355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Максимов » Крылатые слова » Текст книги (страница 6)
Крылатые слова
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:32

Текст книги "Крылатые слова"


Автор книги: Сергей Максимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

ИЛЬИНСКАЯ ПЯТНИЦА

Ильинская пятница – всем пятницам мать и наибольшая: все пятницы, в году – тяжелые дни, но эта – опаснее всех прочих и считается таковою с тех самых темных времен, как занялись на земле русская жизнь и народная вера. Как ни напрягали свои усилия христианские учители, чтобы ослабить это суеверие, все попытки их оказались втуне. Заменяли они пятницу мученицей греческой церкви Параскевой, – народ слил оба имени вместе и счел за одно. Снисходя слабости душ и сердец и уважая твердость убеждений и прочность верований, проповедники отделили 12 особенных, обязавши их постом, но народ отстоял все 52, окружил каждую почтением и суеверными страхами и давал в том даже формальные записи. Известна, между прочим, заповедная крестьян тавренской волости, писанная в 1690 году: «а в пятницу ни топчи, ни молотить, ни каменья не жечи, проводить с чистотою и любовью» (см. «Крестьяне на Руси» – Беляева, стр. 70). Выкидывали пятницу из списка или «Сказания, каким святым каковые благодати от Бога даны и в каковые дни им подобает возноситб молитвы», – народ все-таки продолжал чтить в ней богиню: «водяную и земляную матушку» и чествовал праздником по соседству и в равенстве с Ильей – бывшим Громовником. Когда исторические судьбы назначили русскому народу новые встречи, пятница у мусульманских народов оказалась еженедельным праздничным днем, а у самого многочисленного и сильного из языческих инородческих племен «мордвы» – таким же исключительным и заветным: вот, стало быть, и новые веские поводы укрепиться в прадедовском веровании. В молодой России, где православие сильно мутится новыми толками в духе рационализма или обезличиваются равнодушием к делам и обрядам веры, языческая пятница все-таки не перестает смущать. В Купянском уезде, Харьковской губернии, в 1872 г. пронесся слух, что один крестьянин встретил Пятницу, за которою гнался черный черт – и теперь все крестьяне празднуют этот день, как воскресенье (см. корреспонденция «Спб. Ведом.», 21-го июля 1872 г., По 197). Пробовали в апокрифических писаниях, в списках, распространенных в народе в громадном количестве (разнообразных и несходных), умалить и самое значение поста в Ильинскую пятницу; писали, что «тот человек сохранен будет всего только от плача и рыдания»,[6] – и этому не вняли верующие. До сих пор в этот заповедный день ни пашут, ни боронуют. Уверяли, что в награду за этот пост поведутся в благочестивом хозяйстве хорошие, крепкие лошади, а у матерей семейств будут легкие роды.[7] Народ твердит свое: «если зародится в тот день чадо, то оно будет либо глухое, либо немое, либо выродится из него вор, разбойник, пьяница, чародей или вообще всем злым делам начальник». Девицы-невесты молятся 28-го октября, в день св. мученицы Параскевы, нареченныя Пятницы, так: матушка-Прасковея, пошли женишка поскорее!», но на Ильинскую пятницу о таковом желании своем помалчивают. В Белоруссии они даже в открытую распевают: «Породзила меня матушка у несчастный день у пятницу, не велела мне матушка белиться и румяниться».

А где таким образом поют и молятся, там, когда сладится свадьба, перины и все невестино имущество отпускают в дом жениха не иначе, как в пятницу вечером. В Малороссии обрядовый свадебный хлебец «лежень» кладется на стол невесты в пятницу же и лежит до венца под двумя ложечками, связанными красной ленточкой, и т. д.

