355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Юрьенен » Музей шпионажа: фактоид » Текст книги (страница 5)
Музей шпионажа: фактоид
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:12

Текст книги "Музей шпионажа: фактоид"


Автор книги: Сергей Юрьенен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)

И все же я не выдержал.

Воспользовался, как ее болезнью, так и приглашением.

Сначала Летиция волновалась. Ориентировала меня из кресла. Но потом монотонность действий книжного червя усыпила настороженность, она затушила сигарету и с головой ушла в вязанье.

«Русский» стеллаж в гостиной представлял собой старомодную систему полок с кронштейнами, которые крепились к железным рейкам, которые, сказала Летиция, привинтил к бетону «Арабеллы» еще Поленов. Здесь была выставлена русская литература эмигрантских издательств. За двумя-тремя вычетами все эти книги стояли дома и у меня.

– А знаешь, – сказал я, листая первоиздание «Доктора Живаго», – что сделал твой Поленов? Среди прочего?

– Что еще?

– Передал в ГБ список советских граждан, в адреса которых ЦРУ посылало всю эту литературу. Можно себе представить, какой фронт работ открылся для Пятого управления. Русский патриот… – Я успел сдержаться и не добавить: «Сволочь!» – Ты не знала?

– Нет.

– Он что, так любил свою Советскую Родину?

– Не помню, чтобы Ник на эту тему говорил… Нет, говорил! Говорил. И даже часто…

– Что?

– «Где водка, там и родина».

– Да уж… Как раз водки на родине его не оказалось.

Нет, я не злорадствовал, я просто имел в виду иронию, нет даже не иронию, а какое-то глумление судьбы над бедным агентом-алкоголиком, вернувшимся в Москву в разгар Кремлевского антиалкогольного делириума. Не говоря уже о тотальном коллапсе, с неумолимой логикой за этим происшедшим. Кто знает? Была бы водка, может, был бы и Союз.

– Он просто шутил. Ник не был циником.

– Конечно, нет. Он был агентом.

– Не при мне, – возразила Летиция. – Если и стал, то при этой своей…

– Ну да, конечно. – Я помнил представленную мне пунктиром версию их отношений, которая, возможно, и убедила шефа безопасности Фроста. – При тебе был просто пылкий московский паренек.

– А уж в этом с ним никто не сравнится.

– В чем, в пылкости?

– Ник – самая большая любовь моей жизни, – сказала она, как ампутировала.

Заткнувшись на темы жизни, я вернулся к безопасному вторичному сырью.

Антисоветчина на полках была здесь не сплошная, а с неожиданными вкраплениями в виде безусловных советских раритетов бурных 6о-х. «Струна»… «Треугольная груша» – с автографом. Размашистым фломастером, который выездной Вознесенский и ввел в союзписательскую моду, когда кружку фломастеров держал при себе каждый начинающий авангардист… Летиции он изобразил и про очи-озера, и Ваш баварский академик… Ну, да. Ведь местный член… «Нежность»: Душа зальделая все ледяней, что я наделала с душой своей…

Подростком в Союзе я многое бы отдал за эти книжки, которые западная девушка свободно покупала в «Глобе», парижском магазине советской книги, где дефицитов нет. Поэзии – и русской, и французской – было неожиданно много, но только до определенного момента, когда Летиция, покинув Францию, стала покупать в Германии американские покетбэки.

Летиция, которая, не отрываясь от вязанья, вела свой акустический мониторинг, подняла голову, и я приостановился в ожидании (палец указует на приоткрытую дверь спальни, брови подняты…)

Она кивнула.

Вступив, я удивился размерам будуара. Жить в «Арабелле», чтобы спать в пенале? Какие-то медикаменты на тумбочке в изголовье кровати, которая оставалась аскетичной, несмотря на пончо и рецидивы инфантильности в виде мягких игрушек: Медведь там… Собака… Обезьянка. В ее-то возрасте? Или правда, что детство не проходит?

