее нет, она умерла, а папа сказал ему, что по еврейским законам умерших нельзя называть по имени…
Тем временем в лесу поднялся ветер и принялся раскачивать верхушки деревьев. Снова откуда-то издалека раздался протяжный вой. Теперь Хаймек пошел с мамой бок о бок. Внезапно он почувствовал, что продрог до костей.
– Мне холодно, – пожаловался он маме и прижался к ней, ища ответного тепла. Но руки у мамы были ледяные, и лицо тоже казалось застывшим от холода.
– Присядем, – попросил мальчик. – На минуточку…
И они сели. Хаймек тут же ткнулся в худые мамины колени. Глаза его закрылись сами собой. Нет, нет, – сказал он себе твердо, – он не будет спать. Он вот так… вот так только посидит с мамой… чуть-чуть посидит и они… они пойдут… ведь у них теперь есть хлеб…
Постепенно все его тело охватило тепло. Он спал и видел кроны деревьев… видел, как низко они склоняются друг к другу, обнимаются, переплетаясь ветвями и закрывая сияющие в небе звезды и серебряный блеск луны. И луна и звезды потихоньку опускались к спящему на коленях у матери мальчику, негромко окликая его по имени: «Ха-им, Ха-им…» Внезапно он понял, что среди лесных голосов он не различает голоса мамы. Испугавшись, он хотел позвать ее. Но в этот момент обнаружил, что во рту у него ветка, которая шепнула ему: «А кольцо у меня… у меня…» Как же так? – удивился Хаймек. Ветка ведь ничего не знала. Не знала и не могла знать, что кольцо они с мамой обменяли в деревне на несколько буханок хлеба. А ветки, одна за другой, опускаясь к самому его лицу, вели себя все более и более дерзко, и среди них мальчик заметил несколько тех, – их было, кажется, четыре, – что накануне папа отрубил от основного ствола своим острым топором. Теперь они ожили. И протянули к нему свои мохнатые лапы. А дотянувшись, начали вонзаться мальчику в тело. Он попытался оттолкнуть их, он закричал во весь голос, потому что понял – еще немного и они проткнут его насквозь. Но голос вдруг охрип, прервался, исчез. Мальчик все ощущал наяву. Знал, что лежит уткнувшись в мамины колени. Чувствовал тепло, исходившее от ее тела.
Но голоса своего он не слышал. А ведь он, Хаймек, кричал. Кричал, что было сил. Куда же девался голос? Губы его повторяли одно и то же – мольбу о спасении. Это было под силу одному лишь человеку на свете – его маме. К ней он и обращал свой беззвучный крик, свою мольбу о помощи. «Мама, мама, мама! Спаси! Спаси меня… Ты ведь можешь это сделать… Если ты меня не разбудишь, мы погибнем вместе. Мохнатые ветки нацелились прямо в мое сердце. Ты ведь тоже знаешь, что это немцы. А в руках у них винтовочные стволы. Нет, это пилы. Ты же знаешь, какие у пил острые зубья. Немцы собираются перепилить меня, как бревно. Нет, нет, я не хочу. Я не дамся. Я не бревно».