В столице Белоруссии, в Смоленске, духовенство достигло, однако, того, что отбило пятницы первых четырех недель св. четыредесятицы. Там приучили народ (однако, лишь только с половины прошлого века) ходить в Авраамиев-Спасский монастырь (один из древнейших в России, как основанный еще в XII веке) и выстаивать особые службы в воспоминание Страстей Господних, известные в Смоленске под католическим именем «Пассий». На повечерях читались, среди церкви, евангелия Страстей, пелись две песни: «Тебе, одеющегося светом яко ризою» и «Приидите ублажим Иосифа приснопамятного» и читалось поучение с очевидным намерением службою величайшей в христианстве пятницы Страстной недели сокрушить неодолимую мощь и силу языческих пятниц.

В свою очередь в разных местах Великороссии слышится одна и та же легенда о девушке, которой госпожа приказала в этот день работать. Она, конечно, послушалась. Пришла к ней Пятница и в наказание велела, под страхом смерти (и смерть стояла при ней вживе), спрясть сорок мычек и занять ими сорок веретен. Испуганная до лихорадки девушка, не зная, что думать и делать, пошла посоветоваться с опытной и умной старухой. Эта велела напрясть ей на каждое веретено по одной лишь нитке. Когда Пятница пришла за работой, то сказала девушке: «догадалась!» – и сама скрылась, и сошла беда на этот раз с рук. Во всех других случаях бывает хуже именно потому, что Пятница, ходя по земле, сама за всеми наблюдает (а хождение Пятницы – повсеместно распространенное верование). Ходит она всюду вместе со смертью, а потому немедля и наказует ею: обычно делает так, что скрючит на руках пальцы, а мужчинам вложит в спину стрельё и ломоту. Пятницу все могут видеть, и кто видел – тот хорошо распознал, что это еще молодая женщина. Иногда она очень милует и награждает, а в иную пору жестоко наказывает. У одной женщины, не почтившей ее и работавшей, она просто-напросто содрала с тела кожу и повесила на том же стану, на котором та ткала холст. Попался ей раз навстречу по дороге работник, который отошел от хозяина. Сел этот прохожий закусить, а к нему и напрашивается неведомая красавица, чтобы разделил с нею хлеб-соль. Поели они: «Вот тебе за то награда: иди в это село, найди там богатую девушку-сиротку, бери ее за себя замуж. А я даю тебе сто лет веку». Он так и сделал. Жил он ровно сто лет, и пришла к нему Пятница с тем сказом, что пора-де, умирать. Умирать не хочется: – «Прибавь еще одну сотню!» Прибавила. Когда исполнился последний день этой второй сотни лет, она опять пришла. – «Еще прибавь сотню!» – Прибавила. Жил-жил человек и самому даже надоело, и такой он стал старый, что по всему телу мох вырос. Приходит святая Пятница и смерть с собой привела: «Ну, теперь пойдем: и вот тебе хорошее местечко здесь остаться». Место очень понравилось, но она повела на другое, которое ветхому старику еще больше полюбилось. Когда привела его на третье, то отворила дверь и пихнула его прямо в ад и промолвила: «Когда бы ты помер на первой сотне своих лет, то жил бы в первом месте, на второй – на другом месте, а то в триста-то лет ты столько нагрешил, что где же тебе и жить, как не у чертей в когтях?» Этою легендою дается, между прочим, объяснение тому повсюдному на Руси обстоятельству, что пятницким церквам отводятся места на кладбищах (как св. Власию на выгонах) и «девятничают и пятничают», т. е. по старинному старухи весь день проводят в строгом посте, воздерживаясь даже от рыбы, и по нынешним обычаям – пьянствуют в память умерших родителей именно в Ильинскую пятницу особо и сверх прочих поминальных и панихидных дней. Понятным делается и название в древнейших городах пятницких концов, приходившихся за окраинами города, как было то, например, в древнем Торжке и в самом древнем Новгороде, а равно и учреждение на «божедомках» скудейниц. Сюда в старину свозились и сваливались в кучу умершие насильственною или неестественною смертию, погибшие на поединках и самоубийцы. Их тела, без отпевания, оставлялись непреданными земле до Ильинской пятницы (в иных местах до Семика), когда благочестивые люди обыкновенно рыли для несчастных могилы, погребали их и, за свой страх, пели по ним панихиды.

В Ильинскую пятницу исстари, как и во все прочие годовые, по селам и городам собирались земледельцы и купцы для торгу, но Ильинская отличалась от прочих тем, что тогда производился суд, расправа и казни, конечно, наводившие еще больший страх и запечатлевшиеся в народной памяти. С преклоненной головой, с согнутой в кольцо спиной, ползает под образами мученицы Параскевы вся женская деревенская Русь. На коленках до жгучей боли и до крови оползают они бесчисленные часовни при родниках, посвященных ее же имени. Любознательные, не утруждая себя слишком и не ходя далеко, могут отчасти видеть это всего лишь за Охтами, на казенных пороховых заводах, – и в поразительных размерах, и с изумительными подробностями, с небольшим в 100 верстах отсюда, в селении Ильешах, Ямбургского уезда. Сюда, в течение многих недель, общество балтийской железной дороги зазывает богомольцев объявлениями об экстренных поездах по три раза в день, сверх трех обычных. Поезда довозят до станции Молосковицы, от которой до заветного места всего 14 верст.

Народное религиозное усердие к ильешевской церкви оправдывается еще тем усугубляющим обстоятельством, что при двух предельных алтарях – пророка Илии и великомученицы Пятницы[8] – главный посвящен Николе, издревле заветному для русского народа в такой степени, что все разноплеменные инородцы считают мирликийского святителя русским богом и уже давно чтут его, в свою очередь, наравне со своими богами. Ильешевская же Пятница для поклонения своего указала богомольцам два места: «явления» в неизвестные отдаленные времена, в полутора верстах от церкви, в поле (где теперь часовня) и «поставления», т. е. самую икону в храме погоста. Погост этот в XVI веке носил название Григоровского Лешего (т. е. лесного), не смотря на то, что церковь звалась «Великий Никола». Старый погост успел слиться с позднейшею деревнею в нынешнее село.

Образ изваян из дерева и, как все такого рода иконы, наглядно свидетельствует о древнейшем своем происхождении и чрезвычайном народном почитании. Последнее обстоятельство подтверждается именно тем, что образ устоял на месте в числе немногих в России даже в те строгие времена, когда энергически и решительно изгонялись из русских храмов этого вида и характера иконы. Значительное число их было свезено в Новгород и свалено под софийского звонницею. Какая судьба постигла их впоследствии – неизвестно. Значительную часть, конечно, сожгли. Перед столь же древним и замечательным изваянием в Ильешах шумно и открыто проявляются, в согласном и дружном сочетании, силы двоеверия, несомненные также и по историческому и этнографическому значению самой местности. Напомню еще раз, что здесь, на этом самом пункте, кончилась свободная, необузданная в стремлениях новгородская колонизация, не знавшая пределов и отдыха отсюда вплоть до Камчатки и американского берега. Здесь же ладно поселилась и мирно ужилась новгородская вера и народность при взаимных одолжениях и обязательном обмене всем с тою инородческой, которая в летописях путалась под названиями Ижоры и Веси. Когда освящали в недавнее время в Ильешах новую каменную церковь, собравшийся народ проявил такой религиозный экстаз и обставил его такими необычными видами, что удивлялись даже приглядевшиеся к диковинкам. Не отказывается толпа пооткровенничать здесь запоздалыми выходками темного суеверия и теперь, в более спокойное время, не вдохновляющее какою либо чрезвычайностью события, хотя бы в роде освящения нового храма. Благоговейно припадают эти толпы народа под образ, высоко поднимаемый над головами преклоненных богомольцев и несомый на особых носилках в киоте во время крестных ходов с места поставления на место явления и обратно. Затем, по обычаю всех подобных сборищ, после церковных утренних торжеств, с полудня начинается ярмарка с шумом и гамом не одной тысячи празднично настроенного люда. Часовенное место в Ильешах в особенности знаменательно: в то время, когда около иконы сосредоточиваются обряды христианского характера, на месте явления ее обнаруживаются другого рода картины.