Но литература здесь совсем не детская. Не знаю, чего я ожидал. Классику? For Whom the Bell Tolls? Вперемешку с Эрикой Ионг и Мэрилин Френч? Но лишь только глаза заскользили по названиям, как стало понятно, почему литературу эту она не афиширует. Почему так долго меня сюда не допускала. Никакой беллетристики, тем паче романтической, здесь не было. Царил беспощадный факт. Красный террор. ЧК-ГПУ-НКВД. Гестапо. Вторая мировая. СС. Холокост. Нюрнбергский процесс.

Разборные стеллажи из «Икеи» оставляли такой узкий проход, что, опустившись на корточки перед нижними полками, спиной я уперся в железную раму кровати. Холодная война. КГБ/ЦРУ. Монографии, исследования. Ален Даллес. Полковник Пеньковский. Мемуары «дефекторов»…

– Скажи, а Ник…

– Что?

– Ник, – возвысил я голос, чтобы быть услышанным в гостиной, – он читал все эти книжки?

– Ник предпочитал читать по-русски.

– Почему?

– Ограниченный английский.

– Херовый, значит, был шпион.

– Как ты сказал?

Я повторил.

– Ну, какой он шпион….

– А кто же?

Ответа не последовало, и я вернулся к корешкам, морщинистым от сгибов. Второстепенные игроки были представлены здесь тоже: разведки французская, испанская, израильская. Американская мафия. Никогда не видел сразу столько книг по убийству братьев Кеннеди, но больше, конечно, по Джону Ф. Буквально десятки книг. Доклад комиссии Уоррена, конечно… Преступность. ФБР. Серийные убийцы. Начиная с бостонского душителя. На каждого по книжке, и не по одной. По Теду Банди – целых пять. Специализация красавчика? Промышлял по общежитиям. Головы студенткам расшибал. Бейсбольными битами.

Не знаю, как это удается ей, но, даже обложившись мягкими игрушками, я бы не смог заснуть на расстоянии руки от всего этого.

Возложив руки на ее кровать, я запрокинулся. В целом я был очень впечатлен. Я знал, что она окончила лицей, прошла во Франции «свои университеты», но такого уровня эрудиции все же не ожидал. В области, конечно, специфической. Новейшей истории Зла. Нет, человек недаром работал в отделе новостей. Причем, не скользила по поверхности. Скрупулезно входила в детали, отыскивая дьявола. Прорабатывая зло: подчеркивания в тексте, заметки на полях, разноцветные наклейки. Будто в полной тайне от всех готовилась к какой-то большой работе. Необъятной, как энциклопедия, название которой напрашивалось само собой: «УжасXX-го века».

Я прищурился. Полиграфическая пестрота нависающей стены книг превратилась в черно-красный монолит. Определенно он испускал пульсацию. Волны. Wibs. Сердце, во всяком случае, билось учащенно. Я вспомнил, как впервые попал на пляс Пигаль в порномагазин. Здесь ажиотаж был не от Эроса, ровно наоборот. Но было так же стыдновато. Не столько по поводу себя, дорвавшегося до табу, сколько за человека, посредством себя познаваемого. То есть – как такового. За человеческую природу.

Интересно, отразилось ли все это на моем лице? Мне не хотелось быть прочитанным. Преодолев импульс бежать, я продолжил изучение будуарной сей библиотеки.

Покетбэки имели тенденцию слипаться, и вставлять обратно было их непросто.

Я стал таким заядлым читателем ее библиотеки, что она стала проявлять знаки ревности, и как-то до моего слуха донеслось:

– Еще начитаешься! когда меня не станет…

– То есть? – Вернувшись в гостиную, я сел в кресло rattan, плетеное из полосок экзотической пальмы, у нее был такой, покрытый темным лаком набор, включавший овальный столик со стеклянной поверхностью, на который я выложил очередную стопку книг. – Летиция?

– Что?

– Что это значит?

– Что библиотеку я завещаю тебе.

– Собираешься умирать?

Она молчала, не глядя на меня, двигая спицами. – А ради чего продолжать все это?

All is not as it seems. Все не так, как представляется… В первом в мире Музее шпионажа в Вашингтоне, который возникнет, когда победителям в холодной покажется, что история остановилась, это один из базовых принципов, которыми развлекают посетителя. Не то, что бы я этого принципа не знал в период отношений с Летицией. Но я его игнорировал, будучи персоналистом. Довольствовался тем образом, который она мне предложила. С какой стати мне было подвергать его сомнению? Для этого есть профессионалы паранойи, для которых и в корпорации имелась специальная должность. Мистер Фрост истолковал бы этот негромкий крик души по-своему, а я понял просто. На «первом уровне». Что Летиция имеет в виду существование, которое наступило после катастрофы ее Большой и Последней Любви, воплощенной в Поленове, взявшем себе в жены не ее, а 19-летнюю девчонку. Можно понять. Из бури страстей выбросило в скуку. Из разделенное™ в одиночество. Специальный момент был и в ретроспективном ударе, нанесенном бывшим любовником, который, сбросив маску, признался в работе на ГБ. Тем самым и экзистанс Летиции оказался «под колпаком». И все это на фоне постепенного скатывания в менопаузу. Суммируя все это, нельзя было не признать, что этой Пенелопе, всецело ушедшей в вязание, ждать некого. Глядя на это ее занятие, которое, созидая, кололо и разрывало нечто «на тонком плане», я предложил ей вариант:

– Ради твоих американских племянников.

– Это? Это все по инерции, – поскольку, мол, племянники выросли, да и не были нужны им свитера на юге США. Это было нужно ей. Род медитации…

Она отложила вязание, и в момент поворота я заметил, что перед моим приходом Летиция снова опоясалась эластичным поясом, который неизменно надевала на работу; да, плоть грустна, подумал я, ну и что? Еще я подумал, что визиты мои для нее, возможно, слишком трудоемки. Тем не менее, я воскликнул, как бы спохватываясь, что забыл о самом главном аргументе в пользу бытия:

– А секс? Летиция? Ведь есть же еще секс?

Она посмотрела на меня, как на дурачка, но мне показалось, что в глазах ее мелькнула искра интереса.

– Я ушла из Большого секса. Как говорит твой друг.

– Есть Маленький, – возразил я. – Который мы тоже произносим с прописной.

– Ушла! И точка.

– Но ты не можешь! Любви все возрасты покорны. Что хотел сказать Пушкин? Что секс кончается только вместе с человеком. Хотя русский некрофил, – усмехнулся я (и сейчас мне кажется, что над самим собой), – оспаривает и это. Лежит милая в гробу… Частушку помнишь? Нравится, не нравится, терпи, моя красавица.

– Я уже вытерпела все, что можно. И чего нельзя.

– Но замужем не была.

– Не была.

– А как насчет того, чтобы выйти? – И в ответ на презрительно-снисходительный взгляд: – Нет, я серьезно?

Серьезным во всем этом было одно. Мое глубокое убеждение в том, что есть палочка-выручалочка, которая работает. Еще в ранней юности я подчеркнул в «Дневнике» Толстого мысль, которая могла быть выводом из положения Главного материалиста: Бытие определяет сознание. В ситуации, когда сознание начинает покушаться на бытие, надо убедить человека в том, что речь идет всего лишь об одной из форм этого бытия, которое вполне может быть продолжено, должно продолжаться, что прекрасно понимает змея, сбрасывая свой старый чехол. Радикальная смена формы бытия.

– Может быть, скажешь мне и за кого?

– Скажу. Боря Бает.

– Это который лежит в кранкенхаузе с гепатитом?

– Он тебе всегда был симпатичен.

– Но он же мальчик?

– Относительный. Сколько было Поленову, когда ты его впервые увидела?

– В шестьдесят седьмом? Двадцать три.

– А этому двадцать пять.

– Двадцать пять? Я в матери ему гожусь.

– Вот и будешь проявлять свое материнское начало. В законном браке.

– Но Борю интересуют только мальчики.

Тут она была права. И однако, мы с ней вместе делали передачу по первой Бориной любви, по взаимной их переписке с Ветой, которую Боря рекомендовал мне в авторы. Каждый из них начитывал в студии свою часть писем, и все это записывала Летиция, как режиссер.

– Ты же знаешь, что так было не всегда. И женат он был на девушке.

– Что, на этой спесивой Вете?

– Нет, на девушке по фамилии Канторович. Она ушла в православный монастырь, а он сменил ориентацию. Но с вами у него свой опыт есть. Так что все будет зависеть от тебя. А Боря совсем не мизогин. Насколько я знаю, свою маму он обожествляет.

Возмущенная ошеломленность Летиции сменилось трезвостью:

– Боря об этом знает?

– Как он может знать? Идея только сейчас возникла. Но узнает, конечно, если согласишься. Можешь для начала послать ему букет в больницу.

– Какие цветы он любит?

– Не знаю. Кошек Боря любит. Гладиолусы пошли.

– Но ему-то какой в том интерес?

– Остаться на Западе. В любом качестве. Почему не в качестве супруга француженки?

Один из ярких представителей новейшего поколения, которых скоро в Москве назовут восьмидерастами, Боря Бает стал вирусной жертвой собственной ненасытности, проявляемой в писсуарах публичных туалетов баварской столицы, известной своей в этом смысле толерантностью (за вычетом разве что двенадцати лет Темных Времен).

Юный Бает, голубой принц Петрозаводска, был одним из первых носителей советского паспорта, которые стали открыто работать на корпорацию, давать по телефону материалы из Советского Союза. Бает знал, что корпорация, которая всегда бравировала светской либеральностью, в своей кадровой политике стоит за равные права меньшинств. Он ничем не рисковал, открыто порывая со старомодным образом «клозетного гея». Что же касается необузданности, то это сочеталось в юноше с рафинированной интеллигентностью и профессиональной дисциплиной.

Мальчик был искренне предан своему начальнику по фамилии Литвак.

Кажется, еще вчера Литвак, космополит и маргинальный журналист, специализирующийся по горячим точкам, обивал пороги корпорации и хватался за всех, приглашая к себе в Рим. Мне поручили помочь ему написать аналитическую статью – на пробу. Но Литвака сразу стала распирать неожиданная мания величия в форме замысла романа под названием «Дезертир». Причем, романа философского. В духе «Постороннего», как я домыслил, потому что русский язык у нашего фриланса практически отсутствовал. На бытовом уровне понять его было можно, но Литвак претендовал на постижение природы современного человека. Дезертирство, как ключ ко всему. С этого знакомство и началось – с мучительного втискивания смутно-великого замысла в прокрустов формат двух-трехстраничной заметки. В Рим я тоже был приглашен, но, естественно, я не поехал. Но вскоре Литвак приехал оттуда сам с семьей. Времени с тех пор прошло немного, но давным-давно исчез тот скромный, подкупающий застенчивостью паренек с харизматическим опытом риска. Литвак, которому американцы дали карт-бланш, стал создателем новой информационной программы с опорой на стрингеров внутри Союза, безраздельным хозяином и ведущим, основав внутри корпорации, по сути, свою собственную организацию, продукт которой он представлял ежевечерне в прайм-тайм, начиная, казалось бы, совершенно невозможным: «У микрофона я: Леон Литвак». Смеялись, но смирялись. Русский язык к нему пришел к Леону, казалось, сам собой. Изменился и внешний его облик. На передний план вышла наступательная маскулинность. Стали бросаться в глаза ботинки, которые были намного больше, чем того требовали пропорции. Был мальчик, стал мужлан. Сообщавший подчиненным чувство защищенности. Отец солдатам.

Естественно, Бает его любил. Вынужденно платонически, поскольку имел дело с хемингоидом – минус антисемитизм и гомофобия. Я наблюдал однажды, когда хозяйка дома была в роддоме, как трепетно он гладил иссиня-черные кудри Лит-вака, положив себе на колени большую голову босса, внезапно отключившегося, выпустившего (при наливании) на стеклянный столик длинногорлую бутылку граппы, из которой хлынуло, а потом еще продолжительно струилось на пол, на ковровое покрытие; но тут подошел я и утвердил то, что еще осталось, вертикально.

– А что? – отсмеялся Литвак. – Союз возможный. Если Бает выживет, устроим им смотрины.

Летиция не говорила ни «нет», ни «да», но сама идея демонстрировала свою живительную силу. Она «выздоровела»: обрела ноги, отказалась от своих подпорок, вышла из депрессии, вернулась на работу. Пока юный организм боролся за жизнь, она изучила немецкую литературу по гепатитам и пришла к выводу, что у Баста есть шанс. Теперь она прорабатывала «все написанное» больным, который был не только журналист.

– А знаешь? – Летиция как бы удивлялась. – Борис по-настоящему талантлив. Ему бы писать, а не работать.

– Он от работы не страдает.

– Как ты думаешь: он может быть шпионом?

– Почему ты об этом спрашиваешь?

– Второго шпиона не переживу, – ответила Летиция.

Я понял, что она готова под венец.

Радости от этого почему-то я не испытал. Напротив. Почувствовал себя гнусным кукловодом. И это при том, что главной движущей силой во всем этом сводничестве было чувство вины за то, что, возможно, отношусь к своему техническому сотруднику я слишком инструментально.

Ирония всего этого, как говорится, от меня не ускользнула. Я решил не форсировать событий.

Бает вышел из больницы бледный, но полный сил. Мальчик себе на уме, он тоже не сказал ни «да», ни «нет». Смотрины, которые начались скромной выпивкой в фойе ресторана Rive Droite на Мауэркирхенштрассе, вылились в целую серию ужинов в квартале Арабелла-парк. Было впечатление, что встречное намерение набирает сил. Зашло так далеко, что обсуждалось уже, где Летиция и Борис будут жить. Французский язык Борису лучше всего будет изучать по учебнику Може (рекомендация моей жены Констанс). «Ну что, ситуайен Бает?» – говорил Литвак и смеялся. Предположительная брачная пара как будто смирялась с тем, что мы с Литваком предначертали. Бает еще не опомнился от благополучного возвращения с того света, он пил только минеральную воду, бросал сигареты недокуренными и до половины, был кроток, уважителен. Внимательно выслушивал даже полный бред со стороны дам. Медленно при этом кивая. Почему-то все стали считать, что Бает готов вернуться к своим гетеросексуальным временам. Констанс с ее манерой опережать события даже стала заблаговременно его жалеть, как сдавшегося бунтаря (тем более, что к Летиции особой симпатии никогда не проявляла, не опускаясь, впрочем, и до ревности к пожилой папа).

Сам Бает отмалчивался, ничего не обещал. Только иногда задерживал фиалковый свой взгляд на огнях «Арабеллы», светивших сквозь витринные стекла того или иного заведения, как огромный, но поставленный на вечный прикол океанский лайнер.

Кончилось донельзя все печально. В ванной у Летиции разбилось зеркало.

Наутро Баста нашли в Английском парке.

А Литвак уехал покорять Москву.

Мы начали с ней работать еще в период глушения (отмененного только 30 ноября 1988), и за пять лет, говоря объективно, с нами совершилась невероятная метаморфоза. Абсурдные сизифы «психологической войны», мы могли, как наши предшественники, дотянуть лямку до пенсии и передать эстафету очередному поколению – тем самым восьмидера-стам. Однако случилось то, что произошло. Чудище обло, озорно и лайай в один прекрасный момент исчезло. Просто испарилось, как будто его не было. Мы оказались среди победителей. Пусть все было иллюзией – заокеанская родня, замужество. Но был последний аргумент:

– А работа? Тоже, по-твоему, инерция?

– Тоже.

– Как ты можешь так говорить? Ведь за эти годы ты увидела всю современную литературу, сменившую соцреализм. Тебе напомнить имена? Что? Конечно, не Ален Делоны, но каждый день я представлял тебе новых и новых деятелей культуры, по две, по три персоны на день, и вспомни, как, например, тебе понравился Колобокин…

– Твой Говноед? Двух слов который не мог связать?

– А становится ведущим российским писателем, одним из. И я не говорю о политических результатах. Вот они… – Указательный жест за спину, в сторону телевизора с выключенным звуком. – То, о чем мечтали поколения эмигрантов, начиная с твоего отца-белогвардейца.

– Да, было интересно. Но я никогда не думала, – сказала она, щелкая старомодным серебряным «данхиллом», прикуривая очередную сигарету, выпуская дым по направлению ко мне (в чем, собственно, и заключалось наше с ней общение: во взаимном обкуривании). – Я никогда не ожидала, что все так быстро рухнет.

– Не в этом ли и была сверхзадача?

– Чья, моя?

– А в том числе.

– Советы мне ничего плохого не сделали.

– Ты в этом уверена? Начать с того, что отняли у твоего отца отчизну.

– Ха. Самое маленькое, что надо было сделать со Степаном…

Летиция молвила это как бы для себя, себе под нос, под красивый, идеально симметричный вырез ноздрей, выпускающих дым английской сигареты.

– Что ты имеешь в виду?

– Что не надо его жалеть, Степана. Ему во Франции было очень неплохо. Тем более, что Миттеран отменил гильотину.

– Вопреки воле своего гуманного народа.

– Проклятый социалист.

– Что с тобой, Летиция? Мне всегда казалось, что ты против смертной казни. Особенно в этой форме крайнего шовинизма.

– Шовинизм или нет, но я бы не пожалела, если бы Степану отрубили голову.

– Отцу?

Летиция прикурила от своего окурка следующую сигарету, готовясь погрузиться в привычную немоту, но я был настолько шокирован, что решился на вопрос:

– За что?

Молчание.

– А как он умер?

– Кто?

– Mais ton papa.

Инфернально она расхохоталась:

– Кто сказал, что умер?

Все это происходило в пивной столице мира, где потребность напиться вдрызг, не прибегая к сорокаградусным продуктам, было осуществить непросто. На этот раз, покинув Летицию много позже обычного, я пошел не домой, а в кафе на Арабелла-парк. Сидел на том же месте, где совсем недавно беглый ее жених, смотрел на отель, горящий сотнями окон и сотнями же окон темнеющий, курил и пил антистрессовое пиво, чище которого в этом мире не существует вот уже с 1516 года, хотя, конечно бы, предпочел сейчас самое плохое, но французское вино. Хмель, тем не менее, работал, и вскоре я поймал себя на бормотанье: та-та-татата… я с детства… нет: и так как с малых детских лет… я ранен женской долей. И путь поэта – только след путей Ее, не боле…

Домой мне не хотелось. Потому что я знал, что моя дочь, многоязычный Euro kid, самим фактом своего безмятежного существования вернет меня к этому неразрешимому ужасу, вот уж действительно: портативному апокалипсису.

Оглядываясь назад, я вспоминал детали нашего общения с Летицией и думал: непростительно!

Сотрудница однажды чуть в обморок не упала, когда я дал прочитать ей в мониторинге о том, какой размах в постсоветской Москве приняло обслуживание нуворишей малолетками. Образчик отвязанной «новой журналистики», исполненный в модном стиле «особого цинизма», повествовал, как десятилетняя в знак доказательства своей дееспособности потенциальному клиенту прямо в ресторане загнала в себя банан, схваченный со столика, ломящегося от жратвы. Не беспризорница, подчеркивал автор, а ответственная девочка, содержащая безработную мамашу, которая моет ее в ванне, удивленно приговаривая: «Ну, разработали тебя!..»

Как я мог не разглядеть симптомы ПТС, посттравматическо-го синдрома, который напрасно резервируют для солдат, побывавших во Вьетнаме или Афганистане: я родом из детства. Этого достаточно.

Оставалось только дивиться своей слепоте.

Продолжая накачиваться пивом, я вспомнил, что одну из самых первых «Лолит» в Москву привез писатель Казаков, которого обсуждал, а затем, раскаляясь, стал осуждать его главный союзписательский приятель с фамилией тоже на – ов.

– Твой Юрий Палыч за формальным мастерством не видит главного. Мерзавец растлевает, понимаешь, девочку! – Ветеран войны, приятель Казакова стал задыхаться и неожиданно резюмировал:

– Я бы его расстрелял.

– Кого?

– Набокова. Собственноручно!

Пребывая в шоке, я – эстет девятнадцати лет – не мог предвидеть, что настанет время, когда на просвещенном Западе тот сталинист будет понят – и не кем-нибудь, а мной самим. Если не в карающем пафосе возмездия, то в общем чувстве. Если не по отношению к автору «Лолиты» персонально, то по отношению к реальным гумберт гумбертам, борьба с которыми, по американской инициативе, разворачивалась по обе стороны Атлантики.

Что же… думал я. Всемирное насилие над детьми – одна из самых жгучих тайн уходящего века. И Америка, поднявшая тему, только за это будет благословлена из гроба Достоевским. И его, и Фрейда автор «Лолиты», как известно, терпеть не мог. Между тем Федор Михайлович (уже не говоря о Фрейде) все знал о «красном паучке», который укусил и самого автора главы «У Тихона», и его Ставрогина – предтечу Гумберта Гумберта – и в целом русский мир, которому оставалось только частушечно причитать после того, как не стало бессмертия души, а стало все возможно: «Вы кого же ебитё, ведь оно совсем дитё?»

Этот паучок, выражаясь ненаучными словами Достоевского, «жестокого сладострастия» применительно к детям провиден гениально: именно революция сбила цепи с монстра-педофила. Гражданская война (включая царевича и великих княжен), беспризорщина, все педэксперименты советской власти, от Макаренко и до детей врагов народа, от массовых расстрелов детей за колоски и до детей-героев-Советского-Союза, не забывая о семье и школе – нет! еще не написан этот всеобщий ГУЛАГ детей, где каждая слезинка, за которую нет прощения, слилась в катакомбный океан страдания. А из подростков, напоминал Федор Михайлович, слагаются поколения. Из эбьюзированных (от abuse – злоупотреблять) поколений слагаются психопатологические. Из отроковиц и отроков, которых злоупотребили – употребили во зло.

Что касается Гумберта Гумберта, то сам же Набоков его приговорил, до этого умертвив и Лолиту, а в ее чреве и ее девочку. Но, в конце концов, это только литература, пусть и экстремальная – и Ставрогин, и Лолита. Но вот вам жизнь, в которой дочь заменила мать так, что друзья дома не могли нарадоваться. Семейный был секрет. И жертва хранила его едва ли не ревностней, чем папа, которого в середине 50-х «Лолита» возмутила, как и всю русскую эмиграцию. Однако не Набоков растлевал малолеток.

Еще я думал, что жажда расстрела происходит, возможно, от того же употребления во зло, пережитого в детстве. Если бы удалось возникнуть и стать на ноги хоть одному поколению, не травмированному злом, то…

Но это было уже из области нетрезвых утопий.

О московском эпизоде моей юности я Летиции не рассказал, но, уходя тогда от нее, выговорившейся, облегчившей душу, не уронившей при этом ни слезинки, дал единственный, как мне тогда казалось, работающий совет, не столько писательский, сколько терапевтический:

– Пиши «Анти-Лолиту»!

Поздней осенью 1992 года, вернувшись из Парижа, я вышел на работу. Дверь к себе я оставил открытой, и поэтому за кадром внимания, направленного на монитор, зарегистрировал, что в директорскую напротив прихромал пожилой немец Тодт, временно исполняющий обязанности начальника персонального отдела. Когда-то в Париже я получил свой пожизненный контракт за его подписью. Потом его сменили другие люди, но когда последний по времени кадровик Стив заболел СПИДом, Тодт был отозван с пенсии, и все вернулось на круги своя.

Пробыв в директорской какое-то время, Тодт появился снова, но вместо того, чтобы свернуть направо в коридор, возник в моем проеме со словами: «Сидите-сидите, господин Андерс…»

Перед путешествием по коридорам, пиджак он обычно оставлял на спинке стула, и, как обычно, рубашка на нем была неглаженная, но при галстуке. При черном. Дешевый, слегка вздувшийся от внутреннего воздуха, этот галстук на резинке Тодт, видимо, держал у себя в кабинете.

И без повода не надевал.

