Текст книги "Почему РФ – не Россия"
Автор книги: Сергей Волков
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
Распространенные тогда представления о «перевоспитании» коммунистов были, конечно, крайне наивны (едва ли можно было всерьез полагать, что те, кто занимался обработкой населения в коммунистическом духе, могут искренне «перевоспитаться» быстрее, чем те, кого они обрабатывали) и нескольких лет после августа 1991 г. было вполне достаточно, чтобы положить конец всем иллюзиям на превращение «Савла в Павла». Разумеется, в то время, когда КПСС подменяла собой государственные структуры, членство в ней в большинстве случаев означало выполнение тех функций, что и в любом государстве, а во многих сферах занятие профессиональной деятельностью иначе было просто невозможно. Но все те, кто лишь формально отдавал дань официальной доктрине, при первой возможности отбросили эту шелуху, потому что внутренне никогда не были ей привержены. Но те, кто остался верен целям своей партии и после того, как никто их к тому не обязывал – были и остались, конечно же, настоящими коммунистами; люди, которые и после видимого краха советско-коммунистической идеологии старались не тем, так другим способом как-то и куда-то «пристроить» советское наследие, не могли делать это иначе, как по убеждению. Смысл «обрусения» объективно заключался в том, чтобы дать советско-социалистической идеологии «второе дыхание», облачив её в патриотические одежды. В свое время известный польский антикоммунист Ю. Мацкевич высмеивал соотечественников, провозгласивших лозунг «Если уж нам быть коммунистами – будем польскими коммунистами!», указывая, что коммунизму, как явлению по самой сути своей интернациональному, только того и нужно, чтобы каждый народ славил его по-своему, на своем языке. Только так он и мог надеяться победить во всемирном масштабе – проникая в поры каждого национального организма и разлагая его изнутри. В том же состояла и суть советской культуры, которая, как известно, должна была быть «национальной по форме, социалистической по содержанию». Это и был «коммунизм с русским лицом», это-то и была «русификация» коммунизма. То, что было, можно сказать, заветной целью партийных программ, после «перестройки» было объявлено патриотической заслугой советских писателей.
Не менее распространенной аргументацией в пользу «исправления» коммунистов выступали тогда ссылки на забвение или неупотребление ими тех или иных положений марксова «Манифеста» (раз так – они вроде бы уже и не коммунисты), хотя ещё Ленин, а тем более Сталин отошли от догм «изначального марксизма», не перестав от этого быть теми, кем были, установив тот режим, который установили, и сделав с Россией то, что сделали. Что это было – хорошо известно, а уж в какой степени соответствовало пресловутому «Манифесту» – дело десятое. И не то важно, насколько далеко отошли «постсоветские» коммунисты от марксистской теории, а то важно, что они не собирались отходить от советской практики. Степень привязанности «коммуно-патриотов» к базовым ценностям тогда вообще сильно недооценивалась, вследствие чего в чуть менее красной «патриотической» среде дело представлялось так, что «патриоты – это патриоты, а коммунисты – это сталинисты». На деле, однако, дело обстояло по-другому: «патриоты – это сталинисты, а коммунисты – это коммунисты».
Окончательно усвоив истину, что не смогут добиться победы своей идеологии иначе как в национально-патриотической упаковке, в форме национал-большевизма, коммунисты не отрекались, естественно, ни от Ленина, ни от Октября. Ибо отними у них Ленина – что же у них останется? Не Сталин же изобрел коммунизм и социализм. Не Сталин создал Совдепию со всеми её по сию пору сохраняющимися базовыми чертами и принципами, а Ленин. Поэтому коммунисты были ещё готовы снисходительно отодвинуть в тень Маркса с Энгельсом, но Ленина – никогда, поэтому ни один, самый «распатриотичный» коммунист никогда не отказывался ни от Ленина, ни от революции, ни от советской власти, как не отказывался от них истребивший массу ленинских соратников и творцов революции Сталин. Речь шла лишь о готовности присовокупить к этим «ценностям» большую или меньшую часть «русской» атрибутики, величина которой находилась в прямой зависимости от политической конъюнктуры. Когда их власть была крепка, вполне обходились «советским патриотизмом» (в тяжелые годы присовокупив к нему имена нескольких русских полководцев). Но даже в конце 1990 г. о принципиальном «обрусении» речи не шло и главный идеолог российской компартии Зюганов одинаково неприязненно относился и к «демократам» и к «патриотам», заявляя, что они «равно враждебны имени и делу Ленина». Это когда они потеряли власть, задним числом родилась и стала усиленно распространяться идея, что КПСС подвергалась нападкам якобы потому, что «обрусела» и с 70-х годов стала выражать интересы русского народа, превратившись чуть ли не в партию русских патриотов. Хотя по мере дискредитации коммунистической идеологии среди её адептов все большее распространение получала манера изображать из себя русских патриотов, сам советско-коммунистический режим был всегда вполне самодостаточным и если и собирался куда-то эволюционировать, то, во всяком случае, не в сторону исторической российской государственности, а в сторону одной из его собственных известных форм. Да и вообще мимикрию не следует путать с эволюцией. В конце 1991 г. Зюганов о компартии вообще предпочитал не упоминать, выступая в качестве главы некоего «Союза народно-патриотических сил», но как только забрезжил свет надежды, тут же предстал в натуральной роли её главы. Вообще, чем лучше обстояли у них дела (или когда они так считали), тем откровеннее коммунисты говорили собственным голосом. Но в любом случае «обрусение» не простиралось дальше сталинизма.
Вполне обычным для общественного сознания 90-х годов было представление о возглавлении коммунистами «всех патриотических сил». Но так называемые «национал-патриоты», о которых демократические СМИ любили писать как о союзниках коммунистов, вовсе не являлись тогда самостоятельной силой. Те, кто сотрудничал тогда с коммунистами, были либо сами внутренне достаточно «красными», либо проделали эволюцию в эту сторону. Абсолютное большинство деятелей так называемого «патриотического движения» составляли к тому же выходцы из научно-литературного окружения партийной номенклатуры, которые сохраняли верность КПСС вплоть до её запрета. Оставаясь в душе убежденными сторонниками советской власти, разве что исповедуя некоторую «ересь» по отношению к ортодоксальному ленинизму – национал-большевизм, они были способны лишь упорно цепляться за «родную партию», надеясь, что она перевоспитается в том же духе. Никаких собственных организационных форм это движение не создало, а вся сколько-нибудь «политическая» деятельность его оказалась под контролем и руководством коммунистов. Возникновения в этой среде какой-то чисто патриотической организации последние просто не допустили бы.
Претензии «патриотической оппозиции» на объединительно-патриотическую роль простирались до утверждений о том, что она-де объединяют «белых и красных», «от социалистов до монархистов» (как вариант: никаких белых и красных не было и нет, во всяком случае, в настоящее время, а есть только русские люди, которых искусственно разделяли и разделяют враги) и стремления стереть разницу между захватившими власть в 1917 г. большевиками и их противниками: ведь если коммунисты – тоже патриоты, то почему бы не простить им совсем уж небольшой грех «социализма»? Заявляя о «невозможности перечеркнуть 75 лет русской истории» и вернуться к традиционным ценностям, национал-большевики предлагали объединить традиции: соединить коммунизм с православием, советский строй с монархией и т.д., изображая себя как идеологов «третьего пути». Чтобы соответствовать этой роли они, естественно, стремились отделить себя от коммунистов, лишь подчеркивая необходимость теснейшего союза с ними (оправдывая коммунизм тем, что он, якобы, возник «как противостояние мировой закулисе»). Кроме того, такая роль требовала отсутствия всякого иного «третьего пути» (которым на самом деле и было бы обращение к дореволюционной традиции). Вот почему существование «белого» патриотизма представляло для идеологов национал-большевизма смертельную опасность, и они стремились представить дело таким образом, что его как самостоятельного течения не только нет, но и быть не может (а все «белое» находится в их рядах). Они всячески избегали даже упоминать термин «национал-большевизм» и крайне болезненно воспринимали упоминания о наличии иного патриотизма, чем их собственный советский. Им ничего не стоило, например, повесить рядом портреты Врангеля и Фрунзе или зачислить в свою «команду» таких идеологов эмиграции, как И. Ильин и И. Солоневич, немало не смущаясь тем, что те, при всей разнице во взглядах, были прежде всего наиболее непримиримыми и последовательными врагами советского режима.
Некоторые из них, а также их союзники из «демократов-перебежчиков» даже именовали себя белыми и от имени белых «замирялись» с коммунистами, или объединялись с ними в «Объединенную оппозицию» (как 1992–1993 гг. группировки Астафьева, Аксючица и др.). Подобными тенденциями было наполнено и «казачье» движение, видные деятели которого под бурные аплодисменты заявляли, что «партийный билет казачьему атаману не помеха», а позже под сетования о том, что «нас пытаются снова расколоть на белых и красных», поднимали на щит разного рода отщепенцев, воевавших в гражданскую войну на стороне большевиков. Между тем Белое движение, возникшее в свое время в защиту уничтоженной России, по самой своей сущности было прежде всего движением антисоветским и размежевание красных и белых проходило именно по линии отношения к советскому режиму и всему комплексу советского наследия. Если для одних 7 ноября был главным государственным праздником, то для других – «Днем Непримиримости», и сделать из этой даты «День согласия и примирения», как пытался ельцинский режим, было совершенно невозможно. «Объединенная оппозиция» в действительности представлала собой не объединение не правых с левыми, а левых – с левыми, изображающими из себя правых; не союз «белых и красных» (что в принципе невозможно), а союз красных с такими же красными, но «национально окрашенными» (что совершенно естественно). Опубликованное в связи с этим в конце 1994 г. заявление «Белая эмиграция против национал-большевизма» (в России его опубликовали, в частности, «Независимая газета» (25.10.1994), «Экспресс-хроника» (1.11.1994), «Новый Мир» (1995, №1), подписанное последними оставшимися в живых участниками гражданской войны, их потомками и руководителями всех основных белоэмигрантских организаций с изложением позиции Белого движения, нанесло весьма чувствительный удар по претензиям национал-большевизма говорить от имени наследников исторической российской государственности.
В национал-большевистской публицистике просматривалась также тенденция оседлать монархическую идею и с её помощью сделаться судьею между белыми и красными (как если бы они сами были не одной из сторон, а чем-то потустороннем, высшим по отношению к ним), а в конце 90-х годов, оставив поползновения на «заединство» с эмиграцией они прямо выступили против Белого движения, обвинив его в «масонстве» и «феврализме», а себя подавая как наследников монархии. Попытки национал-коммунистов поставить себя «правее» Белого движения и зачислить в свои ряды «самых крайних» монархистов, противопоставив их Белому движению, да ещё опираясь на них, обличать антисоветские взгляды, выглядели весьма забавно в свете того, что те деятели, которые действительно были правее Белого движения в целом, во-первых, сами все к нему принадлежали (составляя его крайне правый фланг), а во-вторых (и это главное), они-то как раз и были самыми лютыми ненавистниками Совдепии (если более либеральные и левые элементы эмиграции в 1941–1945 гг. могли позволить себе «оборончество» или рассуждения о «двойной задаче» то монархисты, а особенно такого толка, воевали в составе разных антисоветских формирований).
Существовал, впрочем, и собственно «коммунистический монархизм» – как вариация сталинизма (в этой среде существует версия, что Сталин втайне мечтал о монархии). Идея своей, «красной монархии» действительно близка тем, кто готов наполнить знаменитую триаду «Православие, Самодержавие, Народность» советским содержанием. С православием «красные монархисты» вполне согласны были мириться, даже оставаясь большевиками, коль скоро оно призвано придавать их будущему режиму респектабельность (опять же в точном соответствии со сталинской практикой). Недаром излюбленное самоназвание национал-большевиков – «православные коммунисты». Самодержавие они понимали как тоталитарную диктатуру, а народность – как социализм со всеми прелестями «коллективизма», воплощенного в колхозном строе. Земский Собор в национал-большевистской интерпретации представлялся в том духе, что съезжаются какие-нибудь председатели колхозов, советов, «красные директора», «сознательные пролетарии» и т.п. и избирают царем Зюганова.
«Патриотическое движение», во главе которого выступали те же национал-коммунисты из «Завтра» и т.п. изданий не имело самостоятельного ни политического, ни идеологического значения, сколько-нибудь существенным влиянием само по себе не пользовалось, и конечно, ни о какой самостоятельной роли и претензиях на власть мечтать бы не могло. Но оно довольно успешно обеспечивало зюгановской партии патриотические, православные, а то и монархические декорации позицией «я не коммунист (иногда даже – антикоммунист), но за коммунистов». На протяжении 90-х годов все организации, провозглашавшие лозунг «ни белых, ни красных» или «и белые, и красные», при ближайшем рассмотрении непременно обнаруживали свою красную сущность. Наиболее надежным критерием для уяснения сути той или иной «патриотической» организации этого времени было её отношение к КПРФ. «Русский Вестник» мог переругиваться с «Нашим современником», «Литературная Россия» с «Завтра», равно как могли изничтожать друг друга авторы этих изданий, но Зюганов оставался неприкасаем для любого из них.
В 90-х годах национал-большевизм в разных формах занимал подавляющую часть красного спектра. Коммунистические группировки, демонстративно исповедующие «пролетарский интернационализм», хотя имели массовую базу (как «Трудовая Россия»), в идейно-политическом смысле находились на обочине. Основная часть коммунистов объявила себя русскими патриотами и заявила о готовности подкорректировать Ленина и строить свой «русский коммунизм». Зюгановская партия с газетами «Правда» и «Советская Россия» представляла собой наиболее красную (и количественно абсолютно подавляющую) часть национал-большевизма. Эти не расшаркивались перед эмиграцией и настаивали на том, что компартия – единственный носитель патриотизма (каковым была с самого начала – ещё и в гражданскую войну). Естественно, не отказывались они ни от Октября, ни, тем более, от советского режима.
Наиболее «классический» национал-большевизм был представлен такими органами печати как «Завтра» (со временем становившейся почти неотличимой от чисто коммунистических), «Молодая гвардия», «Литературная Россия» и «Наш современник». Не отказываясь в целом от революции, здесь предпочитали вслух об этом не говорить и ругать её отдельных деятелей. Наиболее характерной тенденцией здесь было «объединять» красных и белых, поскольку де патриотами были и те, и другие. Советский режим, особенно период 40–50-х годов, почитался тут (в отличие от революции) открыто как идеал «государственничества». Они охотно заигрывали с белой эмиграцией, помещали апологетические статьи об Императорской и Белой армиях, старой России и т.д., но – рядом со статьями в поддержку коммунистов и воспеванием советского режима. Проповедуя единство красных и белых, они, впрочем, как правило, не претендовали сами называться белыми.
Третья часть национал-большевистского спектра оставалась наиболее «стыдливой». Здесь почти полностью (во всяком случае, вслух) отвергалась революция, но (хотя с большими оговорками) сохранялась верность советской власти. В этой-то среде и было распространено «белое» самозванство. Впрочем, эти группы национал-большевистского спектра не образовывали какие-то изолированные группировки. Это в общем-то была одна и та же среда, тесно связанная переплетением дружеских, служебных и прочих связей и находящаяся под определяющим влиянием «патриотических коммунистов»; границы между ними были очень зыбки и подвижны, а настроения в зависимости от обстановки могли несколько меняться. Наконец, к красному спектру примыкало ещё несколько категорий людей, национал-большевиками, строго говоря, не являвшихся. Это те, кто считал возможным и нужным сотрудничать с коммунистами, не видя в этом ничего позорного, те, кто на открытое сотрудничество с красными не шел, но позволял им собой манипулировать, объективно тоже «работая» на интересы коммунистов, и те, кому белые действительно нравились больше красных (иные из них даже искренне считали себя белыми), но, так сказать, «при прочих равных условиях» («лучше бы монархия, но, на худой конец, и национальный коммунизм-социализм сойдет»), до тех пор, пока не приходилось открыто определяться. Но представителей всех этих групп было относительно немного, и в целом облик движения воспринимался как чисто национал-социалистический.
* * *
В условиях раздела идеологического пространства между советоидной властью, национал-большевизмом и «демократизмом» иным течениям не оставалось места. Адекватная дореволюционной идеология российской государственности не только в своей монархической составляющей, но и либеральной не была заметно представлена. Но некоторое количество интеллектуалов, настроенных либерально или даже консервативно, имелось. В этой среде, заинтересованной в противостоянии тоталитаризму, в начале 90-х годов закономерно встал вопрос о поисках альтернативы коммунистическому реваншу или режиму национал-социалистского типа. Если в конце 80-х годов слово «патриот» было практически бранным (почти как в 20-х), то в условиях совершенно определенно обозначившегося подъема патриотических настроений в обществе, все чаще стало встречаться обращение к понятию так называемого «цивилизованного патриотизма» (или «просвещенного консерватизма»). Было, в частности, высказано мнение о том, что «единственной и наиболее действенной силой, способной противостоять и левому большевизму и правому социализму, является просвещенный либерально-христианский консерватизм». Теоретически это выглядело совершенно верно, поскольку объективно такой силой является вообще всякая идеология, опирающаяся на выверенные веками традиционные для данной страны ценности. Ликвидация традиционного правопорядка не приносила ничего хорошего в самых разных странах: ни в Афганистане, ни в Камбодже, ни в Германии. Однако применительно к России 90-х это положение звучало достаточно спорно: эта идея, будучи однажды лишена адекватного социально-государственного содержания, массами овладеть в принципе не могла, а среды, способной внушить её властям, не было. Более того, для той среды, чьи интересы, казалось бы, менее всего совместимы с господством тоталитарного начала консервативная идея, как противоречащая «прогрессивному развитию», была непопулярна до такой степени, что в свое время даже принятие трехцветного российского государственного флага трактовалось как угроза возвращения «православия, самодержавия, народности». Более того, доминировало ещё и опасение, чтобы в результате подъема патриотических настроений эта идея не вернулась на смену последней как ещё большее зло. Подобного рода опасения, были, впрочем, столь же беспочвенны, сколь и неразумны, поскольку (к несчастью для тех, кто их высказывал) современный им патриотизм имел мало общего со старым.
Собственно, старый российский патриотизм во всех его оттенках от монархического до эсеровско-народнического воплощало Белое движение, и отношение к нему идеологов разных лагерей чрезвычайно показательно. Белое движение было представлено, в отличие от красного монолита, предельно широким спектром – от эсеров до монархистов, но между «белым» и «красным» уже не могло быть ничего «среднего» – это та граница, за которой – безусловное признание правоты большевистского переворота. Поэтому тот на первый взгляд странный факт, что, несмотря на то, что все «демократы» тех времен, все кумиры «либеральной» интеллигенции все до одного были «белыми», Белое движение не удостоилось у неё доброго слова, пожалуй, наиболее убедительным образом свидетельствует об истинном цвете её убеждений. Белое движение так и не получило в общественном мнении адекватной оценки. Прославлять красных стало немодно, да и неловко – все-таки очевидно, что они воевали за установление того режима, все преступления которого сделались, наконец, широко известны, и за тот общественный строй, который не менее очевидно обанкротился, и носителями «светлого будущего всего человечества» объективно не были. Получается, что они были, мягко говоря, «неправы» и сражались за неправое дело. Однако этого не произошло: нельзя же было допустить естественного вывода, что тогда, значит, за правое дело сражались белые. Выход был найден в том, что неправы были и те, и другие (либо, наоборот, своя правда стояла и за теми, и за другими). С самого начала «гласности» атмосфера однозначного отрицания красных не сопровождалась признанием белых, тенденция «красных ругать, но белых не хвалить», так и закрепилась в средствах массовой информации.
Впрочем, белые и раньше не строили иллюзий в отношении к себе подобной публики. В 1919 г. автору очерка в журнале «Донская волна» виделось, как после крушения большевизма какой-нибудь адвокат Иванов, сменив табличку на дверях квартиры и достав запрятанное столовое серебро, «начнет благодушно цедить сквозь зубы: Д-да… Добровольческая армия, конечно, сделала свое дело, и мы должны быть ей благодарны, но, между нами говоря, те способы…». «Беспощадной критике будут подвергнуты наши атаманы, вожди, книги, газеты, бумажные деньги… Они – спокойно жившие в Москве – найдут много слабых мест у нас, маленьких людей, дерзновенно не подчинившихся Красной России на маленьком клочке гордой территории. Они придут раньше нас. Ибо они никуда не уходили. И они заглушат нас. Ибо никогда не простят нам того, что мы смели быть свободными». Оказалось хуже, потому что никуда не ушли не только те, о ком писал автор очерка, но и сами коммунисты.
Демократические круги вынуждены были поносить своих идейных предшественников – красных, чтобы настроить население против партийного режима, который они сочли своевременным заменить «демократическим». Но признать и воздать должное белым они тоже не могли, ибо белые были прежде всего патриотами и боролись за Великую Единую и Неделимую Россию. И как бы ни было для них нелогичным не признать боровшееся с тем же режимом несколько десятилетий назад Белое движение, но ещё более нелогичным было бы им солидаризироваться с защитниками столь ненавистной им российской государственности. Поэтому ими реабилитировался кто угодно – только не жертвы красного террора, восстанавливалась память о приконченной соратниками «ленинской гвардии» – но не о белых. Что же касается национал-большевизма, господствовавшего в «патриотическом движении», то с точки зрения этой идеологии тот факт, что одни воевали за Россию, а другие – за мировую революцию оказывается ничего не значащим, коль скоро все они были «русскими людьми».
Метод «стирания различий» в условиях дискредитации и деформации коммунистического режима стал подлинной находкой для сторонников сохранения советского наследия. Примечательно, что последние, «равноудаленный» подход на дух не переносившие (это называлось «буржуазным объективизмом») и противопоставлявшие ему свою идейную правду, лишившись возможности запрещать критику в свой адрес, резко озаботились «объективностью». Но объективность вообще-то в том, чтобы называть вещи своими именами. Если у вас на улице некто вырвет кошелек, то объективный подход к делу будет заключаться в том, чтобы его задержать, констатировать, что он грабитель и наказать, а кошелек вернуть вам. Но можно, конечно, поступить и по-другому. Задаться, например, вопросом, а не слишком ли ваш кошелек толстый, правильно ли это, и не является ли тот, кого вы приняли за грабителя, носителем какой-то иной, чем ваша (которую вы безосновательно считаете единственно возможной) правды, и в результате возвратить вам, допустим, половину денег, а человека отпустить. Вот именно последнего рода объективности от пишущих и требовали.
В печати можно было даже встретить уравнивание красных и белых по… их отношению к религии (ну что, дескать, с того, что красные были богоборцами, глумились над верой, рушили храмы, гадили в алтарях, истребляли священников – а вот в белой армии был случай, когда во время отпевания покойников в стоявшем недалеко вагоне пьяные казаки горланили песни; понятное дело – никакой разницы…). Благодаря практически полной неосведомленности в исторических реалиях общественному сознанию легко было навязать представление о «белой» идеологии как о чем-то специфическом, какой-то особой системе взглядов, одного порядка с красной. Отсюда попытки найти между ними что-то «среднее» или «не разделять ни той, ни другой», либо, напротив объединять их. Белых и красных стали ставить на одну доску, хотя их сущность была принципиально различна (при всем многообразии политических взглядов, все те, что основаны на естественном порядке вещей, все-таки стояли по одну сторону черты, за которой было то, что принесли большевики; это и есть разница между Белым и Красным).
Но, как бы там ни было, а тот, старый, патриотизм предполагал, во всяком случае, некоторые вещи, совершенно необязательные для патриотизма нового. Во-первых, безусловную приверженность территориальной целостности страны. И «западники», и «славянофилы», и либеральные, и консервативные русские дореволюционные деятели и люди, составлявшие цвет отечественной культуры – от Державина до Бунина были «империалистами», для которых осознание своего отечества как многонационального, но единого государства, было чем-то совершенно естественным. Равно как и вся русская эмиграция от Керенского до крайних монархистов если в чем и была едина (собственно, больше ни в чем, даже в отношении к советскому режиму было больше различий), так именно в этом. Даже по польскому вопросу, стоявшему совершенно особняком (это было единственное присоединенное национальное государство) большинство сходилось (весьма характерно здесь, например, единство Пушкина с Чаадаевым, совершенно по-разному оценивавших российскую историю).
Во-вторых, непосредственно связанное с этой приверженностью отсутствие национализма в том понимании, которое стало общепринятым в XX веке; он никогда не носил в России «племенного» характера, а только «государственный». По иному и быть не могло, ибо, по справедливому замечанию Бердяева, «национализм и империализм совершенно разные идеологии и разные устремления воли. Империализм должен признавать многообразие, должен быть терпимым и гибким». Теперь же патриотизм был представлен почти исключительно «новым русским национализмом» либо национал-большевизмом, а «имперские» взгляды выражались лишь в виде идеи восстановления СССР, причем если они и примешивались к идеологии «национал-патриотов», то только в той мере, в какой их взглядам вообще была свойственна привязанность к советскому прошлому.
Хотя никаких конкретных критериев «цивилизованного патриотизма» не называлось, понятно было, что он должен был быть, во-первых, все-таки патриотизмом (то есть, чтобы историческая Россия не оказалась для его представителей наибольшим злом), а во-вторых, цивилизованным – чтобы наибольшим предпочтением не пользовался тоталитарный режим (то есть Совдепия). Поскольку же большинство «соглашавшихся» на «цивилизованный патриотизм» отказалось бы считать таковым и ярое «антизападничество», то оставались только позиции, характерные главным образом для «досоветских» людей, понимающих патриотизм так, как он при всех различиях понимался большей частью старого российского общества. Этот факт вполне способен объяснить, почему «цивилизованного патриотизма» так и не было обнаружено. Люди не те. Тех же эмигрантов «первой волны» невозможно совместить с кем-либо из политиков РФ. А вот совместимость друг с другом последних очень велика, практически все они при известных обстоятельствах могут быть совместимы друг с другом, что уже не раз и демонстрировали. Между советским демократом и советским коммунистом нет настоящего антагонизма. Это люди одной культуры, хотя и разных её разновидностей.
Эмиграция, в среде которой единственно сохранилась подлинная российская традиция, к этому времени перестала представлять сколько-нибудь сплоченную идейно-политическую силу и подверглась столь сильной эрозии (вследствие естественного вымирания, дерусификации последующих поколений и влияния последующих, уже советских волн эмиграции), что носители этой традиции и среди неё оказались в меньшинстве. Нельзя сказать, что в России совершенно не было людей, исповедующих симпатии к подлинной дореволюционной России – такой, какой она на самом деле была, со всеми её реалиями, но это были именно отдельные люди (обычно генетически связанные с носителями прежней традиции) и единичные организации, не представляющие общественно-политического течения. Поэтому при разложении советско-коммунистического режима, когда появилась возможность свободного выражения общественно-политической позиции, можно было наблюдать какие угодно течения, кроме того, которое было характерно для исторической России.
Даже традиционалистские по идее течения имели мало общего с дореволюционными аналогами. В частности, едва ли можно считать вполне основательным представление о существовании в 90-х годах «монархического движения». Во всяком случае то, что принято было относить к таковому, производило весьма странное впечатление. Наиболее полное представление об этой сфере можно было почерпнуть из появившегося в конце 90-х гг. издание «Русские монархисты. Документы и тексты», где приводились сведения о 26 монархических организациях. При ближайшем рассмотрении, однако, большинство среди них составляли сообщества заведомых сторонников советского режима, разного союзников КПРФ, либо явно умственно неполноценных и просто сумасшедших лиц. Если в Зарубежье ещё сохранились остатки подлинных организаций монархического толка (в частности, Российский имперский союз-орден; выходила газета «Наша Страна»), то в России монархическое движение с самого начала оказалось маргинализировано и приобрело облик, способный, скорее, дискредитировать отстаиваемую им идею.