Подле самой часовни растет развилистая береза, почитаемая священною за то, что на ней спаслась Пятница от преследования соблазнителя в виде черта. Он с досады начал бросаться в убегающую камнями и завалил ими всю окрестность. Один будыжник попал на березу и там врос в кору так, что теперь его едва видно. И дерево это, и камень на нем удостаиваются особого народного благоговения, но главным образом почитается другой камень, который лежит близ корня. По одной из множества легенд, существующих в народе об этой местности, на этот камень ступила преследуемая злым духом Пятница и с него прыгнула на березу, оставив след ступени. Последняя ясно обозначается большим углублением, достаточно глубоким для того, чтобы просунуть туда руку. В нем скопляется и тщательно сберегается дождевая вода, конечно, грязноватая и сорная. Вода эта целебная: это – слезы праведницы, плакавшей о людских прегрешениях. Вода врачует от всяких болезней и преимущественно от глазных. Впрочем, исцеляет здесь и сельский колокол, под который во время благовеста и звона становятся все глухие. Врачует и песок, и все прочее на этом святом месте, которое привлекает всех болящих. Характер последних в особенности разновиден: это не только окрестные простолюдины, но и та столичная интеллигенция, на которую рассчитывает Балтийская железная дорога, настойчиво напоминая о близости Ильинской Пятницы. Для наблюдателя на месте в особенности может быть интересна именно эта категория наезжих и их классификация. Здесь все действуют в открытую, не стесняясь. То, что под известным давлением в столице таится или скрывается, то в Ильешах, как у себя дома – как бы в каком-нибудь мертвом и глухом захолустье – откровенно высказывается в самых разнообразных с трудом уследимых картинах. Они часто обставляются крайними выходками несдержанного фанатизма и, между прочим, обязательно требуют раздирающих душу воплей кликуш.

Главный интерес для наблюдателя, конечно, представляют во всяком случае эти следы древнего почитания дерева и камня, старинного по существу и облеченного лишь в новую форму. В газетных корреспонденциях нередко наталкиваешься на подобные указания, и в особенности на эти следы человеческих ног на каменьях. Так, например кроме знаменитой стопы, показываемой в Почаевской лавре, имеется указание на местечко Лукомль (Могилевской губ., Сенненского уезда), где в местной церкви хранится такой же камень со стопой, как уже сказано нами.

Указанием на эти живые урочища и вещественные следы древнего языческого культа мы желаем обратить внимание исследователей и на покинутых славянских богов, и на места их почитания. Сколько известно, изучения в этом направлении не производились до сих пор. Не нашлось до сих пор ни одного досужего человека, который составил бы, по готовым материалам, хотя бы краткий перечень сохраняемых, как заветные, деревьев и почитаемых за святыню каменьев. Те и другие в изумительном множестве рассажены и рассыпаны по лицу земли Русской, оживленные различными интересными легендами, с достаточною ясностью свидетельствующими о живучести старой народной веры. Вот она въяве с мельчайшими подробностями всего во ста верстах от цивилизующего города и в 14-ти от той самой дороги, которая имеет претензию возить прямо на европейский Запад. Мало того: эти доисторические обычаи и верования имели твердость уберечься в таком пункте, где кончаются крайние русские поселения, где предполагаются по этому случаю три соединенные усилия: католического ксендза, протестантского пастора и православного священника. Наконец, эта местность – вовсе не трущобное захолустье, а весьма известная всей гвардии, как посещаемая ею в последние дни маневров; издавна пролегало здесь Нарвское шоссе и примыкал один из косяков того окна, которое прорубал Петр Великий.

СЕМИПУДОВЫЙ ПШИК

Как у портного на ножницах, – у некоторого кузнеца осталось «на клещах» семь пудов железа. Куда с ним деться и на что употребить? Место глухое и бедное, заказов никаких нет, ездят все на одноколках и не только не обивают шинами колес, но и в самой телеге не найдешь ни одного железного гвоздя. Таких местностей на Руси еще очень много, и для примера можно взять даже целую страну, Белорусию, которая захватила собою шесть русских губерний. Кто купит топор или обзаведется сошником или запасется заступом, тот уже показывает их всем и хвастается. Кто это видит, тот завидует. Ждет кузнец, пока у какого проезжего лопнет шина или потеряется подкова, а скопленное железо тем временем лежит попусту и ест его ржавчина. Надо же его, наконец, к чему-нибудь приспособить. Выдумал кузнец выковать из него крест.

– Свезу на базар: приглянется какому купцу, захочет порадеть на матушку-церкву, – купит.

Вскоре в ближнем селе, подле церковной ограды, на свежем навозе и по колена в грязи загалдел базар на сотни крикливых голосов. Громко, во все горло, заговорила деревенская нужда, не стесняясь и не оглядываясь. Шатаются между возами мужики и бабы: смотрят товары и ощупывают, хлопают по рукам и торгуются, божатся и ругаются, увидят крест – дивуются:

– Какой ты большой крест выковал!

– Одной рукой не поднимешь!

– Кабы поменьше выковал – на нашу бы колокольню годился.

– Наша не выдержит; – рассыплется.

– Ты бы свез его в город: там купят.

– Словно бы он топором его тесал, а рубанком-то и не прошелся: в городе не понравится.

Подходили к кресту и зубоскалили; поднимали за один край – крякали и отходили прочь.

Базар тем временем стал замирать, и наконец, разъехался. Повез кузнец свое изделье опять домой непроданным.

– Надо крест поменьше сделать: этакой скорей подойдет, и купят – подумал кузнец про себя и начал перековывать.

Выковался крест в пять пудов; опять лежит на возу на базаре и опять ждет охотника.

– Великонек, друг, великонек: давно присматриваюсь, купил бы да не подходит.

Сделал кузнец поменьше: весил крест три пуда. Кто подговаривался на прошлом базаре, теперь не пришел. Из новых никто не присматривается: все проходят мимо. Один фабричный привязался, захотел пожалеть, а сам насмеялся:

– Ты бы его надел на себя, да и прошелся бы по базару; базар на всякое диво охотливъ; может, кто бы еще и подал на бедность.

Кузнец был упрям, как бык. Он сказал себе: хоть надорвусь да упрусь, а потому базарной мирской науки не послушался.

Опять и на этом базаре остался товар на руках. А так как у кузнеца рука легка, а шея крепка, то и на этот раз принялся он за ту же работу, и новый крест сделал в пуд. С ним снова набивается. Подошел к базарному товару поп, постукал по нем пальцами, перевертывал. На низу посмотрел, чего не написано ли, – сказывал:

– Поставить на церковь – мал; к осенению – не годится; для напрестольного – груб, в воздвизальных – как его таким-то народу покажешь? А хорош: нескоро изотрется. Ты-бы, сын мой, походил по монастырям: не отыщется ли где отшельник. К веригам твой крест ладно прилажен: и неуклюж, и тяжел.

В монастырях кузнецу везде одно толковали:

– Не те времена. К нам ты припоздал: был один такой, что все уходил в лес спасаться, а наконец и совсем скрылся.

– У нас есть спасенники: по кабакам валяются, – юродствуют. Сходи к которому – примеряй!

В кабаках кузнеца утешали:

– Хорош был бы твой крест, когда бы его на шею нашего мироеда надеть разрешили тебе, а ему бы приказано было тот крест носить, не снимаючи во всю жизнь до гроба.

– Большие бы заказы мужик доспел, кабы этак-то!..

– А бывало такое дело: одному лакому где-то из самого Питера дослали, слышь, не то железную медаль, не то крест, тоже вот в пуд весом: носи на здоровье! Как в люди идти, так и надевает. Дома, если спать ложится, разрешали снимать.

Все-таки надо было кресь переделывать, а в фунтовых крестах кузнеца еще больше стали путать. Никому он не угодил, да и ставил товар в большую цену; довелось просить и за маленький ту же плату, во что обошлись и большие; ставил в счет все семь пудов старого железного лома. Не клал и не считал только то, что уходило на угар да на обрезки: все, что, по обычаю, кузнецу на клещи полагается.

Наконец, порешил он так, что быть кресту тельником: станет его носить сам на груди под рубахой, на доброе здоровье и на спасенье. Незачем в люди ходить срамиться.

Стал он его накаливать да поколачивать. Раз стукает в плиточку, – обрежет. Раздует мехами уголья, – опять крест всунет и накалит и опять расколачивает: все ему великим кажется. Начал калить такой уже крестик, что едва клещами защемливает, чуть он в них держится. На беду пришла босомыга-девчонка от матери угольков попросить. И нашла, дура, место: просить углей у кузнеца, что у калашника теста, когда их либо у самого нет, либо самому нужны. И сказала ту просьбу под руку, когда переносил кузнец крестик из горна на наковальню. Сорвался он с клещей да прямо в ведро с водой, о которое кузнец еще на пущую беду спотыкнулся, «Пшик» – зашипело в ведре и клубочек белого пара взыграл и обозначился. Пришлось кузнецу хлопнуть по бедрам, расставить ноги, вскинуть руками и вымолвить такие слова, что на всю Русь и теперь еще все отдаются эхом:

– Вот-те и семипудовый пшик!

Впрочем, толкуют про иного кузнеца и по другому. Этот был посчастливее: к нему на дом или прямо в кузню принесли работу. Понадобилось мужику наварить лемех для сохи.

– Надо бы, вот, друг, поточить: спусти малость!

Пришла, наконец, мужику пора установлять эту coxy, – пришел он к кузнецу справиться: не готово ли?

– Прости, друг, ради Бога! маленько перевалил я твое железо: лемеха у меня теперь не выйдет, а выйдет разве сошник.

– Навари сошник, что делать!

Стал кузнец сошник ладить – не выходит.

– Что же выйдет?

– Топор я тебе выкую, такой топор, что с ним весь свет пройдешь и мне спасибо назад принесешь.

Похвастал мастер – не травы покосил: спина не заболела, а топора не выковалось. Посулил сделать косарь, – и на нем пережег железо. Выхвастался потом на нож, – и на том погорело железа столько, что обушок вышел таким же острым и тоненьким, как самое лезо.

– Что теперь станешь делать?

– Да гвоздь можно выковать, какой хочешь: хоть двоетес, чтобы стена затрещала.

Визжал под молотом и ножик, а гвоздь из него вышел такой маленький, что в сапог вбивать его не стоит, и даже в руках держать стыдно.

– Сделай что-нибудь поладнее: что сможешь?

– Можно теперь сделать один только пшик.

– Делай пшик, сделай милость! Хоть чем-нибудь на счастье с тобой поквитаться!

С КОЛОМЕНСКУЮ ВЕРСТУ

В таком нелестном подобии является в представлении московских людей высокий человек, превосходящий на целую голову прочих и, стоя, например, в толпе, мешающий задним видеть впереди себя. По большей части такой человек неуклюж, неловок, неповоротлив, что называется на севере «жердяем» и «долгаем», а повсеместно «верзилой» и «долговязым». Для московских жителей такие большерослые люди представляли подобие тех столбов, которые царь Алексей Михайлович расставил от Москвы до своей любимой загородной летней резиденции – села Коломенского. Это был первый опыт обозначения видными знаками верстовых измерений, существовавших издавна в одном лишь призрачном представлении с обязательною неточностью самой меры. Неточность зависела столько же от сметки расстояний на глазомер, сколько и от условной подвижности или изменяемости самой меры, и при этом не одних только верст, но и саженей. Древнейшая сажень была короче нынешней, и таких требовалось в версту целая тысяча. Впоследствии верста стала составляться из семисот сажен, и такое-то количество их и велел уложить царь Алексей в ту видимую версту, которая ушла в поговорку. Царь Петр I повелел считать в версте пятьсот сажен, что и намечали впоследствии по всем казенным почтовым дорогам пестрыми верстовыми столбами, покрашенными в три национальные цвета. За такой-то столб задел в степи хохол, изумленный невиданною диковинкою, и остался недоволен.

– Ажно проехать стало неможно: проклятые москали верстов по дороге понаставили!

На самом деле консервативное начало высказалось и в этом нововведении: еще на нашей памяти в захолустных местах семисотные версты предпочитались пятисотным, взаимно соперничая. Требовался переспрос: по какому счету принято на проселках, где не поставлено столбов, разуметь дорожную версту. Конечно, всего чаще случалось получать в ответ всем известное объяснение расстояний в нашей пространной и неоглядной Руси: «Меряла баба клюкой, да и махнула рукой, – быть-де так!»

КАРЕЛЬСКИЙ ВЕРСТЕНЬ

Кроме коломенской версты на св. Руси доводится набегать еще на «карельский верстень». Так произносят слово верста северные инородцы, да и в самом деле, «верстень» представляет собою весьма характерную особенность и своеобразную единицу меры в тех непроходимых лесистых и болотистых местностях. Не сп уста у архангельских поморов сохранилась поговорка: «карельский верстень, – поезжай целый день». «Баба мерила, да оборвала веревку». Такие версты и называются «карельскими»: тонки да долги. Прямо смотреть, рукой подать, да надо тянуться через такие зыбуны, где и легкая лисичья нога не удержится. Объезды десятками верст оставляют такое мучительное впечатление, что не забывается десятками лет, и при воспоминании о карельском верстене у испытавшего такое горе пробегает мороз по коже. Переезжает лесничий с карелом на дырявое лодке через широчайшее Топозеро, чтобы попасть на интересный остров с остатками знаменитого раскольничьего скита Федосеевского толка, – и мучается ожиданием половины пути. От берега до берега насулили 12 верст, – истратили пять часов, а все еще далеко до места. По пути оказался маленький болотистый, топкий островок:

– Вот теперь половина будет, – подсказывает карел.

– Вот тут-то, должно быть, и оборвалась у вашей бабы веревка.

В ответ на это замечание следует точное и откровенное объяснение в утешение измученного проезжего человека:

– Задняя половина больше, – передняя половина «горазд – поменьше».

ДВА ДЕВЯНОСТА

Одно девяносто потребовало филологических исследований, два девяноста имеют уже историко-географическое значение. В записках Академии Наук 1878 года, том 31-й, напечатана статья Прусика, директора гимназий в Руднице, в Богемии, в которой доказывается, что это слово неправильно пишется девяносто, и на основании сличение с греческим и латинским названием этой цифры, необходимо писать девеносто. По следу этой записки в «Филологических Записках» 1879 г., выпуск I, другой исследователь, Ф. Ржига, на основании законов русского языка, настойчиво и доказательно опровергает мнение чеха и советует писать девяносто, как принято. Он производит это слово от девять до ста, что подтверждается и в звуковом отношении в области славянской речи. «Непосредственный или последний десяток ко сту, до ста будет = 90. Итак спросим еще: что значить «девять д оста? или к какому числу можно добавить до ста?

x+ 9 – (100 – 1)

x+ 9 – 99

x= 90.

Ответ заключается в самом вопросе, – это значит, что число 90 достаточно обозначено славянами: девять д оста = (девяноста) = девяносто».

Вполне подчиняемся этому решению и будем вперед следовать этому указанию, как поступили же в самом заголовке предлагаемой статьи. Для нас же важны не одно, а именно два девяноста.

Народные несчастия, крутые исторические невзгоды, когда приводилось плохо всей Руси, больнее всех городов и областей (даже пограничных) отзывались на срединном городе русской земли, властительном, влиятельном и богатом. Обездолить военным разорением, обессилить грабежом и пожарами, унизить позором набега и надругаться разрушением, – все это кстати было именно здесь, в самом центре Руси. Таковым в данном случае является Москва, не в пример прочим городам и в строго-математическом смысле.

Эта видимая случайность, в самом деле, весьма знаменательна. Первые города от Москвы отстоят на «два девяноста верст»: Владимир, Тверь, Тула, Калуга, Рязань, Егорьевск, Юрьев (Польский, Владимирской губ., очутившийся на поляне, в полях, среди вырубленых лесов и совершенно истребленных дебрей, – один выделившийся этою особенностью среди всех «залесских» городов и перед своим стольным городом – Володимиром). При этом первому из московских соседей, на которого обращены были исключительно поглощающие стремления Москвы, досталась самая печальная участь, выразившаяся в очень горькой насмешке народного присловья: «у Владимира два угодья: от Москвы два девяноста, да из Клязьмы воду пей». Это – первые из старых, которые не успели обессилеть от поглощающего соседства Москвы и удостоились почетного прозвища губернских, когда Петербург, при Екатерине Второй, начал раздавать звания и дипломы всем заслуженным и производить в соответствующие чины и степени городов не всегда того достойные села, посады и слободы. При этом замечательно, что промежуточные города, соблюдающие до сих пор то или другое значение и сберегшие прежнюю силу и известность, отстоят от Москвы на «одно девяносто» (Коломна, Клин, Серпухов, Руза, Можайск, Переяславль-Залесский), т. е. на ту меру, какая из глубокой старины принята была для определения расстояний и, вместе с сороками, составляла общеупотребительный способ и любимую форму счета. Два девяноста значит четыре с половиной сорок, сто восемьдесят. Вышло так, что «четыре девяноста что девять сороков – одно; пол-пяти сорока – два девяноста», а затем, как говорят в глухих местах опытные счетчицы: «что полпят аста, что пять-девяноста – все те же девять сороков с девяностом» (вот таким образом и это несклоняемое числительное, вопреки нашим грамматикам, народом склоняется).

Пройти пешком треть девяноста за единый дух и прием очень трудно: – надобен на половине пути отдых. Пройти еще такую же треть, как от Москвы до Троицы-Сергия, считается уже подвигом, достаточно успокаивающим религиозное настроение москвичей. Чтобы одолеть целое девяносто, надо уже запрягать лошадь. Хода лошади стала единицею меры расстояний и невольно выразилась в распределении населенных мест там, где русскому племени пришлось колонизовать страну в междуречьях, где переставали служить плоты и лодки и выручали свои ноги или хода благородного животного. На тридцати верстах оно уже уставало само и требовало отдыха и корму. После отдыха оно снова служило на том же пространстве или перегоне и, при взаимных сношениях и обменах соседей, помогало тому, что хозяин мог в одни сутки доехать, сделать дело и вернуться назад. Там, где этим тридцативерстным дорогам, как радиусам в круге, доводилось определять центр, – вырастали торговые села. Группа таковых, тянувших друг к другу, определяла центр уже городом, нередко «стольным» в старину и еще живым в нынешнее время. Города же первого девяноста на втором, – порождали города уже первопрестольные, царствующие, княжеские. Таковы все пять вышеупомянутых. Как бы то ни было указываемое нами явление неотразимо и обязательно явилось во всей суздальской и рязанской Руси; пусть прогуляется циркуль от Москвы, как центра, на Владимир до Мурома, на Ярославль за Кострому до водоразделов и т. д. в любую сторону. Этим способом мы отчасти объясняем себе и ту видимую случайность, при которой города с двумя девяностами расстояния могли создать такой громадный город, как Москва, уже не знающий себе на Руси соперников, имели основание признать его срединным и наименовать сердцем и, как своей и личной, интересоваться его судьбами. Стали поговаривать: «в Москве к заутрене звонят, а на Вологде тот звон слышат».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю