Текст книги "Были давние и недавние"
Автор книги: Сергей Званцев
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
Поджог
Александра Сергеевича Золотарева я уже упоминал в своих рассказах о старом Таганроге, и даже не один раз. Но все это были только упоминания. Между тем Золотарев заслуживает, мне кажется, более подробного описания; в этом сорокалетнем, чуть отяжелевшем красивом адвокате я видел и что-то романтическое и вместе с тем густо провинциальное.
Александр Сергеевич, по крайней мере уже когда я, гимназист старших классов, его знал, жил в Таганроге, в Итальянском переулке, конечно, в собственном доме-особняке. Я часто встречал его, одиноко гуляющего медленной, иногда неожиданно ускоряющейся и вновь замедляющейся походкой по не слишком людному Итальянскому переулку, и притом в часы, не принятые в Таганроге для гулянья: по большей части – днем, когда, видимо, присяжный поверенный Золотарев был свободен или уже освободился от судебного заседания.
Он прогуливался, высокий, изящный, несмотря на некоторую тучность, летом – в отлично сшитой, явно не в Таганроге, светлой тройке (так назывался мужской костюм, состоящий из брюк, пиджака и жилета), в мягкой фетровой шляпе или шляпе из панамской соломки, зимой – в короткой шубе или романовском полушубке, очень идущем к его энергичному лицу с короткой эспаньолкой и большими карими глазами, и в «боярской» бобровой шапке. Он всегда вежливо здоровался со знакомыми, кланяясь первым, не чинясь, несмотря на свою огромную популярность в городе, где привыкли людям почтенным кланяться, не дожидаясь их поклона. Даже мне, гимназисту, Александр Сергеевич норовил поклониться первым. Это меня смущало и вместе с тем непомерно льстило, потому что Золотарев казался мне образцом и воспитанности, и светскости, и таланта.
И в самом деле, он обладал прекрасным голосом и даром речи – сочетание, необходимое оратору. Правда, я тогда, видимо, не понимал, что подлинный оратор должен быть еще мыслителем, «говорящим писателем», хотя, вспоминая речи Золотарева, я прихожу к выводу, что он не был лишен того глубокого проникновения в рассматриваемый вопрос, которое заставляет ответно и думать, и чувствовать, и волноваться.
Меня озадачивали пешие прогулки присяжного поверенного по улицам Таганрога. Неужели его влекло стремление сбавить лишний вес?.. Позже я понял: он на ходу сочинял свою очередную защитительную речь.
Золотарев «приготовлял экспромты» и «неожиданно родившиеся остроты» не в тиши кабинета за письменным Столом, он их готовил, вышагивая по Итальянскому переулку. Однако, как мы уже говорили, он не впадал в рассеянность мысли и всегда вовремя замечал и первым раскланивался со знакомыми.
Проходя мимо своего дома, он старался не смотреть в окна, где за кружевными занавесками подглядывала за ним его жена, по имени Клеопатра. Она жестоко ревновала мужа и приписывала ему, по крайней мере, пятнадцать любовниц – в то время как у него была лишь одна, впрочем, не всегда одна и та же.
Увы! Клеопатра не была красива, у нее были жидкие, невьющиеся волосы, спадающие с ее головы, как у утопленницы, потому что она по какой-то, будто последней, моде, не делала прически, а носила подстриженные волосы «а-ля гарсон». Это не усиливало очарования ее угреватого худого лица с острым, как перо, носом. Почему франт и красавчик Золотарев женился на этой скучной и вечно болеющей женщине – бог весть. Впрочем, в числе неразрешимых вечных вопросов всегда значится и этот: почему человек женился на Лизе, Лене, Кате?..
Клеопатра ревновала мужа, но удивительным образом, опровергая тезис об особенной чуткости на этот счет женщин, не угадывала подлинную соперницу, хотя их прошло перед ней и немало. Почему-то она чувствовала особенную ревность к поэтессе Аде Чумаченко, единственной в те годы таганрогской поэтессе, действительно талантливой и, можно сказать, неожиданной для тогдашней таганрогской жизни.
Ада, девушка лет двадцати двух, была дочерью учителя математики местной женской прогимназии, солидного и еще не старого человека. Он был вдов, нежно любил единственную дочь и считал ее приверженность к поэзии наказанием, ниспосланным ему богом за дурное отношение к покойнице жене, да еще за склонность к зеленому змию. Что касается Золотарева, он однажды выступил на вечере поэтессы в так называемом приказчичьем клубе «Самопомощь», больше под влиянием постоянной страсти к популярности, чем из любви к поэзии или к поэтессе. Но Клеопатре кумушки поспешили сообщить о горячем и несколько преувеличенном восхищении Александра Сергеевича стихами Ады и его любезном с ней обращении, любезность же предподнесли как любовность.
У Клеопатры Петровны случился новый приступ мигрени. Всегда вежливый с женой и терпимый к ее истерикам, Александр Сергеевич с каждым годом все больше отдалялся от нее. Его отец, коммерсант на покое, жил во дворе сыновнего дома, во флигеле, который был более похож на особняк, а с ним невенчанная жена, довольно молодая женщина по имени Адель, скорее всего переделанном для красоты из Авдотьи. Впрочем, некоторая загадочность в именах касалась и самого Александра Сергеевича; он был Сергеевичем, а между тем отца звали Осип Павлович. Переделка тоже, видать, была сделана для красоты.
Тучный и красивый старик с седой бородкой «буланже» и в ухарски примятой шляпе на голове, которую он, оберегая лысину, не снимал и в комнате, Осип Павлович относился к знаменитому сыну скептически. Своему сверстнику, какому-нибудь греку Попандопуло или Синадино, сидя с ним за чашкой кофе с графинчиком коньяку, говаривал, подмигивая:
– Александр-то! Слыхал, брат? Вчера в суде пустил такую слезу, что присяжные оправдали этого жулика Чангли-Чайкина! А ведь поджег-то он, даже керосином чи бензином воняло пожарище! А?!
Попандопуло или Синадино с непроницаемым лицом наливал себе и другу коньяку в рюмки и предлагал нейтральный тост:
– Будем здоровы, эмаста!
Позвольте же именно здесь, упомянув дело о поджоге магазина галантереи Чангли-Чайкина, остановить бег нашего рассказа. Право же, дело стоит того.
Галантерейный магазин был как магазин: в самом центре главной Петровской улицы, в один раствор, не то чтобы слишком тесный, но и не слишком просторный. Да ведь здесь торговали воротничками и галстуками, а не роялями, к чему и простор!
Хозяином магазина, как мы уже сказали, был Чангли-Чайкин. Трудно было установить национальность этого таганрожца! Чангли – это мог быть англичанин. Но Чайкин – как будто окончательно русская фамилия. А почему фамилия двойная? Кто состоял в предках этого бледного человека с седыми усами, бритым подбородком и тихим, нерешительным голосом? Может быть, и англичане, и русские? Мало ли английских капитанов гостило в Таганроге, а иные ухаживали за русскими девицами и дамами! Да ведь не со вчерашнего дня, а уже два столетия! Мало ли какой союз двух иноплеменных людей мог созреть здесь, на полуострове, именуемом Таганрогом?
Не будем пускаться в исторический анализ. Фамилия этого таганрогского негоцианта была именно Чангли-Чайкин и никакая другая. У купца было два сына: один – молодой юрист, красивый, высокий и холеный, чем-то, пожалуй, и в самом деле похожий на англичанина, а другой – пианист, худой и хромой в результате детского туберкулеза голени правой ноги. А мать? Может, она-то и была англичанкой?.. Она давно умерла от чахотки, совсем еще молодой, я ее не помнил. А сыновей знал. Особенно младшего, пианиста. Это был удивительно мягкий и застенчивый юноша. Играл задушевно. К сожалению, ОН вынужден был ради заработка (отец торговал плохо) Ходить по домам богатых и в праздники играть танцы на рояле: тапер!
У парня были способности настоящего музыканта. Да мало ли у кого были в те времена артистические особенности, разве это шло в счет?
Младшего Чангли-Чайкина, пианиста, звали Иваном. А старшего, помощника присяжного поверенного, Николаем. Если Ваня запомнился мне мягкостью своей, природной веселостью, которая как-то совсем не вязалась с не очень веселой домашней обстановкой (отец – неудачник и, несмотря на всю свою торговлишку, бедняк), а вот старший, Николай, ничем не был – или не казался мне – примечательным. От кого-то из местных адвокатов я слышал не слишком-то восторженный отзыв о его профессиональных способностях. Да оно, пожалуй, так и было: Николай слегка заикался, был явным тугодумом – качества, едва ли пригодные для судебного оратора. Однако же он был, мне кажется, незаурядным человеком: уж очень много усилий и настойчивости проявил он в попытках склонить к браку с ним красавицу блондинку с недобрым выражением лица, как говорили, внучку или правнучку знаменитого русского путешественника-барона Софью Н., год назад окончившую таганрогскую Мариинскую женскую гимназию и осевшую в скучном городе. В ожидании женихов? Наверно. А что еще оставалось делать этой внучке мореходного барона?! И вот жених нашелся: Николай Чангли-Чайкин. Что же невеста? Она категорически ему отказала!
Соня! Не один только Николай Чангли-Чайкин был влюблен в нее. Я помню довольно известного впоследствии поэта Валентина Парнока, уроженца Таганрога, человека до такой степени худого, что его хотелось повести в ресторан накормить. Валя студентом уехал в Париж и бедствовал там, время от времени посылая своим таганрогским знакомым, которых он считал зажиточными, отчаянные телеграммы, всегда одного и того же содержания: «Позисион террибль» («Положение ужасное»). Далее следовала просьба выслать деньги. В конце концов, уж неизвестно на какие средства, он вернулся в Таганрог и здесь занялся насаждением нового тогда танца – танго, главным образом в самом трагическом его варианте – «танго смерти», «танго отчаяния» и пр. Он сам танцевал на эстраде, худой и рыжий, извиваясь всем телом и дрыгая худущими ногами, танцевал во фраке, завезенном из Парижа и, видимо, купленном там у старьевщика.
Вскоре он катастрофически влюбился в Соню Н. Он посвящал ей сонеты, но она впервые слышала это слово и была шокирована и чрезмерной рыжестью воздыхателя, и его двусмысленной профессией танцора-поэта.
Шансов Валя Парнок, видимо, имел не больше, чем водовозная кляча – прийти первой на дерби. А тем временем Николай Чангли-Чайкин действовал напористо и еще – в который? – раз сумел доказать, что женщина – это крепость, которую легче взять осадой, чем штурмом. Николай женился на Соне. На свадьбе Ваня истово играл на разбитом рояле танцы…
Через полгода Соня ушла к богачу-экспортеру Канаки, но это лежит уже за пределами нашего рассказа. Оставаясь же в его границах, отметим, что именно Николай толкнул своего отца-галантерейщика на преступление…
Николай сразу же увидел, что, если он не достанет в ближайшие дни двух тысяч рублей на свадебную поездку за границу, он потеряет все позиции, которые завоевал с таким трудом.
– Папа, – сказал он отцу, – она хочет ехать в Биарриц.
– А сколько нужно денег? – деловито спросил старик.
– Много. Тысячи полторы, две. Она привыкла к роскоши.
Старый галантерейщик ненатурально засмеялся:
– Привыкла?! Живет без родителей, у тетки – и привыкла?!
– Все равно, – убитым голосом сказал сын. – Если я не достану денег, я повешусь.
– Достанем! – крикнул отец. – Пусть повесился бы чертов барон, который носится по свету, а внучку подкинул тетке в Таганрог! – Он спохватился и на этот раз тихо и уверенно сказал: – Достанем!
Вот тут и начинается возвращение присяжного поверенного Золотарева в нашу историю. Именно ему и была поручена защита старого Чангли-Чайкина на суде, перед которым он вскоре должен был предстать по обвинению в преднамеренном поджоге своего несчастного магазина для получения страховой премии. Он обещал сыну деньги, твердо рассчитывая именно на эту премию, которую, по его убеждению, он легко получит в результате пожара. Правда, магазин не был застрахован, но для этого достаточно одного часа: страховые агенты в Таганроге – люди энергичные, жаждущие заработка. А заработок они получают только после того, как кого-то или что-то застрахуют. Волокиты здесь ждать не приходилось. Без волокиты последует и так называемый «страховой случай», то есть пожар. Мало ли от чего могут загореться столь горючие целлулоидовые воротники и манжеты! Разве люди не знают, что целлулоид горит особенно охотно? Знают! Ну, а заодно загорятся и манишки, и дамские панталоны, и корсеты с китовым усом, и разноцветные пуговицы, которые лежат в ящиках уже седьмой год без спроса, потому что они не кокосовые, модные, а какие-то деревянные: покупал в кредит, а в кредит присыплют товар сортом похуже. Но неважно! На всякий товар – своя цена, а страховка будет в размере полной стоимости. Только так!
– Деньги я достану через неделю, – твердо сказал сыну Чангли, обдумав всю процедуру: день – на страховку, день-два – на пожар, дня три – на оформление и получение денег.
Сын ушел обрадованный и вместе с тем задумчивый: откуда отец возьмет такую сумму? Займет, конечно! Но ведь придется платить проценты…
Страховым агентом общества «Саламандра» был, между прочим, старый Илья Федорович Слезников. Ему перевалило за восемьдесят, но он по-прежнему волочился за доступными красотками, выпивал по маленькой, и по-прежнему все знакомые звали его Ильюшкой. Имущества у него числилось: старый топчан, на котором он спал в короткие стариковские ночи, и щегольская палка-тросточка с набалдашником, изображающим голую женщину.
Агентом страхового общества Ильюшка сделался совсем недавно и даже невзначай. Прогуливаясь, по обыкновению, со своей щегольской тросточкой, которую он умел крутить в воздухе, как французский тамбур-мажор крутит жезл, приводя в восхищение таганрогских мальчишек, он слегка припадал на правую подагрическую ногу и все же не терял лихой походки; в старом, истрепанном пиджаке, в брюках с бахромой и с шейным платком вместо воротника, Илья Федорович ни в какой мере не опускал седой головы в старой рваной шляпе перед прохожими.
И вот однажды его внимание остановило рукописное объявление, приклеенное на дверях таганрогского отделения страхового общества «Саламандра». Илья Федорович прочел, шевеля губами с окурком:
– «Ищем сдельных агентов по страхованию. Хорошее вознаграждение».
И тут его судьба была решена. Он, наверно, сильнейшим образом поразил своим появлением заведующего отделением украинца-толстяка Соломатенко. Однако быстро соображающий полпред горящей, но не сгорающей «Саламандры» решил в душе, что он тут ничем не рискует, благо никакого жалованья агентам не платилось, а буде Ильюшка кого застрахует, то и получит свой процент, вот и все. Поэтому разговор состоялся весьма благожелательный, и через десять минут Илья Федорович вышел на улицу, ощупывая в кармане своего видавшего виды пиджака несколько новеньких хрустящих полисов, уже подписанных Соломатенко и припечатанных печатью. Только и оставалось вписать имена новых страхующихся и получить их подпись, равно и первый взнос.
Получить проценты, или, как именовали в Таганроге эти самые проценты, «процент», очень даже привлекло Слезникова. Тут был какой-то элемент игры, тут тоже мог быть выигрыш в случае удачи. Не ленясь – это было не в характере Ильюшки – и уже не вертя палку в воздухе, а опираясь на нее при ходьбе для скорости, он обошел несколько лавок на Петровской улице и повсюду удалялся ни с чем: лавки были уже давно застрахованы или же их хозяева больше уповали на волю божию, чем на «Саламандру». И вдруг – о удача! – Слезников узнал у хозяина очередной лавки, галантерейного магазина Чангли-Чайкина, понурого старика, выглядевшего сегодня особенно понуро, что он совсем не прочь застраховать свой товар. Больше того, услышав от Ильюшки цель его прихода, Чангли-Чайкин явно оживился и даже сказал, что сам собирался в «Саламандру» просить страховки.
– Не ровен час, Илья Федорович, – деловито сказал неудалый галантерейщик, – займется (этим таганрогским словом обозначилось понятие «загорится») что-нибудь, а у меня товар нежный: дамские панталоны, опять же воротнички…
– А на какую то есть сумму вы желаете совершить страхование? – солидно спросил Илья Федорович, сразу впадая в нужный деловой тон.
– На две тысячи! – быстро, пожалуй, чересчур быстро, ответил Чангли и беспокойно посмотрел на странного противопожарного агента, имевшего вид скорее пострадавшего от пожара.
– На две? – переспросил Ильюшка, памятуя наставление заведующего отделением, объяснившего, что страхующие склонны преувеличивать стоимость страхуемого.
– Да, на две! – как будто с вызовом, во всяком случае настойчиво подтвердил хозяин лавки.
«Ну и хорошо, что на две! – подумал Слезников. – Мне же лучше: больше будет процент!»
Он вынул из кармана бланк полиса и, надев на толстый, в лиловых прожилках, нос кривое пенсне, стал заполнять пустующие графы бумаги, повторяя вписываемые слова вслух:
– «…галантерейный товар разного рода и пола, как мужеского, так и женского… Сроком год… с сего числа… на сумму две тысячи рублей…»
Через двадцать минут, несмотря на некоторую замедленность рукописных действий Ильюшки, бумага была готова и подписана Чангли-Чайкиным, который все время заполнения полиса вел себя крайне неусидчиво, вертелся на стуле, вскакивал и снова садился; следуемый с него первый взнос отдал почти весело, без обычного купеческого вздоха, что, впрочем, не вызвало подозрения со стороны Ильюшки: «А хоть бы на голову стал, процент-то мне идет!» Подумал он, уже передавая хозяину лавки готовую бумагу, еще и другое: «Лишь бы пожара не случилось в скором времени, выгонит меня старый хохол. Да нет: откуда же пожар? Сам Чангли-Чайкин не курит, огня не зажигает: как стемнеет – закрывает лавку. Авось все будет хорошо!»
Заполучив полис, Чангли бережно спрятал его в карман, зачем-то очень внимательно оглядел свою лавку, точно ожидая увидеть в ней что-то новое, и рассеянно простился с Ильей Федоровичем, который заспешил в отделение и честно отдал взнос. Может быть, читателю будет небезынтересно узнать, что в тот же час, довольный успехом «молодого» агента, Соломатенко выплатил ему вознаграждение: три рубля двадцать четыре копейки, чем привел Ильюшку в неописуемый восторг. «Каждый день по трешке – это составит за месяц девяносто… ну, пусть семьдесят пять целковых, – подсчитывал Илья Федорович. – Вот дай бог здоровья этой чертовой «Саламандре»!»
А назавтра, под вечер, старый Чангли-Чайкин, торопясь соблюсти сроки, обещанные старшему сыну, и болея за него душой («Как бы не решился на отчаянный шаг!»), сам не понимая, что именно он-то и идет на отчаянный шаг, запер изнутри лавку и опустил жалюзи. Дрожащей рукой он вытащил из бокового кармана рваного пиджака довольно большую бутылку керосину (так называемую «кварту») и окропил товары в наличниках и в ящиках под прилавками и самый пол, потом еще более задрожавшими руками зажег одну за другой пять, десять спичек и стал совать их в груды облитых галстуков, сорочек и панталон. Убедившись, что огонь пусть и не повсюду, но в достаточном количестве точек принялся, Чангли, немного шатаясь от волнения, бросился к заднему выходу во двор, не забыв захватить опустевшую бутылку. Хлопнул, замкнул дверь и быстро – насколько его слушались ноги – вышел на улицу; заглянул в щелочку закрытых и заставленных окон лавки: там было еще темно.
Чангли ушел, радуясь удачно сделанному делу и вместе с тем испытывая какую-то ужасную тоску. «Лишь бы Колечке на пользу!» – думал он несколько лихорадочно одну и ту же думу. По дороге он швырнул бутылку прочь, она разбилась с веселым звоном. Домой он пришел часов в восемь вечера, а ушел из магазина в четыре или в пять. Так он никогда потом и не смог вспомнить, где же шатался он эти три-четыре часа!
А дома был уже переполох. Кто-то прибежал и крикнул жене:
– Беда! Ваша лавка сгорела!
Чангли услышал эту новость со страхом и с радостью. Завтра же он пойдет за страховой премией, за двумя тысячами рублей!
Он не думал, чем же будет жить в дальнейшем. Все заслонила тревожная, болезненная дума о судьбе старшего сына, так некстати, так неудачно женившегося на этой «фре», как называли невестку и Чангли, и его жена. Но теперь все будет хорошо!
А Ильюшка между тем уже третий час сидел в турецкой кофейне и пил отнюдь не кофе, пропивая свою честно заработанную трешку. Он мечтательно смотрел на висевшую на стене картину «Битва при Синопе» и воображал себя – в зависимости от количества выпитых рюмок коньяку – сначала унтер-офицером, потом полковником. Уже чувствуя себя полным генералом, старик вдруг услышал разговор за соседним столиком: пожар в лавке Чангли-Чайкина!
Он бросил на стол рубль и побежал, то есть чуть быстрее, чем обычно, заковылял на улицу.
И вот он у дома с лавкой своего первого клиента. Толпа уже расходилась, хлипкая пожарная команда уехала. Все было кончено. Лавка чернела в неверном свете газокалильного фонаря на другой стороне улицы. Окна были выбиты старательными пожарными, кругом стояли лужи воды: на этот раз помпы поработали на славу. Внутри лавки был первозданный хаос, разбитые доски плавали в воде, стоял дым и смрад.
Ильюшка в сердцах плюнул и, выругавшись по-итальянски, по-курдски и по-татарски, ушел с разбитой душой.
Можно после этого верить людям?! Разве не мог чертов Чангли подождать для приличия хоть месяц? Слезников понимал: страхуют в основном, имея в виду поджог собственного застрахованного имущества. Но разве порядочные люди это делают на второй же день?! Чангли забыл, что существует прокурор! Полиция! Суд! Да, но где доказательства поджога – единственное, что могло бы спасти его, страхового агента, репутацию в глазах начальства «Саламандры»? Конечно, если был поджог, то страховое общество не отвечает, и деньги останутся при нем. Ясно, в таком – и только в таком – случае он, Слезников, останется при деле и будет время от времени получать по трешнице, пусть даже не каждый день.
Но где же доказательства поджога?! Их, скорее всего, нет. Но если их нет – а поджог, конечно уж, был! – их надо создать. Явный запах керосина – вот что решит дело. В самом деле, откуда в галантерейной лавке возьмется запах керосина, если только дамские панталоны не были облиты в угоду задуманному поджогу?!
Слезников не поленился вернуться обратно, к сгоревшей лавке. Народ уже окончательно разошелся, кругом было по-обычному пустынно, и – что очень подозрительно! – не было рыдающего хозяина лавки. Ильюшка огляделся и прошмыгнул в широкую дыру на месте сгоревшей двери. На этот раз он не только оглядел послепожарное разорение, но и принюхался: нет, керосином, как говорится, и не пахло!
Агент страхового общества «Саламандра», видимо, на что-то решился. Он быстро покинул помещение и поспешил к своему убогому дому, вернее, в свою одинокую каморку во дворе, близ выгребной ямы.
Он открыл никогда не замыкавшуюся дверь своего жилища, зажег двухлинейную с разбитым и подклеенным стеклом керосиновую лампу и, радуясь своей запасливости, налил керосину из четвертной бутылки в маленькую бутылочку. Заткнув бумажкой, старик сунул ее в карман и, чертыхаясь на откуда-то взявшийся холодный морской ветер, сразу превративший этот вечер в осенний, поковылял к той же сгоревшей лавке. Здесь он снова прошмыгнул в дверь, подождал с минуту, пока глаза привыкнут к этой чертовой тьме, затем вынул бутылочку и брызнул на пожарище керосином. Когда бутылка опустела, он швырнул ее в угол и поспешно удалился.
«Сядет – поделом ему! – мстительно подумал старик. – По миру хотел меня пустить!»
Может быть, не выпей Ильюшка восемь рюмок пьяной греческой «мастики» (коньяку), он и не решился бы на такой отчаянный шаг. Но тут напиток подействовал, так сказать, вдвойне: и опьянив, и заставив горько пожалеть, что такое возлияние сделается в будущем маловероятным, если только его, Ильюшку, после этого случая выгонят из «Саламандры».
Уже через два дня Чангли-Чайкин получил все свои две тысячи: частные страховые общества, конкурируя одно с другим, были крайне заинтересованы в уверенности клиентуры насчет быстрого получения страховой премии. А затем заведующий отделением подал жалобу прокурору на «явный поджог и наглую аферу». Бумага пошла к и. о. судебного следователя по фамилии Тарантулов (царское правительство не назначало следователей ввиду их несменяемости по закону, а назначало и. о. – исполняющих обязанности следователя, и тогда при проявлении ими строптивости легко отделывалось от них).
Таранрантулов сделал тщательный обыск в пострадавшей от пожара лавке и, между прочим, занес в протокол:
«В лавке стоит явный запах керосина. В углу обнаружена бутылка, также отчетливо издающая запах керосина». И в заключение: «Есть все основания подозревать поджог, произведенный в условиях, когда поджигатель не опасался чужого глаза, скорее всего, сам хозяин, тем более что, по справке банка, его финансовое положение было плохое, а кредит закрыт».
На этом основании исполнявший обязанности написал постановление о привлечении старика Чангли-Чайкина к уголовной ответственности и к заключению его впредь до суда под стражу.
Так злосчастный поджигатель попал в тюрьму. Передачи ему носил младший сын, сильно и даже как будто сильнее прежнего хромая. А старший, получив от отца деньги, в тот же день выехал за границу со своей знатной и красивой женой, еще ничего не зная об аресте отца…
Младший, Ваня, и пригласил Золотарева защищать отца. Следствие шло быстро, было установлено, что Чангли-Чайкин сильно нуждался в последнее время в деньгах, тянул в банке со взносом процентов по ссуде, была установлена и нужда в двух тысячах (как раз сумма страховки!).
Сам Чангли-Чайкин туповато отрицал свою вину и оживился, лишь когда и. о. следователя предъявил ему бутылочку: поджигатель и в самом деле видел ее в первый раз! Он чуть было даже не проговорился, что окроплял керосином лавку не из этой бутылочки, а из кварты, но вовремя сдержался.
Процесс предстоял громкий: старый, всеми уважаемый купец – на скамье подсудимых! Золотарев больше из-за этой «громкости», чем из-за гонорара, согласился защищать испуганного и еле живого старика: денег-то у Вани было всего ничего, это уж старые друзья его отца наскребли пять сотен для адвоката, чей обычный гонорар за уголовную защиту был тысяча, а то и две.
И вот настал день суда. Чангли-Чайкин не спал всю ночь и горячо молился: «Господи, ты-то знаешь, для чего я это сделал, отпусти мне сей грех!» Но не было свыше знака; как бы теперь сказали, связь оставалась односторонней, и под утро старик совсем пал духом. Главное, его угнетала невозможность повидаться с уехавшим старшим сыном, Николаем. Он так бы хотел узнать, на пользу ли пошли те две тысячи, смягчилась ли к молодому мужу гордая жена?
Утром он, давясь, съел кусочек колбасы, принесенной ему накануне Ваней. Его торопил усатый унтер, старший надзиратель.
Потом его вели в суд под конвоем двух солдат с обнаженными шашками у плеча по залитым летним солнцем улицам родного Таганрога. Прохожие узнавали купца и кто с сожалением, а кто с жадным любопытством смотрели ему вслед, старые женщины крестились.
Ему пришлось долго ждать в отведенной для арестантов каморке: его дело шло вторым, а первым слушалось дело о разбойном нападении. Только часа в три дня, когда старик был уже окончательно измучен и совсем пал духом, дверь распахнулась и, сопровождаемые усиленным конвоем, в камеру вошли двое осужденных. Один был совсем молодой, с заплаканными глазами. Старший буркнул ему:
– Нишкни. Авось кассацию уважут!
Унтер зычно прикрикнул на обоих и приказал Чангли-Чайкину следовать за ним. Старика повели по гулким лестницам наверх, и он как-то незаметно для себя оказался в огромном и заполненном людьми светлом зале, Сидя на скамье подсудимых, он видел по обе стороны от себя конвойных с примкнутыми к винтовкам штыками. Чтоб не глядеть в зал, Чангли-Чайкин уставился на какую-то мудреную штуковину на подставке перед судейским столом. Он вспомнил вдруг, что она символизирует закон и справедливость.
– …Суд идет, прошу встать!.. Прошу садиться!
За столом, неестественно высоким и торжественным, сидели трое в мундирах, поодаль от них с пером в руке – видно, секретарь, а на скамьях внизу – тринадцать присяжных: тринадцатый был запасным. Справа от судей за отдельным столиком сидел молодой вертлявый господин в мундире – товарищ прокурора, а слева – Золотарев во фраке. Его-то Чангли-Чайкин знал в лицо очень хорошо: кто же в Таганроге его не знал? «Вот кого взял мне Ваня», – с благодарностью подумал старик. Он не чувствовал никакой обиды, что перегруженный делами защитник не удостоил его посещением в тюрьме.
– Подсудимый, встаньте! – строго сказал председательствующий.
Чангли отлично его знал: это был сам председатель окружного суда, действительный статский советник Боголюбов.
Боголюбов посмотрел на Чангли-Чайкина даже как будто с сожалением. Он знавал ранее этого таганрогского купца. Как же его угораздило?
– Признаете ли вы себя виновным? – задал Боголюбов стереотипный вопрос, на который, как известно из литературы, один подсудимый во французском суде ответил: «Как же я могу сказать, признаю ли я себя виновным, если я еще не слышал показаний свидетелей и не знаю, насколько они меня изобличают?!»
Чангли-Чайкин ответил проще, слабым, еле слышным голосом:
– Нет, ваше превосходительство, не признаю. Потому – невиновен я!
– Хорошо, потом расскажете, – махнул рукой Боголюбов, раздосадованный непризнанием подсудимого. Это вызывало необходимость в подробных допросах свидетелей и неминуемо затягивало процесс.
Первым был допрошен понятой, при обыске показавший, что сам ощущал запах керосина и видел в углу брошенную бутылочку. Это вполне совпадало с данными оглашенного в самом начале судебного заседания обвинительного акта, содержавшего, между прочим, и аналогичные показания экспертов. Прокурор победоносно поглядел на своего знаменитого противника, ответившего ему едва заметной насмешливой гримасой, и, когда пришло время обвинителю задавать вопросы подсудимому, прокурор, как говорится, «не слезал» с этого самого предательского запаха. Спрашивал он не без едкости:
– А скажите, подсудимый, вы ведь керосином не торговали? И освещение у вас, как видно из обвинительного акта, было газокалильное?
– Так точно, – упавшим голосом подтверждал Чангли, понимая, что гибнет.
– Так откуда же у вас в магазине взялись и бутылка из-под керосина, и керосиновый запах?
– Не могу знать, – уныло отвечал подсудимый, перешедший с отчаяния на солдатский язык.
– Ах, вы не можете знать, – насмешливо подхватил молодой прокурор, предчувствуя, что этот процесс создаст ему имя и положение. – А скажите, что же именно вы можете знать? Откуда взялся запах керосина? Может быть, эксперты страдают болезненным извращением обоняния и им чудится керосин там, где на самом деле лишь запах гари?