Текст книги "Были давние и недавние"
Автор книги: Сергей Званцев
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
Свиридов при упоминании о сыне слегка побледнел. Потом быстро овладел собой.
– Сегодня ровно два года со дня гибели Николая, – тихо сказал он. – Как-никак, вы учились в одном классе. И вот – вы сделали такую блестящую карьеру… Мне вина, пожалуйста, – заказал Свиридов подобострастно склонившемуся к нему официанту.
«Дикарь! – подумал Кляйвель со злобой. – Я ведь предлагал ему поужинать. Подчеркивает свою независимость!»
– Вина и чего-нибудь закусить, – отрывисто приказал в свою очередь Кляйвель.
Официант исчез с такой быстротой, что фалды его фрака не поспевали за ним. По всему было видно: он получил особые инструкции от хозяйки.
Кляйвель решил брать быка за рога.
– Известно ли вам, Иван Павлович, – начал он холодным тоном, – что «не все благополучно в королевстве Датском»?
– Это где же? – равнодушно переспросил Свиридов. – Простите, плохо понимаю поэтические метафоры.
– Это – не метафора, – воскликнул Кляйвель, – это – преступление! Ваш цех, коего вы изволите быть главным инженером, недодает белой армии десятки тысяч снарядов!
Официант, щеголяя ловкостью, подлетел с полным подносом, покоящимся на ладони правой руки.
– Виноват-с…
– Шашлыка не угодно ли? – спросил Кляйвель Свиридова. – Нет? Очень жалею, шашлык с виду хорош.
– Карачаевский барашек-с, – осмелился заметить официант, разливая вино в бокалы.
Кляйвель холодно посмотрел на него. Официант, профессиональным жестом сунув салфетку под мышку, тотчас исчез, точно его и не было.
– Чье же это, по-вашему, преступление? – первым вернулся к разговору о снарядах Свиридов.
– О, конечно же не ваше и не других инженеров, – пожал плечами Кляйвель. – И вас, и их, и вообще всю русскую интеллигенцию это большевистское море захлестнет в первую голову… если дать ему разлиться. Дело обстоит гораздо серьезнее, чем вы думаете, – доверительно продолжал Кляйвель, понизив голос. – Я не хочу вас расстраивать, но скажу вам по секрету, что здесь, в городе, имеется опасный заговорщический центр, который именует себя подпольным большевистским комитетом. Это именно он поднял известное вам восстание в Таганрогском округе, и вы знаете, какое восстание! Генералу Деникину пришлось снять несколько полков с фронта, чтобы кое-как локализовать повстанческое движение. Измена таится всюду, рядом с вами, рядом с каждым честным русским человеком!
– Измена? – переспросил Свиридов, медленно потягивая из бокала красное вино.
– Да! Лучшие сыновья Дона борются под знаменами генерала Деникина с наемниками большевистских комиссаров, а в это время рабочие вашего цеха, разложенные агитацией подпольного комитета, саботируют производство снарядов. Или вы скажете, это не саботаж?
Кляйвель впился в него глазами.
– Не знаю, – спокойно ответил Свиридов, – не знаю.
– Послушайте, – поднял белесые брови Кляйвель, – вы ведь прежде всего – русский патриот, не так ли?
– Да, я прежде всего – русский патриот, – подтвердил Свиридов, ставя свой бокал на стол, – но именно поэтому…
– Что? – быстро спросил Кляйвель.
– Именно поэтому я не испытываю особенного восторга от нападения иностранцев на Россию.
Кляйвель впился в него глазами:
– Вы – большевик?
– О нет! – усмехнулся Свиридов. – Я не люблю и не понимаю политики. Я не большевик, а просто – русский человек. – Он большими глотками отпил вина и продолжал, почти не тая насмешки: – Вас ввели в заблуждение. Никакого саботажа на заводе нет. Все дело лишь в нехватке сырья и материалов. Мы все, конечно, очень сожалеем, но что тут поделаешь!.. Я могу идти? – Он встал и окликнул официанта: – Получите, пожалуйста, я тороплюсь.
Оставшись один, Кляйвель в первый раз за последнее время понял, что его миссия будет, пожалуй, не так проста, как это думали в ставке: «Проклятые варвары! Они полны глупейших патриотических предрассудков и совсем не торопятся пожать протянутую им с Запада руку!»
* * *
Свиридов, выйдя из сада, перестал следить за своей походкой и выправкой. Там, у Сарматовой, ему не хотелось выглядеть в глазах англичанина, когда-то учившегося с его сыном, старым и жалким. Сейчас, шагая по темным и поэтому казавшимся мрачными улицам Таганрога, он сгорбился и устало переступал по выбоинам тротуаров.
Иван Павлович мысленно готовил себя к встрече с женой. Дома он бодрился. Иногда это ему удавалось.
Дойдя до одноэтажного особняка на Николаевской улице, Иван Павлович заставил себя подобраться. В квартиру он вошел этаким гоголем:
– А я, Анечка, представь, был у Сарматовой. Знаешь ли, ничего! Шашлык там жарят совсем по довоенному рецепту…
«Боже мой, как она постарела!» – с горечью подумал он, глядя на худенькую женщину в черном, встретившую его в передней. Женщина подняла на него заплаканные глаза и молча обняла его. Нет, ее не проведешь! Она его видит насквозь…
– Иди, чай на столе, – тихо сказала Анна Михайловна. – А тут к тебе с завода звонили. Просили сейчас же дать знать, как придешь.
– А кто звонил? – с неудовольствием спросил Иван Павлович, входя в столовую.
– Андрей Николаевич. Ну, садись же, я налью. Но Свиридов насторожился:
– Что это я ему среди ночи понадобился? Он подошел к телефону.
Анна Михайловна, присев к столу, с удивлением слушала странный разговор мужа с директором огромного завода.
– Процент брака сегодня почти не больше вчерашнего, – громко и почему-то возбужденно говорил в трубку Свиридов. – Из-за чего, собственно, волнение?
После паузы, которая, очевидно, была заполнена репликой директора, Свиридов сказал:
– Да, считаю нормальным. Не вижу злого умысла, Андрей Николаевич, нет, не вижу!
Он положил трубку, как показалось Анне Михайловне, не дослушав возражения директора.
– Чаю, чаю! Анечка, умираю – дай чаю! И с печеньем! И с вареньем!
Анна Михайловна молча налила стакан чаю, явно не доверяя неожиданной попытке мужа сыграть весельчака-чревоугодника.
Иван Павлович сел рядом с женой за стол и стал прихлебывать горячий чай.
– Всё саботаж рабочих видят, – сказал он, почему-то прищурив с хитринкой левый глаз. – Помешались они на саботаже.
– А разве не саботаж? – спросила Анна Михайловна.
– Конечно, да! – неожиданно подтвердил Свиридов.
– И ты их покрываешь?! Они ведь большевики! – Она вымолвила это слово со страхом. – Большевики!
– Ну и пусть, – упрямо сказал Свиридов.
Анна Михайловна испугалась:
– Ванечка, ты стал сочувствовать большевикам?!
Возможно ли это?
– Нашествие двунадесяти языков! – вдруг как будто совсем некстати воскликнул Иван Павлович. – Наш сын пал в бою с немцами, а тут навалились на нас и англичане, и французы, и еще несколько иностранных армий! Все напали на Россию!
– Подожди, – растерянно сказала Анна Михайловна, – не на Россию они напали, а на большевиков! Разве это одно и то же?
Свиридов немного помолчал, потом обнял за плечи Анну Михайловну и тихо сказал:
– Да, это одно и то же, дорогая.
Октябрь в январе
Таганрог дичал. По заснеженным улицам бродили пьяные от водки и ненависти офицеры; редкие прохожие, завидев их, пугливо сворачивали в ближайшие дворы.
В конце января 1918 года из пригородов Таганрога – Новостроенки, Камбициевки, Касперовки – двинулись вооруженные рабочие устанавливать в городе рабоче-крестьянскую власть. Юнкера местного юнкерского училища предательски стреляли из-за угла, отступая повсюду в открытых стычках. Впрочем, в здании гостиницы «Европейской» они еще держались.
Примерно в двенадцать часов хмурого январского дня 1918 года пулеметная стрельба утихла. Глухие одиночные винтовочные выстрелы еще раздавались не разберешь откуда: то ли со стороны винного склада, где засела большая группа юнкеров, то ли со стороны почты.
В начале первого человек средних лет, одетый в добротную, но несколько мешковато сидевшую на нем хорьковую шубу, нажал кнопку звонка в подъезде одноэтажного домика. На карточке, прибитой к дверям, значилась фамилия врача, родившегося, выросшего и состарившегося в Таганроге.
– Звонят, откройте! – крикнул доктор из своего кабинета. Не дожидаясь, он вскочил и быстро, юношеской походкой пошел открывать дверь.
Доктору было уже за шестьдесят. О его возрасте можно было догадаться по резким морщинам на высоком, хорошей формы лбу, по легкой седине, уже покрывшей его густые, мягко вьющиеся волосы. Вместе с тем природа сыграла с ним шутку, оставив ему на седьмом десятке звучный голос, порывистость, быструю, легкую походку и страстный интерес к жизни.
Таганрожцы любили своего старого врача, чувствуя его искренность и доброжелательство, и охотно шли к нему не только за врачебным советом. О многих своих горестях поведали они доктору за истекшие сорок лет!
Однако кому это пришло в голову притащиться сейчас за советом, хотя бы и врачебным? Кто этот странный пациент? Какая неугомонная болезнь погнала его к врачу под пулеметным огнем?
– Ну, входите, – ворчливо сказал доктор пациенту.
– Идите, сам справлюсь, – сказал он домочадцам, выбежавшим на неурочный звонок.
Пациент окинул внимательным взглядом пустынную улицу и поспешно захлопнул за собой дверь.
– Здравствуйте, доктор, – сказал он, – извините, что потревожил вас.
Доктор, не отвечая, внимательно вгляделся в лицо посетителя и, вдруг обняв его за плечи, помог ему опуститься на стул. Это было как раз вовремя. Посетитель, видимо, делал над собой усилие, чтобы не потерять сознание.
– Сердце? – отрывисто спросил доктор.
– Да… пуля, – слабым голосом ответил пациент и еле заметным движением руки показал на грудь.
Теперь доктор разглядел крохотную дырочку в ворсистом сукне шубы, как раз против сердца.
Через пять минут пациент, голый по пояс, лежал на кушетке в кабинете, доктор промывал ему ранку у левого соска и говорил:
– Здорово вам повезло, милый человек. Пуля прошла под кожей и вышла, не причинив вреда. Как иглой прошила!.. А какого черта вас, собственно, понесло на улицу?
Пациент вздохнул и сказал:
– К вам, доктор, торопился.
– Ко мне? – Доктор уже заканчивал перевязку. – Довольно оригинально: в поисках врачебной помощи получить пулю в сердце!
– Этого я не предвидел, – весело засмеялся уже совсем оправившийся пациент, поднимаясь с кушетки.
Он быстро оделся и, взявшись за шубу, стал разглядывать дырочку, проделанную пулей.
– Как вы думаете, доктор, удастся заштопать? – спросил он озабоченно.
– Не знаю, – рассердился доктор, – я не портной. Вам, кажется, больше жалко шубу, чем собственную шкуру?
Посетитель несколько смутился.
– Видите ли, – сказал он очень серьезно, – шкура – моя, а шуба-то – чужая, напрокат взятая.
– Напрокат? – заинтересовался доктор.
– У домохозяина. Неудобно, знаете ли, сегодня в центре города в своем, рабочем… Юнкерье задержало бы.
– А вы рабочий? – спросил доктор.
Пациент, не отвечая, пристально смотрел ему в глаза.
– Что такое? – рассердился доктор.
Посетитель огляделся, точно боясь, что их подслушают, и сказал, снизив голос:
– Доктор, у нас много раненых… и некому им помочь.
– Я – не хирург, я – терапевт, – ворчливо заметил доктор. – И потом – у кого это «у нас»? У большевиков? Так имейте в виду: я с вами не согласен, не согласен! Гражданская война, которую вы затеяли, сударь вы мой, это такая штука… Постойте, куда вы?!
Посетитель молча и с ожесточением натягивал на себя простреленную шубу.
– Всю жизнь свою лечили богатеньких, я и позабыл, – сурово сказал он, нахлобучив на лоб шапку. – Прощайте.
– Да, да, не согласен! – закричал доктор, торопливо кидая инструменты в большой кожаный несессер с блестящим никелевым замочком. – Погодите, чуть йод из-за вас не забыл!
– А бинты? – спросил посетитель. – И потом, имейте в виду, если юнкера застигнут вас в нашем расположении…
– Бинты я положил, – нетерпеливо прервал его доктор, надевая пальто, – но меня интересует другое…
– Вата? – деловито спросил посетитель.
– К черту вату! Не выбросите ли вы за борт интеллигенцию?
Увидев улыбку на лице посетителя, доктор сердито отвернулся и крикнул:
– Маша, я ухожу к больному… дня на два. Можете обо мне не беспокоиться!
Старый адвокат
Старший лейтенант, доктор Пааль, состоящий для поручений у коменданта Таганрога капитана Альберти, считал, что при разговоре с русским офицер германского рейха должен вставлять в глаз монокль. Монокль подчеркивал, по мнению господина доктора, превосходство нордической расы.
– Раньше чем обсуждать основательность вашего ходатайства, – надменно процедил сквозь зубы господин доктор, стараясь усесться величественней, что ему, при малом росте и плюгавой наружности, мало удавалось – отвечайте: выполнили ли вы приказ номер шесть господина бургомистра о регистрации лиц свободных профессий и получили ли лицензию на занятие адвокатурой?
Собственно, Паалю было в высшей степени наплевать и на регистрацию, и на лицензию, но он привык выполнять инструкции и приказы, чем выгодно отличался от своего шефа – коменданта итальянца Альберти, пьяного дебошира и к тому же морфиниста.
Русский спокойно сидел перед ним. Густая шапка вьющихся седых волос на голове, глубокие морщины на лбу, горестная складка у резко очерченных губ должны были бы вызвать у его собеседника чувство уважения. Пааль же глядел на посетителя в потертом пиджаке с чувством подозрения и крайнего недоброжелательства, то есть именно с теми чувствами, которые вызывало в нем всякое общение с представителями «местного населения». Пааль был убежден, что всякий русский – его враг и злоумышляет лично против него, в том числе даже и чины русской полиции. Если бы его спросил фюрер, он, Пааль, сказал бы, что давать русским оружие, хотя бы они двадцать раз приняли присягу германского полицейского охранной полиции, нельзя. Обойдемся и без них, – сказал бы он фюреру. Но фюрер его не спрашивал и вообще не подозревал о его существовании.
– Лицензию, пожалуйста! – повелительно повторил Пааль.
Посетитель с каким-то рассеянным видом полез в боковой карман пиджака и протянул адъютанту коменданта бумажку с орлом и свастикой. Старший лейтенант пробежал бумажку и, возвращая ее, задумчиво сказал:
– Ваша фамилия Исаков? Лев Николаевич?
Странно…
– Простите, что именно здесь странно? – спокойно спросил адвокат.
– Имя и это… фатернейм – русские, а фамилия… Пааль дернулся и визгливым голосом произнес вопросительно и вместе с тем горестно:
– Исаков – в фамилии что-то еврейское. Вы еврей?
– Русский, – равнодушно ответил Исаков и почти насмешливо добавил: – В Ленинграде – Исаакиевский собор. Название происходит от того же имени.
– Быть может, не собор, а синагога?!
Не отвечая, адвокат, с трудом скрывая нетерпение, напомнил о цели своего визита:
– Вчера в школу, куда было приказано явиться лицам еврейской национальности, пришла русская женщина, по профессии детский врач, Анна Ивановна Шаповалова…
– Э? – кратко и недоброжелательно спросил, прерывая Исакова, старший лейтенант. – Приказано было явиться… Приглашались только евреи для отправки в сельские местности, где им будет лучше житься…
Последнюю фразу Пааль произнес скороговоркой и явно неодобрительно. Видно было, что формулировка была придумана не им, а начальством. Он в нее не верил, но не склонен был к критике распоряжений и формулировок начальства.
– Видите ли, – сдержанно объяснил адвокат, – врач Шаповалова была обеспокоена участью одной еврейской семьи Краснович, детей которой она лечила, и поэтому…
– И поэтому она проникла во двор той школы, куда… приглашались евреи? – закончил с нехорошей улыбкой Пааль. – Ну что же. Это значит, что и она уже поехала в сельскую местность, где ей, несомненно, тоже будет лучше… ну хотя бы в смысле продовольственном…
Исаков вернулся домой: две комнаты, перегородка и – по давней семейной дружеской традиции – незапирающаяся дверь в соседнюю квартиру.
Старик уже давно овдовел. Был у него сын – студент Киевского университета, но его расстреляли махновцы, которым он попался, когда возвращался из Киева в Таганрог. С «бандитами», как называли фашисты партизан, Исаков связан не был и в тот момент не помышлял о связи. Он не эвакуировался из Таганрога не потому, что слишком мал был для этого отпущенный войной отрезок времени, а просто ему не хотелось суетиться, укладывать вещи, искать транспорт. В семьдесят два года человек может сохранить ясный ум, способность трудиться и стремиться преодолеть встреченную несправедливость, но внезапные и особо трудные усилия ему уже не под силу.
Соседка, Марья Васильевна Омельченко, тоже не собиралась эвакуироваться. Старшая дочь ее, Елена, была замужем за местным греком, богачом Скарамангой, и Марья Васильевна рассчитывала, что, на худой конец, Леночка, оказавшаяся греческой подданной по мужу, сумеет охранить и оградить все семейство, а главное – трех дочерей-девушек: Софью, работавшую на телеграфе, Олю, еще школьницу, и Татьяну – красавицу, невесту офицера, который сейчас бог весть жив ли, нет ли. Впрочем, Татьяна нисколько об этом, по складу своего веселого и оптимистического характера, не беспокоилась. Она окончила десятилетку еще два года назад, в вуз не попала и теперь пыталась овладеть специальностью машинистки, работая по нескольку часов на машинке Льва Николаевича. О несчастье с врачом Шаповаловой и с соседкой ее, Краснович, рассказала ему все та же Марья Васильевна.
– Ужасно! – сказал Лев Николаевич. – Ей бы не пойти, тут все построено на слепом, нерассуждающем выполнении приказа… Но почему пошла Шаповалова? К ней-то приказ не относился!
Марья Васильевна только вздохнула.
В разговор вступила Татьяна, которая сообщила в несвойственном ей мрачном тоне несколько убийственных подробностей, объяснявших, зачем, собственно, ринулась в здание школы Шаповалова:
– Она дружит… дружила с Марусей Каждан, – сказала Татьяна, не поворачиваясь к матери и Льву Николаевичу. Опустив руки, она низко склонила голову над машинкой, точно внимательно рассматривая ее устройство. – У Маруси ребеночек шести месяцев, ее муж эвакуировался…
Она легко выговорила это новое трудное слово, ворвавшееся в нашу жизнь нежданно-негаданно.
– Ребенок больной… Маруся осталась… И Елизавета Абрамовна Краснович тоже осталась – куда ей ехать, старой и больной?
Татьяна вдруг принялась ожесточенно бить по клавишам машинки с такой быстротой, которой не достигала еще ни одна самая замечательная машинистка. Видимо, сочетание букв в словах на этот раз ее не интересовало.
Лев Николаевич встал и закричал непривычным для него злым голосом:
– А откуда вы, собственно, знаете, что их всех расстреляли?!
Ответила Марья Васильевна, тоже с необычной для нее строптивостью:
– А оттуда, Лев Николаевич (она говорила не Лев, а Лёв), что люди видели, как их везли в грузовиках к Петрушиной балке и там всех заставили рыть братскую могилу и всех постреляли. И Марусю Каждан с младенцем, и Анну Ивановну Шаповалову. Люди видели!
– Кто, кто видел? – спросил Исаков.
– Сторожиха с огорода, Ивановна… Она прибежала ни живая ни мертвая в город к дочке! Может, желаете спросить ее?
– Не попытаться ли вам, Марья Васильевна, уйти со своими дочерями? – вдруг спросил Исаков. – Ну хотя бы в Ростов, там немцев еще нет…
Он поймал себя на слове «еще» и сердито поправился:
– Нету там немцев!
Марья Васильевна удивилась:
– Да зачем же свой угол бросать? На худой конец, зять есть, как-никак, греческий подданный!
– Плевать им на греческого подданного! – неожиданно заявил Лев Николаевич. – Уходите! Четыре дочки, все красавицы, не ровен час…
Марья Васильевна всполошилась. Ее моложавое и, видимо, в свое время привлекательное лицо покраснело.
– Нет, батюшка! – сказала она решительно. – Бог не допустит…
– Плохо, когда приходится надеяться только на промысел божий, – сердито возразил Лев Николаевич, в душе удивляясь, почему Марья Васильевна, десятилетиями привыкшая безропотно выполнять все житейские и деловые советы адвоката, на этот раз заупрямилась.
– Пойдем, Танечка, – сказала, вставая, Марья Васильевна. – Надо нам огурцы переложить. Боюсь – запреют в кадушках.
Не прощаясь – у соседей не принято было прощаться, – виделись они на день много раз, – мать и дочь ушли. Оставшись один, Лев Николаевич стал у окна и рассеянно, погруженный в невеселые мысли, смотрел на улицу. Окно кабинета выходило на Чеховскую улицу, как раз на пожарную каланчу, и видны были аккуратные, недавно окрашенные широкие двери, за которыми притаились бешеные пожарные кони и один новенький, недавно купленный управой пожарный грузовик красного цвета. На каланче взад-вперед кружился дежурный.
«А может, самым правильным было бы именно поджечь город… по примеру Москвы? – подумал Лев Николаевич, но тотчас же отверг эту мысль. – Не весь город, а, скажем, их штаб, комендатуру и еще – это проклятое гестапо!»
По мокрой, пустынной улице шел парный патруль. На немцах обмундирование было хорошо подогнано. Каски на головах выглядели, как марсианские шлемы. Солдаты шли мерным, упругим шагом, точно в ногу. «Роботы проклятые!» – подумал Лев Николаевич, отшатываясь от окна.
В самые первые дни оккупации Лев Николаевич всерьез задумал заниматься привычным ему делом – адвокатурой. Однако с самых первых же шагов обращения в комендатуру для защиты жизни врача Шаповаловой он убедился в нелепости этой затеи. Каждый день давал ему новые доказательства полнейшего наплевательства немцев на так называемую законность. В судах при бургомистерстве, которые, как бы в насмешку, назывались «народными судами», слушались в основном споры об имуществе расстрелянных советских граждан. Обычно объявлял себя хозяином вещи какой-нибудь полицай, или его жена, или его папаша, утверждая, что расстрелянный остался ему должным сумму, составлявшую стоимость скарба. Часто ответчик не находился, или, вернее, в роли ответчика фигурировало все то же бургомистерство, благосклонно признавая претензию истца. Судья – один из работников бургомистерства, иногда из бывших советских юристов, как правило, из самых бездарных и нечистых на руку, – выносил решение об удовлетворении иска. Иногда же, если имущество было изрядным, находились и другие претенденты такого же типа и по тем же выдуманным основаниям. «Судья», по большей части за взятку, решал дело в ту или иную сторону. Лев Николаевич пошел было в такой «суд» послушать, как там вершатся дела, но как раз угодил на такую сцену: хорошо известный ему бывший советский адвокат, в свою очередь из бывших частных ходатаев, держал речь в суде, говоря, что он «спорит о еврейском имуществе». Его остановила судья – женщина с немецкой фамилией, давно уже жившая в Таганроге: «Истец, еврейского имущества нет, есть жидовское имущество. Вы, как юрист, обязаны знать термины. Продолжайте!»
Лев Николаевич ушел, так и не дослушав процесс. Он чувствовал себя отвратительно. «И я – адвокат с немецкой лицензией, – со злостью думал он, возвращаясь домой. – И это – мои коллеги!»
Он перестал интересоваться судебными делами и, как и все или как огромное большинство жителей Таганрога, тянул грустную лямку подневольного житья, существуя продажей носильных вещей. Много добывать еды ему не требовалось: в семьдесят два года аппетит невелик. Он страдал не от голода, но, во-первых, от волнений за участь семьи Омельченко, о чем речь пойдет дальше, а во вторых из-за чтения им местной «русской» газеты «Новое слово», выходившей под редакцией Кирсанова – сына местного торговца, с пометкой «Издатель – бургомистр А. В. Ходаевский».
Конечно, Лев Николаевич должен был прекратить это Мучительное чтение, но, подобно верующему магометанину, истязающему себя в дни поста, Лев Николаевич не мог заставить себя больше не читать этот подлый листок.
Сразу же ему бросилось в глаза, что газета заполнена материалами, проповедующими «новый порядок» вообще, то есть, видимо рассылаемыми каким-то центральным фашистским агентством во все оккупированные города. Особенно выводили Льва Николаевича из себя многословные статьи о «варварстве русских», не желающих оказывать почтение германским офицерам и солдатам при встрече на улицах, то есть не снимающих шапки и не уступающих дорогу, «хотя тактичность и культурность требуют от русских оказывать оккупационным войскам необходимое почтение». Эти статьи, рассчитанные на лакейские души, особенно бесили Льва Николаевича: он задумывался над психологией изменников, и не только тех, кто, видимо, сочинял или переводил на русский язык эти лакейские статейки.
Вот он встречает в газете несколько подвалов местного русского историка, который доказывает, что главными деятелями истории Таганрога были… немцы. Вот похвала заместителю бургомистра Акимченко за его высокополезную деятельность на благо оккупантов, вот благосклонно упоминается инспектор 2-го участка полиции П. Т. Зачесенко, вот благодарность «русскому директору» завода № 65 (ныне комбайнового) Шестопалу «за умелое руководство работами», вот объявление о наборе в охраную полицию, из чего Лев Николаевич понял, что помимо русской милиции существовала еще охранная полиция, составленная также из русских. В объявлении о наборе было указано, что «будут приниматься также и бывшие офицеры». Это упоминание особенно взорвало Льва Николаевича. «В полицию пойдут подонки, злые на советскую власть, – думал он. – Но советский офицер туда не пойдет. Может быть, они имеют в виду бывших офицеров старой русской армии?.. Но те – уже старики, тоже едва ли и среди них найдется такой предатель! Но… может быть, есть там и засланные нашими партизанами? – мучительно думал Лев Николаевич. – Вот Коля Букатин, я его знал! Знаменитый таганрогский футболист, работал при наших директором «Динамо», но почему-то остался при немцах и ими отличен: назначили… директором мясокомбината. Почему мясокомбината? Почему назначен на директорский пост он – заведомый большевик? Странно! Надо предполагать какие-то ухищрения со стороны Букатина. Но… может быть, это не ухищрения, а героизм?..»
Старику начинало казаться, что он ровным счетом ничего не понимает и что вокруг творятся необыкновенные дела, о которых он только читал в старомодных романах: тайны, самопожертвования, двойная жизнь… А он? Бережет свою старость? Для кого? Была когда-то жена. Она ушла от него с итальянским заезжим музыкантом. Был сын и погиб. Остался он один, как приговоренный к смерти в смертной камере. Никто не придет освободить его. А палач уже за стеной!
В комнату постучали. Вошла Марья Васильевна с тремя незамужними дочерями. Сразу Лев Николаевич понял, что у них неладно.
– Беда! – воскликнула с порога Марья Васильевна, запыхавшись, как будто пробежала километр. – И большая!
Объяснять принялась Софья – самая деловая из сестер. Работая на телеграфе, она, кажется, усвоила телеграфный стиль.
– Объявление в газете, – сказала она. – Смотрите! Лев Николаевич посмотрел в газету, которую еще не выпустил из рук и держал инстинктивно так, точно ядовитую гадюку, – отведя руку в сторону. Да, в газете объявление, которого он не заметил: «Распоряжение № 8 бургомистра от 18 ноября 1941 года. Приказывается всем жителям Таганрога зарегистрировать в бургомистерстве в трехдневный срок все свои ценности, как-то: золото, драгоценные камни, платину, валюту. В противном случае таковые будут конфискованы».
– Ну и что же? – сказал Лев Николаевич. – Они все равно будут конфискованы, и тем скорее, чем скорее их зарегистрируют! Для того и объявление.
– Вот видишь, мама! – сказала Татьяна, но, увидев, что мать заплакала, обняла ее и стала утешать: – Подумаешь ценности! Сережки, твои да мои, да эта цепочка. И золотая ли она еще?
– Душа у тебя, Танечка, золотая, – сквозь слезы сказала мать, целуя дочку. – Там и кольцо твое, что отец покойник тебе подарил, и еще…
– Да неужели вы пошли регистрировать ваши колечки и цепочки? – ужаснулся Лев Николаевич. – Почему вы не посоветовались со мной?!
– Но ведь в газете ясно сказано, – оправдывалась старуха. – Зарегистрировать, а иначе отнимут. Как же я могла детскими вещами рисковать?
– Вы принесли и у вас все отобрали? – сердито спросил Лев Николаевич.
– Если бы только это!.. – опять заплакала Марья Цасильевна.
Тотчас объяснять ситуацию взялась Софья своим обычным стилем:
– Маму заставили заполнить анкету. Замужняя дочь, греческоподданная? Ага! Сегодня ночью Лену арестовали вместе с мужем. Требуют драгоценности, а Лена закопала в саду, не говорит где.
Мать заплакала сильней.
– Выходит, я виновата, – сказала она сквозь слезы. – Может быть, послать в Грецию телеграмму? – наивно спросила она, чуть оживившись от новой мысли. – Мол, вашего подданного с женой арестовали да вдобавок, как разбойники, требуют выкупа. А?
– Если окончательно хотите погубить Лену, посылайте, – сказал Лев Николаевич.
– Да такая телеграмма и не пойдет! – сознанием дела заметила Софья. – Я знаю…
– Телеграмма не телеграмма, – задумчиво, точно сам с собой, заговорил адвокат, – а вот пойти мне поговорить… Попытаться урезонить, так сказать. Нельзя же так…
– А куда вы пойдете? – спросила Софья.
– Ну, в гестапо, в комендатуру… Нет, в гестапо! – Лев Николаевич вспомнил своего недавнего собеседника, старшего лейтенанта, доктора Пааля, и решил: уж если и так, то не к нему.
– Взорвать их… гранатой! – вдруг воскликнула с пылающим лицом младшая, Оля. – Я знаю людей, которые…
Она прикусила язычок.
– Если знаешь, то помалкивай! – серьезно приказала ей Татьяна. Мать испуганно смотрела на меньшую.
– Оленька, если ты связалась с партизанами – тебя расстреляют, я не выдержу…
Она разрыдалась. Лев Николаевич схватился за шапку и пальто.
– Я пойду! Ждите меня. Здесь! И он выбежал за дверь.
Улицы были страшны. «Может быть, мне так кажется?»– спрашивал себя Лев Николаевич. – Дома как дома. Окна, калитки – все как было до нашествия. И все-таки все ужасно изменилось! Людей Почти не видно. Вот промчался и завернул за угол, почти не снижая хода, немецкий грузовик с солдатами, распевающими свою немецкую песню. Каждая строфа заканчивается точно собачьим лаем: «Хайль, хайль!» Вот объявление на заборе. Свежее. На немецком и русском языках. В обоих случаях – со свастикой и германским хищным орлом. Что такое? Ага! «Для избежания несчастных случаев от приема устаревших или негодных лекарств предлагается сдать их в немецкий госпиталь за плату, а также шприцы и другое медицинское оборудование. За неисполнение – военный трибунал». Однако позвольте! Если лекарства устарели, то почему же за плату?! А шприцы? Они тоже устарели? Все шито белыми нитками. Германское воинство нуждается и в шприцах и в пирамидоне…
Лев Николаевич шел дальше и постепенно понимал, что новым качеством улицы, делающим ее страшной, является, вероятно, безлюдье. Днем совершенно оголенная от людей улица – этого раньше видеть не приходилось. Город выглядит вымершим, точно старинный Геркуланум, засыпанный вулканическим пеплом. Пепла нет, но есть мертвенность опустошенного города, покинутого обитателями. Люди сидят по домам, опасаясь выглянуть на улицу и попасться на глаза немецкому воину, который посчитает твой поклон недостаточно угодливым и попросту застрелит тебя на месте – тому примеры бывали.