Я стоял, поднявшись и даже выйдя из-за стола навстречу скорбной вести. Возложив для опоры руку на монитор; у меня был вертикальный, на котором помещалась целая страница с текстом программы, и сегодня в эфир пойдут материалы, подготовленные ее руками с заклеенными порезами от бритвы, вернее, от специального орудия для резки, похожей на половинку опасного лезвия, вправленного в металлическую держалку с выбитым Made in USA.

– Но как это случилось?

– В больнице.

Последний раз мы виделись в ее любимом ориентальном ресторане, куда Летиция пригласила меня с женой и дочерью. Была не только здорова, но в приподнятом настроении перед поездкой в Австрию к старой подруге. – Но каким же образом?

Он поднял седые брови, давая понять, что столь же скандализован, как сейчас буду и я:

– Похоже, что самоубийство.

– Но… как можно покончить с собой в мюнхенской больнице? Выбросилась из окна?

Он отрицательно покачал седым ежиком. – Таблетки… Расследование покажет, откуда были в таком количестве. На данный момент ясно только одно… – Тодт переместил тяжесть на левую ногу и сунул руку в карман брюк. – Наследником она выбрала вас.

– Меня?

– Видимо, родственников нет.

– Сестра в Америке, – сказал я с напором, почти обиженный за Летицию, которая обклеила все стены фотографиями в знак того, что помнит свое родство, но все равно не сумела донести сей факт верхам, неравнодушие которых она, бедная, переоценивала. Мы все тут только в инструментальной роли.

– Ах, вот как. Сестра?

– Родная!

– И у вас есть адрес, по которому с ней можно связаться?

– Нет, но, наверное, можно найти.

Брелок зацепился внутри у него в кармане, и Тодт его высвободил, блеснула золотая буква «А» в венке:

– Во всяком случае, позвольте мне официально исполнить последнюю волю госпожи Дедерефф…

Он выждал на случай, вдруг я захочу взять ключ у него из руки, а потом положил на край моего офисного стола, на зафиксированную, а в принципе подвижную рейку со щеточкой по всей длине, в которую пропущены были провода моего служебного «макинтоша».

Ключ этот я знал наощупь. Летиция, можно сказать, мне его навязла, чтобы не вставать лишний раз к двери на своих дюралюминиевых опорах.

«Анти-Лолита»?

Она заявила, что, если и надумает, то писать будет по-французски. Конечно. Работает только материнский язык. Много раз тогда пришлось мне подчеркнуть, что речь не об изящной словесности. Что, конечно, мы пошлем в какое-нибудь большое парижское издательство, где есть серия Temoignage vecu, Пережитое свидетельство. Но на данной стадии лучше об этом не думать. Ни о чем не думать, а писать, как пишется.

Рядом с ней на табуретке в «Арабелле» вместо осточертевшего вязанья появились тетради – старые, пятидесятых годов, такие твердо-бордовые, с тиснеными углами большого, французского формата, что меня невольно охватила ностальгия, хотя сам я в Париж попал только в конце 70-х, когда эти carnets уже вышли из моды и попадались только на блошиных рынках.

– Mon journal intime…

Ее французские дневники лежали на виду в тот день, когда после визита немца в черном галстуке, я закончил передачу и, спеша, пока светло, отправился в «Арабеллу».

Все было, как при ней. В порядке. Те же низкие потолки, то же – не чувство, но предощущение удушья. Приоткрыв дверь гостиной, со стекла которой я сорвал лист бумаги, адресованный Летицией То whom it may concern, я стоял на пороге. Отставив руку так, чтобы скотч, отклеенный от стекла, был подальше от кожи. Она здесь была, Летиция. А теперь ее нет. Нет вообще, хотя неделю назад мы ехали в ее любимый ресторан, и она, нас пригласившая, сидела рядом с шофером впереди. Остался только фон, который целокупно и порознь смотрел на меня с укором.

Я сделал шаг, добрался до rattan. Пальмовая плетенка издала подо мной привычное шелестящее потрескивание.

Лист бумаги я положил на стекло стола. Рукой Летиции было написано (по-английски), что если с ней что-нибудь случится, просьба связаться с наследником и исполнителем ее воли… ту heir & will’s executor… Мое имя и фамилия. Оба моих телефона, рабочий и домашний.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю