355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Юрьенен » Музей шпионажа: фактоид » Текст книги (страница 3)
Музей шпионажа: фактоид
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:12

Текст книги "Музей шпионажа: фактоид"


Автор книги: Сергей Юрьенен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)

На мне был узкий и в косую полоску в тот день, когда резко открылась дверь, и появился плотный брюнет, похожий не на американца, а на майора Брежнева – в эпоху «Малой земли» покойного генсека.

– Вот они где! – провозгласил новоназначенный директор, добравшийся до самых дальних своих владений, и, встречно вставая за своей непрозрачно-стеклянной ширмой, в ответ ему по-мальчишески высоким смехом засмеялся начальник нашей группы, отчего-то полагавший, что ветер теперь задует в наши паруса.

– Работайте, работайте, – говорил по пути в его отсек директор, и я работал вполне самозабвенно, пока непрерывность щелчков моей «Ай-би-эм» не прервала здоровенная рука, схватившая меня за галстук.

Сам по себе жест в высшей мере сомнителен. Рука произвела вдобавок оценивающе-потирающий поджест своими толсто-волосатыми пальцами, будто передо мной был не директор нашей уникальной институции, а провинциальный парвеню, впервые в жизни попавший в мужской отдел Галери Лафайет.

– Парижский?

– Qui.

– Тю вуа! – восклкинул он, – я сразу узнал. И книжки на языке читаешь… можно? – Взял у меня из-за спины со стеллажа и тут же удивился. – Mais c’est toi?

– Qui, c’est moi.

– Ты книжку издал в Париже?

– Не одну, – ответил я, издавший две.

– Так ты писатель? Экривэн? Экривэн рюс?.. – И вдруг восторг на лице американского майора сменился гневом:

– И эти салопарды тебя в подвал загнали?!.

Что значит решительность выпускников Вест-Пойнта: буквально на следующий день я был переведен в Русскую службу, повышен до 13-го грейда – перескочив два пойнта – и поставлен руководить культурой вместо переведенного на какие-то другие дела легендарного Пола Нигерийского, одного из больших в прошлом боссов, человека далеко не молодого, но пропившего свою номенклатурную передвигаемость. Хотя не письменный английский, который был у него великолепен. На переводы Пола и перевели. До этого он по заказу начальства переводил мой доклад «Русский узел» для международной конференции советологов, и вообще лет уже восемь я был его автором – единственным, кстати, кому он доверял вести программу в свое отсутствие. Так что Пол повел себя профессионально, а может быть, фаталистично; но, во всяком случае, достойно. Чего нельзя сказать о прочих «баронах».

На утренней планерке, где я обычно представлял наш скромный резервуар мысли – think tank – и принимаем был ими снисходительно-приветливо, новый директор сообщил об утвержденном свыше решении. У службы отвалились челюсти. И сразу же, за первым пивом стала собираться оппозиция «баронов» – старших редакторов, метавших в мою сторону косые взгляды через всю кантину. Потом один из них, который настаивал, чтобы его звали через «ё», как героя «Анны Карениной», подошел и пригласил меня за большой их стол у окна, которое полуподвально выходило во внутренний пивной сад:

– Мы тут посовещались… Ты должен отказаться.

При этом пряников не предлагалось. Должен – и всё. Потому что в условиях бойкота, дескать, все равно работать не смогу.

Но у меня идеи, господа. Так сказать, vision.

Нет. Охваченный бредом реформаторства, уступать общественности я не собирался. Было оказано давление через начальника нашей единицы. Шеф мой, уже бывший, расставаться со мной и сам не хотел, но, в конце концов, решил, что так будет лучше для пользы дела. Кандидат наук, он был на досуге страстный геймер в области настольных баталий. В руководящем его отсеке к мутному стеклу разделительной ширмы был приклеен им собственноручно изготовленный коллаж, на котором своим вырезанным ножницами фотолицом он наделил мудрого полковника-наставника, а моим – Рембо, который First Blood.

В накачанных руках у меня там, готового разить бескомпромиссно, был многоствольный пулемет.

Грядущую программу я решил назвать «Поверх барьеров». Второй сборник стихотворений Пастернака вышел весной 1917 года, в канун демократический революции. Эпоха, которая, я чувствовал, должна будет в России повториться, сама фигура Нобелевского лауреата – все это был неотразимый симбиоз. Over the Barriers! Руководство службы будет рукоплескать.

Но этого было мало. Прежде чем осуществить все это в звуке, я должен был изложить «мою концепцию культуры». Она у меня была. В отличие от Макклюэна, я считал, что не the media, не средство информации, a the present is the message.

Именно он, ведущий, суть сообщение и главный аргумент. Сим победиши…

Мне не терпелось им все это высказать. Но Поленов, который продолжал быть здесь третьим по власти человеком, по понедельникам не работал, и совещание назначили на вторник. За выходные я пришел к выводу, что концепция страдает излишним лиризмом. Перенес акцент с ведущего на «ведомое», которое будет обеспечивать энергию и резонанс «повер-хбарьерности». Не мог дождаться вторника.

Но Поленов не вышел.

Сообщая об этом, майор сочувственно поднял брови:

– Не пришел в себя, наверное, в понедельник. Тут они в воскресенье отмечали День рождения Советской армии…

Они?

Мне не нужно было объяснять, что имелась в виду группа ветеранов, как дорабатывающих вроде Пола Нигерийского, так и специально приходящих для общения пенсионеров. Периодически группа занимала круглый стол в дальнем левом углу кантины, которая, несмотря на название, все же была больше рестораном, чем столовой. Кроме Поленова, все были старики. Невероятно крепкие – поскольку своевременно сдались одному врагу, потом другому, и жизнь прожили на курорте, чем, говоря объективно, Мюнхен и является. Пили так, будто все это происходило не в свободном мире. Водка разливалась под столом и сразу запивалась легальным пивом. Ерша давали не только русские. «Националы» тоже – примыкавшие к титульному ядру обычно как-то сбоку. Слегка завуалированное пьянство это американцами не возбранялось, тем более, что кантина была частным баварским предприятием, выигравшим «тендер» на обслуживание антикоммунистов. И группа ветеранов, в конце концов, заслужила право на алкоголизм. На них смотрели с толерантной усмешкой. Как на уходящую натуру.

Но что там делал Поленов, которому всего лишь сорок с хвостиком?

История моих с ним пересечений состоит из двух неоконченных эпизодов. Когда я впервые появился здесь, приглашенный из Парижа, не помышляя и даже отрицая для себя возможность штатной работы (как фриланс и вольный стрелок), Поленов просто на меня набросился: «Наш брат-невозвращенец! После митинга поговорим?»

Ростом мы были примерно одинаковы, но Поленов был похож на бывшего штангиста и, в отличие от меня, выглядел, как говорится, представительно. А представлял он на своем ключевом посту Америку и Свободу. Именно так, с заглавной буквы, думал я тогда.

На митинге я увидел, что «банка с пауками» состоит из молчаливого большинства, гнущего головы, одиночных мятежников (вроде громогласно-гневного Кирилла Атусевича) и руководства – не только американского, голос не подающего, но и пребывающего с ними за общим столом Поленова, твидовый пиджак которого казался на размер меньше, чем надо бы.

– Ник, – оборачивался к нему яйцеголовый американец, – твое мнение?

И.о. главного редактора…

В Париже корреспондент Земфира говорила о нем, как о своем хорошем мюнхенском знакомом: «Один из редких вменяемых людей». И я заранее готов был к всяческой симпатии. Ведь я еще учился в школе, когда матрос Поленов, которому был двадцать один год, соскочил за борт в Средиземном море, успешно осуществив тем самым основополагающий фантазм моего поколения, которое борьбе предпочитало бегство.

На левой стене его кабинета, который соседствовал с директорской, висела карта мира, на правой страна головной боли – Union of Soviet Socialist Republics. С видом на карту исторической родины меня он и усадил. Впрочем, картография была гуманно-американской, так что устрашающим тоталитарный монолит не выглядел. Красным он не был. Он не был даже розовым, имея тот оттенок желто-зеленого, который вызывает представление о бледной немочи.

– Кури, кури, старичок, – отнесся Поленов ко мне простецки, но несколько архаично. – Как там Земфирка? Знаешь? Давай на ты!

Поскольку при этом он был Номер Три в службе я его горячо заверил, что в штат не собираюсь (отчего Поленову было ни холодно, ни жарко). Он спросил, какие у меня бумаги – нансеновские? Старомодный эпитет мне не понравился. По-литэмигрантские, ответил я. Французский Titre de Voyage.

– Трэвэл докьюмент? И у меня такой же. Только бундесовый.

Его это обрадовало, а меня удивило. Никогда бы не подумал, что с «нансеновским» паспортом можно сделать такую карьеру на радио, где, по специальному закону о дистанционной натурализации, главной, на мой взгляд, привилегии штатных служащих, гражданством США обзавелись даже те, кто по-английски ни бум-бум.

– Но вы же…

– Ты, ты, старичок….

– Но ты же долго уже на Западе?

– Ну и что?

– Думал, ты, как все. Американец…

– А зачем? Чтобы террористы в самолете первым расстреляли? Нет, старичок. Свободу я выбирал в Германии, и если бы захотел, немцы мне завтра же дали бы паспорт.

– Немецкий… – сказал я, выражая интонацией, что не для русского это человека.

– Вот и я так думаю. Нет: ксива у нас с тобой железная…

Неубежденный в этом, я молчал.

– Или проблемы на границах?

– Да вроде нет.

– Лично я по всей Западной Европе без проблем. Вот же-нульке бы такой же сделать. Сентиментальным, наверно, становлюсь, но хочется показать ей, понимаешь, то самое место…

– Я оглянулся на карту мира, где он показывал мне Средиземное море – над Африкой. – Видишь? Там я свободу выбрал.

– Вплавь?

– А чего там: милю до берега. Ноябрь: теплая вода…

Он еще поговорил о херовых бумагах своей жены, о том, что в Ливию лучше ехать сейчас, в ноябре-декабре, летом белому человеку там не выдержать, не говоря про Муаммара Кадафи, а потом извинился, разведя руками – запарка, мол – над своим цельнометаллическим столом, где в ряд были выложены бобины программ с притянутыми к ним толстыми красными резинками сопроводиловками, которые в этой системе назывались зелеными листами, от green sheet, хотя зеленым был только первый лист, а дальше копии и желтые, и розовые. С женою тоже нестыковка, а то пригласил бы меня к себе культурно посидеть. Библиотеку показал бы. У него собрано столько научной фантастики, что я бы не поверил, как такое можно, будучи на Западе. – Любишь фантастику?

Поскольку он был Номер Три, я допустил:

– Ну, так…

– Лема, наверно? И непременно «Сумму технологии»? – Он покивал мне по-хорошему, довольный своей проницательностью, а в то же время удостоверяя, что лично не против интеллектуалов. Потом согнал с лица улыбку. – В другой раз, старичок. Лиде Петрускян, Сонечке (секретаршам) мои приветы. Земфирке чмоки. Хорошая она девчонка… – И протянул толсто-лопатистую руку. – Ну, давай!

В другой раз, что было через год, Поленов выразил еще больший энтузиазм:

– О? Кого я вижу? Уже с концами, старичок?

Он не мог не знать, что Нигерийский пригласил меня в Мюнхен буквально на день для финального интервью, и прилетел я из Франкфурта-на-Майне, где «покрывал» декаду советского кино. [Дорогостоящее решение штаб-квартиры послать для этого фриланса из Парижа, лишний раз говорило о том, что вопрос о приеме в штат практически решен. Во всяком случае, так представлялось мне (к тому моменту вольный стрелок принял решение капитулировать и подал заявление о приеме на работу)].

– Пока нет.

– Нуда, нуда… Но всё как будто на мази?

– Надеюсь.

Как только Нигерийский заговорил в микрофон, в студии запахло перегаром. С другой стороны, была суббота, приехал на работу Пол специально. Я рассказал про декаду, символом которой стал главный фильм андроповской эпохи «Разбился самолет».

Поленов ждал за стеклом и сразу после интервью утащил меня со «Свободы».

В такси он повернулся с переднего сиденья, чтобы спросить, когда я подал заявление. Это я помнил точно. В тот день, на рассвете которого закончил свой второй роман «Нарушитель границы». Поставил точку, вкатил новый лист бумаги и написал. А потом отнес в бюро на авеню Рапп. Пройдя пешком весь путь с вершин Пасси, через мост и Эйфелеву башню, под ажурной юбкой которой специально прошел тогда для фарту. Но интимом делиться я не стал.

– В мае? Да-а-а, – протянул Поленов, потому что уже начался ноябрь. – Что, слишком долго? – Пока в пределах нормы. Но ты понимаешь, конечно, старичок… – Что? – Тебя проверяют на вшивость. – Со вшивостью все в порядке. – Я знаю, но случай у тебя особый, согласись… Какие у тебя отношения с Пра-виловым? – Никаких. – А как ты попал в его черный список?

– Отказался, – усмехнулся я, – от анилингуса. – От чего? – Жопу не стал лизать. – Старичок! Я тебя понимаю. Но дело в том, что новый директор «Свободы» Кейли – его дружбан. И Пра-вилов давит на него со страшной силой. Требует рвать головы, дословно выражаясь. У него тут все агенты советского влияния. А если кто не агент, то «вышибала из американского посольства», как назвал он Нигерийского. (Поленов засмеялся; я не поддержал). Мы тебя, конечно, отстоим, но сам понимаешь… (Нет! Я ничего не понимал. Я находился в шоке от услышанного, и, почувствовал это, Поленов решил дать время мне на переваривание). Ладно, приедем, там поговорим…

Привез он меня в небоскрёбистый отель – не столько высокий, сколько широкий. Мы поднялись на лифте, отражаясь в полированной латуни. Коридор был узковат, я шел за ним, глядя на ковровую дорожку, узор которой бесконечно воспроизводил планиметрию пчелиных сот, отражая, видимо, архитектурную идею: дом как улей. Дверь его номера была направо. Сбросив пальто, он сразу стал лить в стакан мне водку, «Абсолют» – как воду, нетерпеливо булькая, чтобы скорей наполнить с краем. Но, к счастью, не успел. Зазвонил телефон. Со словами: «Если нужна закуска, режь лахс: там, в холодильнике. Самообслуживайся, старичок!..» Вышел на балкон с телефонной трубкой, там закурил и придавил стеклянной дверью шнур.

Лахс? Что это? Ах, saumon…

Внутри холодильника ростом с меня озарился полуметровый блок розовой лососины, вспоротый так, что пластик по обе стороны скрутился трубочкой. Закусывать я не стал, а пить тем более. Нет. Ни капли в рот, ни сантиметра в жопу, как говорит заокеанский друг. С какой бы это радости? Я думал, у меня все хорошо, а оказалось – хуже некуда. Правилов, этот маленький Сталин антисоветизма, не простил мне моего отдельного стояния. А что я мог? Как все они, прибиваться к вожаку, «пробившему» журнал у Шпрингера, состоящего в корешах у Штрауса? Ну нет у меня стадного инстинкта. Он меня даже напечатал от обиды, которая стала только еще сильней. Вот так я и влип в донос, первый в моей жизни открытый донос журнала «Континент», который в статье под названием «Звуковые барьеры радиовещания» назвал фамилию Андерс среди других «барьеров», звучащих подозрительно либерально: Эткинд, Сеземан… Теперь, конечно, все. Мне страшно захотелось назад в Париж – к Констанс и Нюше, которые ждали меня с победой в одной из башен Чайна-тауна, где Земфира (под эту же победу) приютила нас, на пятом году свободы оказавшихся бездомными. Билет был на завтра, но я бы улетел немедленно. Не хотят меня здесь – не надо. Подам на Би-би-си. Я окинул глазами мюнхенский гостиничный номер, который был, скорей, квартирой, в которой я бы жить все равно не стал. Отвратительно буржуазной ибо. Полировка, обивка и обшивка. Иконы и нонконформисты. Рабин, Шемякин, Целков. Привычный набор эмигранта с деньгами. Книг было много. По-немецки ни одной. Все на русском. Впрочем, с супера одного толстого корешка бросилась в глаза английская аббревиатура «KGB».

Балконное стекло, переливаясь радужными каплями, размывало силуэт Поленова, который был так поглощен телефонным разговором, что не обращал внимания на сырость. Про меня и вовсе он забыл. Тем лучше. Уходи. Но как же? возразил я. Неудобно. Начальник. Готовый к тому же поддержать… Но голос повторил мне: «Уходи».

Я повернулся и ушел.

Может быть, из-за этого мое «дело о приеме на ‘Свободу’» и затянулось на два мучительных года? побив тем самым все рекорды этой неторопливой организации, куда, в частности, Поленов был принят всего лишь через год после того, как перемахнул за борт своего эсминца.

Последнее, на что я обратил тогда внимание, было маленькое бюро в прихожей. Темно-красное, с красиво висящими латунными ручками. Над ним нависала лампа на пружинках, в абажур вправлено большое увеличительное стекло. Коллекционер? Собиратель марок и монет? Это в половозрелом возрасте? Сам будучи лет до тринадцати «юный» филателист и нумизмат, я знал, что либидо решительно отменяет в свою пользу эти и прочие хобби. Не навсегда. На время – пока не уступает старости. В своей книге он напишет, что хобби было подсказано ему в Карлсхорсте. Что, дескать, это была отличная идея, которая мотивировала его повышенную мобильность. Однако вот, показываю: мальчуково-старческое занятие человека с репутацией ебаря-тяжеловеса обратило мое внимание, – а задержись я на этом мысленно, то могло бы вызвать и подозрительность.

Сейчас, когда справедливость восторжествовала еще раз, и меня перевели из подвала на культуру, Поленов снова оказывался моим непосредственным начальником. Новость эту он, кстати, воспринял безучастно. Прежнего дружелюбия как не бывало. Минувшие годы вообще изменили его не к лучшему. Нечто мальчишеское (наивное? американское? кеннедиев-ское?), что было в его лице, необратимо исчезло. Огонь погас, подглазья набрякли. Физиономия стала, как оладья. Свой в доску парень превратился в дерганого истерика, и странность метаморфозы только подчеркивалась его неуклюже-медвежьей статью.

Все из-за женщин – так я понимал. С женой у него давно шло дело о разводе, но и с последующей было все непросто. В этом я убедился в первый же день своего нового назначения. Выйдя утром после митинга в коридор, я увидел недавнюю москвичку по фамилии Булонская, и не одну, а с плохо причесанной дочерью среднего школьного возраста. Дама была отчужденной, как говорится, супругой одного советского дипломата, не так давно выбравшего свободу и проходившему сейчас, надо думать, круги ада; ее же «пробовали» на предмет профпригодности, и в качестве экзаменатора был не кто иной, как я, уже сделавший для себя вывод, что особых аналитических достоинств там, увы, нет. О других достоинствах я не знал, и они меня не волновали. Это была высокая, крупная женщина, которая в тот момент поразила меня однозначным выражением своего простого русского лица. Непримиримая решимость – вот, что на нем мне прочиталось. Булонская, с лицом Веры Засулич, сделала крупный и нетерпеливый шаг ко мне. Пистолета в руках у нее не было, но ясно было, что сейчас она меня ударит или же обнимет. Ничто в наших пунктирных отношениях, происходивших к тому же при свидетелях, не могло вызвать ни этого лица, ни этого движения. На долю секунды меня охватила паника. Но тут Булонская увидела того за моей спиной, кого здесь караулила, и я все понял. То есть, мне только показалось, что все понял. Пристальный читатель структуры момента, я недооценил всю его сложность. Что и понятно. Каким образом я смог бы тогда постичь, что на самом деле любовница в тот момент собиралась ответить решительным отказом на санкционированную попытку ее завербовать.

Задев меня своим твидом, Поленов поспешил на перехват. Увел за руку, держа женщину крепко и выше запястья. За угол и в коридорчик, который вел во владения начальника так называемого «Красного архива», фанатика-немца, принявшего, кстати, под нажимом Поленова на работу уголовника-малолетку (оказавшегося не только пунктуальным, но еще изобретательно услужливым). Застекленные двери за парочкой сомкнулись, но всем редакторам Русской службы, продолжающим выходить в коридор, было видно, как решительно Поленов повернулся к Булонской, которая распласталась об стену, как для большей надежности он блокировал ей путь отступления своей рукой, упершейся в стену на уровне ее груди.

Жанр сцены был всеочевиден. Серьезное объяснение. Уместное больше за углом сельского клуба, чем в «осином гнезде американской реакции». Девочка при этом продолжала стоять – явно выхваченная матерью из теплой постели. Непро-спавшаяся, нечесаная, ничего не понимающая и абсолютно несчастная.

Ухмыляясь, часть редакторов свернула в кантину к первому утреннему пиву, часть стала подниматься по лестнице, обсуждая своего начальника:

– Думает, самый большой в службе…

– Рашн лав машин…

Вполголоса: на всякий случай.

Совещание не состоялось и в среду. Поленов не вышел снова. Поскольку контрактом положены больничные, дней тринадцать, что ли, в год, можно не являться без объяснений два дня кряду, но третий надо подтверждать справкой о болезни. Однако Номер Три отсутствовал, даже не позвонив. В четверг Ирина, секретарша, хмурясь еще более обычного, при мне набрала телефон по месту его жительства. Поленов не отвечал, так что соображения по культуре мне снова приходилось оставить при себе.

Майор смотрел на меня из дверного проема.

– Фрустрация реформатора? Мне бы ваши заботы…

Он красен был, как рак. Бисером пот на лбу. День был, конечно, лучезарно-солнечный, но все-таки февраль.

– Что-нибудь случилось?

– Зайдите.

Он закрыл за мной дверь в знак конфиденциальности. Сел за свой стол и схватился за голову, взъерошив шевелюру.

– Не с пауками банка, – сказал он.

– Нет?

– Нет! Со скорпионами! Я допустил ляп. Ну, ляпнул нечто. Что в пьяной компании сходит с рук, а будучи записанным на микрофон становится совершенно непозволительным. Тайно записанным! – добавил он, видя, что я не врубаюсь. – По-шпионски!

– Кто мог вас записать?

– «Кто»… Один из ваших коллег. Короче. Со вчерашнего дня ищу другое место работы. Вот как бывает, да?

Он привстал над беспорядком, нашел и – «Вам на память!» – протянул коробочку. В ней был секундомер. Круглый, как карманные часы.

Я нажал – время пошло…

Через неделю Фрост официально заявил об исчезновении Поленова, а в интервью «Нью-Йорк Таймс» даже не исключил возможность редефекции, то есть, возвращения туда, откуда двадцать лет назад убегалось: оказалось, что не часто («менее полудюжины»), но были и такие случаи в истории корпорации. Несомненно, что Фрост обладал большей информацией, чем гадающие на кофейной гуще (точнее – на пивной пене) рядовые служащие, безопасность которых он был призван охранять. Но нельзя было также исключить, что безопасность просто пытается успокоить ряды, из которых Аббревиатура начала изымать особо неугодных членов. Но чем достал их этот абсолютно некреативный человек? «Как же, – отвечалось. – Он же заочно приговорен был к смертной казни!»

Возникали и циркулировали спекуляции, но время шло, а Поленов, живой или приведенный в исполнение, оставался за кадром, и напирающая злоба дня с ее мелкими и средними катастрофами, в которых мне мнилось предвестие агонии и свирепое биение хвостом, рассеяла озабоченность судьбой пропавшего без вести начальника. Подтвердив тем самым мое давнее впечатление, что никто в службе его особенно и не любил. За исключением, быть может, группы ветеранов-алкоголиков во главе с господином Нигерийским.

Я уже говорил про топографию событий: в этом смысле в моей жизни ничего не изменилось. Кабинет бывшего шефа культуры я игнорировал. Формально принадлежа первому этажу, я продолжал готовить программы из полуподвала. Потом относил наверх директору, который теперь при всей шаткости своего кресла был вынужден работать за двоих, дополнительно изучая и подписывая в эфир программы. Что он, в моем случае, и делал – лишних вопросов не задавая, почти машинально.

Затем появлялся у «продукции».

Несмотря на то, что состав продукции включал и сильный пол, режиссеров и техников, это было своего рода «бабье царство», которым заведовала большая разбитная тетя – в свое время, как говорили злые языки, бежавшая от ударов Красной Армии в немецком обозе с белым баяном в обнимку. «Вторая», военная волна. Волна, которая успешно удерживала заблаговременно взятые позиции и слоты (рабочие места) от напора «третьей» – и, кстати сказать, всецело была ответственна за вознесение бывшего матроса эсминца «Справедливый» к вершинам власти. Само по себе «волна» понятие пусть массовидное и полное кинетической энергии, однако рыхлое, что не вполне адекватно описывает послевоенную эмиграцию, внутри которой работала структура с еще довоенной историей весьма деятельного антикоммунизма. НТС. Народно-Трудовой Союз. Чем больше ГБ работал с этим «союзом», тем назойливей представлял его в качестве главного пугала и основного врага, тогда как сама история, ветер которой дул в паруса Лубянке, размывала некогда боевитую структуру. «Союз» дряхлел, его представляли некрасивые старые люди. Не способствовала обновлению рядов и репутация нашпиго-ванности «союза» советской агентурой, непобиваемой коронкой которой было разыгрывание «русской карты». Причем, чем яростней били этой картой, тем больше «союз» отталкивал. Не все, разумеется, там были «радикалы», но крайнеправый задор привносили именно последние, для которых Солженицын был тем же, чем триединство Эт-кинд/Копелев/Синявский для вермонтского отшельника. Нормального человека все это заставляло, как минимум, держать дистанцию. Но был и другой аспект. Испытанные кадры «союза», члены тайные («закрытые») и явные, а также попутчики и сочувствующие, переплелись за послевоенные десятилетия подобно грибнице в пугающем лесу Запада, заодно сцепившись и родственными связями. Результат представлял собой вполне реальную силу – пусть и не сразу, сказал бы я, интеллигибельную.

Сросшаяся со своим руководящим стулом Тамарочка (как звали тетю) щурилась на меня с непередаваемым выражением – как на мелкое говнецо, которое ежедневно возникает на пороге именно в тот момент, когда в задней комнате подчиненная Наля уж накрывает обеденный стол – не раздувая там только лишь медный самовар. Короче говоря, Кустодиев. Но взгляды взглядами, а Тамарочка вынуждена была идти навстречу программным требованиям. Назначать мне режиссера. Или передоверять попечению Дундича, презренного «третьеволновика», но в прошлом известного ленинградско-московского актера/режиссера оттепельного призыва и по внешнему виду одного из самых располагающих персонажей службы.

Не без скрипа, но процесс этот вершился до тех пор, пока однажды директор, с привычным уже мне благосклонным видом взявший текст программы, подколотый с зеленым листом, прочитав, достал из внутреннего кармана стило, щелкнул им и поставил на программе крест. Такой Андреевский. Из угла в угол.

– Не пойдет!

Я в темпе изваял замену, которую директор подписал, как обычно, сам все еще оставаясь взволнованным по поводу своего утреннего деяния:

– Но вы поняли, почему я запретил программу?

– Не совсем.

– Потому что, – сказал он, – глумление.

– Просто отсутствие пафоса.

– Нет! Глумление. Глумление, – подчеркнул он, явно читающий перестроечный «Огонек», – над флагманом перестройки. Перед которым у нас, к тому же, некоторые обязательства.

Имелась в виду белокурая внучка «флагмана», которая у нас работала.

Возможно, он был прав, и я не возражал. В конце концов, когда-то и сам по книге флагмана сдавал древнерусскую литературу. Дело было не в том, что мне «завернули» программу, а в том, что назревала ситуация. Стали возникать неожиданные люди – американец по имени Петр Николаев, а по должности, страшно сказать, political adviser. Не просто советник, а советник политический. У себя на родине он пел в церковном хоре. Что мог он присоветовать директору?

Нарисовался какой-то невменяемый советолог, по виду активный член Ассоциации Анонимных Алкоголиков. Тут же пропал, оставив по себе для размышлений свою фамилию: Алкалъский.

Из-за океана же прибыл православный человек отец Эраст, племянник, как зашептались, секретарши Ленина: повесил в кабинете рисунки Эрнста Неизвестного и стал окормлять аудиторию религиозной программой, куда, как в брешь, хлынули штатные сотрудники все того же «союза», причем, с такой плотностью, будто затея была придумана исключительно для их финансовой поддержки.

Все это было не просто печально, а могло окончиться катастрофой похуже «Титаника», поскольку Вашингтон демонстрировал полное непонимание того, что начиналось в Советском Союзе всерьез и надолго. И надо же. Именно тогда, когда Кремль наконец-то решительно приступил к «оттепели», предполагающей всяческое либеральное гниение, эфир корпорации стал призывать Россию к ценностям национализма, убеждая нашу аудиторию в том, что после коммунизма ей нужна не демократия, а промежуточная стадия авторитаризма под названием «национал-большевизм». Советолог Николас. А. Дутов, выписанный к нам за госсчет из Штатов, к подобному исходу в своей одноименной книге и призывал, считая благом для страны своих отцов. – Промежуточная стадия – это, по вашей оценке, на какой период? – спросил я в студии. – Недолгий. Временный… – Нет ничего долговечней временных решений, говорят в России. – Что ж: в стабилизации национал-большевизма вреда для Запада нет….

Забегая вперед, можно сказать, что после «декады свободы» так и получилось. Но тогда мне все это казалось вопиющим мракобесием. Чьи интересы были за этим? Мне мерещились совокупления «ястребов». В своих политфантазиях я видел заокеанский военно-промышленный комплекс, братающийся с Главным Политуправлением, а РУМО с ГРУ, и весь этот биполярный нацболизм взывал к единственному спасению – «русскому Пиночету».

Немедленно надо было заворачивать руль.

Но с кем было делиться? К кому апеллировать? Если даже в «домашних» переводах на английский моих материалов, которыми я пытался обратить внимание на затянувшийся абсурд, мои термины из предосторожности заменялись так, что грозная «Русская партия» начинала выглядеть безобидной «русской группой». Типа мирно забивают в домино.

Помилуйте: какой Генштаб, какие трубадуры?

А диссиденты – за пределами, то есть, корпорации – как назло, дули в дуду, что Горби – новый Сталин.

* * *

Ухмылка Сатаны последовала за выходом в эфир моей программы. Ах, поверх барьеров?

Получайте…

26 апреля к нам поверх барьеров прилетело радиоактивное облако под названием «Чернобыль»; явившись домой с работы, я велел дочери с подругой, попавшим под ласковый весенний дождь, немедленно под душ! Немедленно!..

И с тяжестью на сердце слушал их переплеск и хохот.

На следующий день было воскресенье. Жутко, нездешне сияло солнце. Мюнхен вымер. Все сидели дома. И в этой пустоте наш скоч-террьер умудрился попасть под обезумелую машину. Никогда не забуду, как нес к ветеринару только что живое тело в пластиковом пакете.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю