Текст книги "Крылатые слова"
Автор книги: Сергей Максимов
Жанры:
Прочая старинная литература
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
ВО ВСЮ ИВАНОВСКУЮ
В такой, а не иной форме сохраняется это выражение в устах народа, и взявшийся поправлять мое прежнее толкование сам попался впросак именно по той причине, что обратился не к прямому источнику, а принял его с чужих слов по доверию и обычаю в несколько искаженном «Кричать «во всю Ивановскую» (улицу) да хотя бы и «во всю» площадь, что примыкает к Московским соборам (как старается объяснить новый толковник) – нельзя. Это – не в законах живого языка: такой расстановки слов не допустит строгое и требовательное народное ухо. Можно и кричать (и при этом, конечно, осрамиться и прославиться) на всю улицу, на все площади русских городов, и нет нужды, для объявления во всеуслышание царских указов, выбирать из них именно Кремлевскую Ивановскую. Для такой цели и по величине и удобствам гораздо приличнее Красная площадь с торговыми рядами, с народной толкучкой, с Лобным, которое так любил грозный оратор Иван IV и «тишайший» царь Алексей – в дни церковных «действ». К тому же с тех же самых давних времен бирючи обязательно кочевали, разыскивая места наибольших народных скоплений и там кликали на всех крестцах и на все улицы. Вот если зазвонит Иван Великий во всю свою Ивановскую «колокольную фамилию» (как выражались исстари), «во все кампаны» в 30 колоколов своих, – это окажется внушительнее, величественнее и памятное для народа в роды и роды, чем крики сиплых от невоздержания дьяков всех многочисленных московских приказов, и на всех площадях широко раскинувшегося города. Издревле Иван Великий был глашатаем великих событий не одной лишь церковной, но и государственной жизни: предупреждал о подступе к кремлевским стенам и святыне злых врагов в виде татар и ляхов, извещал о победах над ними, о радостных событиях в царской семье, и проч. И до сих пор звон Ивана Великого возвещает о вступлении на прародительский престол новых царей, и первым на всей святой Руси приветствует их Богом венчанными и превознесенными. Кто бывал в Москве, в пасхальную ночь, тот на всю жизнь запечатлевает в памяти очарование необычайным колокольным концертом и входит в должную силу разумения, что значит «во всю Ивановскую» – в самом настоящем смысле. А голосом кричать охотным и безбоязненным людям можно на всех Ивановских улицах, без которых действительно ни один город на Руси не обходится и без которых, вопреки мнению моего обвинителя, едва ли ему удастся объяснить распространенное выражение «кутить во всю Ивановскую».
У добрых соседей во всей гостеприимной Руси не почтить заветного очередного (так наз. уличного) праздника значит кровно обидеть: все гости на счету, а близких людей ожидает более радушный прием. Вот почему верные дедовским обычаям непременно заходят во всякий дом и обязательно отведывают хлеба, соли и зелена вина, чтобы не показать (хозяйкам-стряпухам), что они ею гнушаются. К вечеру такого праздничного дня на улице, носящей любое название), да хотя бы и без всякого названия) иной, не твердый на ногах, вопреки полицейским и грамматическим запрещениям, возьмет да и вскрикнет весело и громко: «катай-валяй во всю Ивановскую», а не то с этим же окриком нахлещет лошаденку и наладится домой.[15]
В живой речи чаще всего «во всю Ивановскую» требует именно удалых или отчаянных выкриков с призывом «во вся тяжкая», а не исключительно со словом «кричать». У Даля имеется прекрасный пример того, сколь изменяет смысл пословицы даже одно слово, неверно подслушанное или намеренно перевранное.
ВО ВСЯ ТЯЖКИЕ
Хотя говорится таким образом чаще всего о таких людях, сбившихся с правильного жизненного пути, которые безвольно отдались всяким порокам, «пустились во вся тяжкие», тем не менее едва ли не из того же источника вытекло это выражение, как и предыдущее «во всю Ивановскую», т. е. от того же колокольного звона. Основываюсь в этом отношении на самой форме выражения церковнославянского склада, припоминаю начальные строки служебной книги «Пентикостарион» или проще «цветной триоди». В ней повелевается перед пасхальной заутреней: «вжигать свищи вся и кандила; устроять сосуды два с углием горящим и влагать в них фимиама много благовонного». «Тоже ударяют во вся кампаны и тяжкая и клеплют довольно» (текст этот, по обычаю, печатается киноварью).
В подкрепление этого предположения имеется в виду следующее очевидное и доказанное обстоятельство. В числе проводников в народ различных пословичных и поговорочных изречений довольно видное место занимают духовные лица до семинаристов включительно (с которыми равную честь и славу делят также охотливые передатчики – солдаты). По словарю Даля, а особенно по его пословицам, таких изречений, которые могли выйти из стен семинарий, насчитываются десятки. Таково напр. название вина цельным выражением: «его же и монаси приемлют»; и оправдание потребления первой и следующих чарок «стомаха ради и частых недугов»; товарищеский совет: «иже не ври же, его же не пригоже» и таковой же ответ (слыхали мы эту песню) «песня стара» «пета бяху». Из закоптелых семинарских стен, не так давно наполнявшихся воплями истязуемых, объявились в живом языке: и выражение «задать субботки», и молитва: «только бы перенес Бог через субботу», в память того, что по субботам обычно и обязательно секли розгами; «аз да увяз, да не выдрахся», «от Фиты подвело животы». «Глас шестый подымай шесты на игумена, на безумена». Когда наши духовные училища прияли малую толику от латинской премудрости, многие изречения классиков, приводимые примерами на грамматические правила, также пущены в обиход, часто в намеренно искаженном виде; нередко переиначивалось латинские фразы переделкою на русский лад в роде: «Квис нон габет клячам, пехотаре (или пеши ходаре) дебет»: так весело подтрунивали школьники над собою, таскаясь гурьбою с котомками за плечами за сотни верст в родные села, когда на Кирика и Улиту (16 июля) распускали на летний отдых, и т. под.
Между прочим припоминается мне из школьного возраста один образчик подобного рода из практики костромских семинаристов. Наскочивши на тяжелый камень преткновения, полагаемый в грамматике неправильными глаголами, наши латинисты, не устрашась ими, придумали свои особенные. Так напр. глагол tesТо обращен в неправильный и проведен по временам в таком виде: tesТо, slatisti, culagum, scaladare, что в переводе на русской язык означало с комментариями: если ржаное тесто подсластишь ты (солодом напр.), то получишь кулагу – вкусное и всеми любимое во время постов блюдо, особенно, если упарить его в корчаге и в печи на вольном духу, да подержать малое время на холодке. Точно также тем же путем, прямо с церковных клиросов и в таком же извращенном толковании, как насмешка, прокрались в народную толпу слова греческие. Так длинные волоса у духовных лиц стали называть «аксиосами» с повода пострижения их при посвящении в священный сан и произнесении и пении слова «удостоен» несколько раз. Базарную бестолочь, всякую шумливую суетню, крикливые ссоры стали звать «катавасией» за то, что оба клироса певчих сходятся на середине церкви для совместного пения ирмосов, именно как бы для того, чтобы подымать больше шума, вступить в соперничество между собою и поразить наибольшим громогласном.
ПОПОВУ СОБАКУ НЕ БАТЬКОЙ ЗВАТЬ
Даль дает такие толкования в пример того, что, когда не только мы с вами, но и еще двое собеседников говорят одну и туже пословицу на свой лад – и все четыре правы: «старую собаку не волком звать» – за то, что она устарела, негодна более, не считать ее за волка, не обходиться, как с врагом. «Попову собаку не волком звать»: как ни надоедал поп жадностью и прижимами своими, да не глядеть же на собаку его, как на волка: она ни в чем не виновата. «Старую собаку не батькой звать» – не отцом: ответ на требование уважать старика не по заслугам: стар пес, да не отцом же его за это почитать. «Попову собаку не батькой звать»: ответ на требование уважения к людям случайным. Что ни толкуй об уважении к батьке, к попу, да пес его – не батька. В этом виде пословица часто применялася к любимцам барским из дворни». Это объяснение потребовалось (и погодилось) собирателю нескольких десятков тысяч пословиц в течение десятков лет в опровержение обвинения, взведенного на его сборник в том, что «это куль муки и щепоть мышьяку» и между прочим в пояснение, что нельзя прибегать к «огульным» обвинениям. Не справедливо в один обход или обзор, сплошь и подряд, браковать все по той лишь причине, что нечто мне показалось неточным, другое – пятое совсем ошибочным. Надо поправлять да и самому осматриваться, как бы не попасть подобно «куру в ощи». Огулом, без разбору обвинять – не на базаре с возов огурцы покупать.
ДОРОЖЕ КАМЕННОГО МОСТА
В комедии А. Н. Островскаго «Не было ни гроша, да вдруг алтын» одно из действующих лиц говорит:
– Какие серебряные подковы? Какие лошади? Двугривенного в доме нет, а он…
– Позвольте! Это верно. Нам теперь с вами какой-нибудь двугривенный дороже Каменного моста.
– Какой мост? Квартальный давеча страмил-страмил при людях, что забор не крашен.
Елеся Островскаго на этот раз говорит общеупотребительное в Москве, но, по вековечным тесным связям ее, хорошо известное и во всех подмосковных губерниях выражение о дороговизне, уподобляемой дороговизне перекинутого через Москву-реку Каменного моста. Выражение этого рода приспособляется во всех тех случаях, когда может определить и крайнее богатство, и всякую несоразмерную ценность какого-либо имущества или предмета и т. п. Вот тому основание.
Деревянная Русь очень медленно и неохотно покидала свои брусяные избы с горницами верхними (или горними комнатами), надстроенными над нижними жилыми хозяйскими покоями для приема гостей, с повалушами, куда уходили на ночь из топленых изб и холодных горниц спать (повалиться) и прочими хоромами – жилыми и холостыми строениями, принадлежащими к жилищу домовладельца. Богатые заботились лишь о числе этих зданий, и удивленные самовидцы спешили записывать: «а во дворе хоромов четыре горницы с комнатами, да пять повалуш в подклетях, да сенники» (холодные горенки против избы через сени или мост, разделяющий дом на две половины). Церкви каменные строились в первые годы водворения христианства, но каменные жилые здания упоминаются впервые в 1419 году по поводу постройки палат из кирпича московским митрополитом св. Ионною. Впоследствии сделались исторически известными каменные палаты купца Таракана (1470 г.) и боярина Образца (1485 г.). При царе Алексее уже во всю силу действовал указ 1681 г., предписывавший в Белом городе, по примеру Кремля, строить одни каменные здания. В помощь выдавался уже из приказа Большого дворца кирпич (по 1 1/ 2руб. за тысячу с рассрочкою на 10 лет) тем, кто хотел строиться в Кремле и в соседних с ним городах: Китае и Белом.
Отец этого любителя зодчества и художества царь Михаил задумал построить через Москву-реку постоянный и прочный мост из кирпича. Дома таких искусных мастеров не нашлось, а потому для него, как и прежде для каменных московских соборов, выписан был мастер палатных дел из Страсбурта Анце Яковсен, прибывший в Москву с родным дядей Кристлером, прозванным Иваном Яковлевым. Эти мастера принялись строить мост, но не достроили. Сорок лет укладывались кирпичи и размывалась кладка буйными весенними водами своенравной реки, до сих пор не изменившей своего разрушительного характера и сохраняющей на том месте остатки камней прежнего моста в виде обманчивых естественных порогов. В медленности и дороговизне постройки народное предание обвиняет князя Вас. Вас. Голицына, любимца царевны Софии, украсившего Москву многими памятниками зодчества. Он нашел, как говорят, какого-то мастера-монаха неизвестного имени, который и завершил дело, не отступая от плана Кристлера, на полное удивление современников и на насмешливую укоризненную память последующих поколений до наших дней. Каменный мост встал царской казне в большую сумму, которая значительно возросла между прочим и оттого, что постройкою руководил именно этот избалованный и расточительный любимец царевны и правительницы государства Софии Алексеевны. В. В. Голицын достаточно известен (по несомненным официальным документам), как стяжатель богатств многими бесчестными путями, без разбора способов. Довольно памятна и народу его непомерная жадность к личному обогащению: дорого стоящий государственной казне его бесплодный пресловутый Крымский поход, за который он все-таки получил от правительницы чрезвычайные драгоценные награды, в числе которых одна золотая медаль оказалась стоимостью более 30 тыс. руб. Позор свой он к тому же старался оправдать тем, что всю вину сложил на гетмана Самойловича, который по этому случаю был сослан в Сибирь. Когда князя судили, он, выслушав приговор, произнес громогласно: «Мне трудно оправдаться перед царем». Когда его сослали в Пинегу, то в погребах его роскошно обставленного дома нашли 100 тыс. червонцев и до 400 пудов серебряной посуды. Рассказывали, что он, при заключении мира с Польшей, выговорил себе из контрибуции 100 тысяч рублей, а с крымского хана взял две бочки с золотой монетой. Таков был этот «ближний боярин» и при этом носивший самый высокий титул «оберегателя большой царственной печати».
Дороговизна моста при постройке окончательно запечатлелась в памяти москвичей от таковой же и при починке его, когда началась чистка города по воцарении императрицы Елизаветы. Оказалось, что этот мост (он же и Всесвятский) загроможден лавками и палатками, в которых живут люди. Между быками была укреплена плотина и пристроены мельницы. Весенний лед спирал здесь и вредил мосту настолько, что требовал ежегодной починки. Крестьянин Кузнецов брал на себя поправку, просил 8,120 рублей и право построить мельницы. В последнем требовании Сенат отказал, и после уговоров принужден был сдать подряд ему же, с денежною надбавкою (за 8,770 p.).
БОБЫ РАЗВОДИТЬ
Теперь это значит пустяками заниматься, побасенки рассказывать, с прямым желанием подлаживаться, угодничая находчивым, острым или в веселым словом. «Иной ходит до похода, бобы разводит», как подсмеивается поговорка. Выражение это взято от обычного не только в старину, но и в наши дни способа ворожбы, по которому раскидывали бобы (или разводили) и гадали по условным знакам, как ложились эти продолговатые плоские зернышки обыкновенного огородного стручкового боба. Повезло ему счастье избрания с древнейших времен. Искусство разумения предсказательной силы в будущем приобреталось наукой, передавалось за особую высокую плату не всякому встречному, но каждому в тайне. Опытных мастеров выписывали, например, в Москву из далеких стран, какова Персия, доискивались их в глухих лесных и болотистых трущобах, какова наша озерная Карелия. Прятали их самым тщательным образом потому, что уличенных и сознавшихся в колдовстве, по старинным московским законам, предавали лютым казням. В старину науке волхвования – искусству разводить чужую беду бобами – обучали всяких чинов досужие люди, но больше всего простолюдины. Чаще всех владели тайнами ворожбы и гаданий коновалы, среди которых это искусство уберегается и до сих пор, наравне с цыганами. В таких же кожаных сумках хранятся у них бобы, травы и росной ладан. Бобами гадальщик разводит и угадывает; ладаном оберегает на свадьбах женихов и невест от лихих людей, при родах от сглазу и от ведунов. Умея ворожить бобами, умели на руку людей смотреть и внутренние болезни у взрослых и младенцев узнавать и лечить шептами. Траву богородскую дают пить людям от сердечной болезни без шептов; норичную траву дают лошадям. И зубную болезнь лечат, и щепоту, и ломоту уговаривают, и руду (кровь) заговаривают, и тому подобное.
Не одного из таких знахарей в строгие времена застенка и пыток сжигали живыми в срубах с сумками и с наколдованными в них травами и бобами всенародно в Москве на Болоте.
Из «розыскных дел о Федоре Щегловитом и его сообщниках», изданных Археографическою комиссиею, видно, между прочим, следующее: царевна Софья узнала, что постельничий Гав. Ив. Головкин водил в Верх, в комнату царя Петра Алексеевича, мурзу князя Долоткозина и татарина Кодоралея. Они там ворожили по гадательной книге и на письмах предсказали, что царю Петру быть на царстве одному. За такое предсказание их обоих отвезли в застенок, пытали и в заключение сожгли на их спинах гадательную книгу и письма. Здесь родилась и пословица: «Чужую беду на бобах разведу, а к своей ума не приложу».
ШИШ НА КОКУЙ!
Долго, почти до наших дней, находилось в обороте у москвичей это непонятное и утратившее подлинный смысл выражение, обращавшееся к тем, которым доводилось сказать: «Пошел прочь, уходи вон» и тому подобное. В сущности, оно в цельном виде представляется еще большою загадкою, однако в то же время такою, которая не только облегчает, но и прямо ведет к объяснению. Говорили с прибавкой: «Фрыга, шиш на Кокуй!»
Если остановимся на давней и известной привычке русского человека перестраивать на свой лад заморские слова и иностранные выражения согласно требованиям языка и уха, то увидим, что «фрыга» есть испорченное до неузнаваемости прозвание всякого иноземца Западной Европы и перестроенное из «фряга» и «фрязина». Явилось оно, конечно, в то время, когда объявились на русской земле эти пришельцы, находившиеся под особым покровительством Ивана Грознаго, и потребовалось для каждой нации отличительное прозвание. Письменные дьяки стали распознавать «немцев», за незнанием русского языка, принужденных отмалчиваться на вопросы и, прибегая к пантомимам, казаться немыми. Оказались «немцы Амбургские земли» в виду того, что из торговых ганзейских городов (Бремена, Гамбурга, Любека, Данцига и проч.) первыми явились передовые купцы, искавшие в неизвестной стране дел и торговых промыслов и уже издавна успевшие сознаться с Великим Новгородом. Объявились и другие немцы (из нынешней Австрии), которым волей-неволей приходилось приурочить отдельное прозвище: стали их называть «немцами Цесарские земли» (в противоположность азиатским народам, которые назывались общим именем «басурман»). Выходцы из Швеции и Норвегии названы были «свейскими немцами». Зауряд с итальянцами весьма редкостные французы получили прозвище «фрязинов». Когда письменные люди ввели эти различия в грамоты и договоры, народ всех немцев окрестил в одно имя «фрягов», «фрыги», и на том утвердился. Московским людям это звание было не только понятно, но и любезно, и мало того – внушительно. Перед изумленными очами их в священном Кремле с 1479 года возвышалось величественное и дивное каменное здание Успенского собора, напоминавшее имя хитреца-зодчаго, прозванного «хитрости ради» Аристотелем и записанного в актах «фрязином» (из Венеции). Да и сами иноземцы в московском государстве в те времена представляли собою редкость и большую диковинку.
Истерзанная и измученная Русь, в самое живое время строения своего, на юге чужеземными и дикими кочевыми народами монгольского племени, на западе и севере остановленная в своем поступательном движении к заселению свободных земель племенами германской расы, – Русь, умудренная опытом, сделалась опасливою, недоверчивою. Она замкнулась в самой себе и, когда точно определились ее политические границы, последние получили значение крепкой стены, сквозь которую не всякому можно было проникнуть без дозволения и охранных грамот. Получивший таковое разрешение не иначе мог проходить по русской земле, как с «опасным листом», под зорким глазом московских приставов, в строго определенном числе лиц, роде занятий и целей прибытия. При этом охотливее давалось единичное разрешение лишь тем «хитрецам», которые своею наукою и художеством могли быть полезны царственному или царскому двору. Предпочтительною свободою перед немцами пользовались, по издавна установившемуся обычаю, лишь одни византийские и морейские греки, как люди той нации, от которой привиты догматы православного христианского исповедания. Все прочие иноземцы были стеснены и во въезде в нашу страну, и во время пребывания в ней. Ограничивал их даже свободолюбивый и своекорыстный Новгород. Он отвел ганзейским купцам особое место, где и закрепил их стенами и запретительными правилами. Воспретил он на «восемь шагов кругом, около немецких дворов, постройку всяких зданий»; новгородские молодцы около этого места не смели собираться играть на палках – обычная новгородская игра (перевранная, в свою очередь, в немецком документе в слово «велень»). Ворота вечером запирались наглухо и спускались с цепей злые собаки. Русские могли посещать немецкий двор только днем. Новгородцы и иноземцы смотрели одни на других с подозрением и недоброжелательством.
Не внушали русским людям того же самого и Греки, не смотря на большую свободу в силу религиозных связей и зависимости русской церкви от греческого патриарха. Милостыня нужна была для греков, а московскому правительству – повременам греческий авторитет. Духовные лица привозили с собою многоцелебные мощи и чудотворные иконы, а богатые люди являлись с товарами: вместо алмазов и других камней привозили подделанные стекла; да из этих же купцов многие начали воровать, товары доставлять тайно, торговать вином и табаком. Глубоко и тяжко поражено было религиозное чувство богомольного русского люда, когда распознал он плутни заезжих греков, являвшихся с поддельными святынями. Они несли с собою: иорданскую землицу, частицы мощей святых угодников, даже часть страстей Господних, т. е. орудий страданий, губы, трости и прочее, наконец часть жезла Моисеева. За деньги продавали они святое миро, священные и бесценные реликвии променивали на московское золото, соболей и белок. Немецкие купцы, в свою очередь, подсовывали плохие и короткие сукна, сбывали всякую дрянь, продавали мед в самых малых бочках, сладкое вино в малых сосудах и дурного качества и соль в малых мешках, а принимали, например, воск не иначе, как с тугой набивкой, и тому подобное. За все это впоследствии, чтобы проникнуть грекам в московское государство через границу, в городе Путивле, нужно было явиться в качестве патриаршего посла с грамотою к государю или примкнуть к свите какого-нибудь именитого греческого архиерея. В Москве им стало также не легче: у русских людей уже укоренилось то убеждение, что как немцы, так и греки ищут только денег и средств к жизни. «Голодной их жадности никогда не наполнить, как дырявого мешка. Их очи никогда не насыщаются, но всегда алкают все больше и больше, и хотели бы высосать кровь из жил наших, мозг из костей наших». Когда цареградский патриарх Иеремия прибыл в Москву, то на подворье, где он жил, нельзя было никому приходить и видеть патриарха, ни ему самому выходить вон. Только монахи, когда хотели, то выходили с царскими людьми на базар, и под их же охраною возвращались назад. На базар дозволялось и немцам являться не для одних только покупок необходимых вещей и продуктов или для вымена их на собственные немецкие изделия, но и для развлечения среди крикливых и живых площадок. Вся народная городовая жизнь собиралась тут нараспашку в любезном виде, как для привычных к таковым сборищам восточных людей, так и для прочих европейцев, знакомых с площадною жизнью. Для тех и других здесь было много развлечений и приманок. Обжившиеся в Москве немцы сновали в народных толпах с утра до вечера, резко выделяясь своими куцыми камзолами и высокими сапогами среди серого лапотного московского люда.
Немцев в Москве скоплялось мало-помалу довольное число из тех мастеров, которые либо вызваны были из Германии, либо добровольно выехали из Ливонии, Пруссии и западнорусских городов. Уже во времена Ивана III, без всякого сомнения, существовала значительная немецкая колония, и в ее среде, кроме ремесленников, были и лекаря, а впоследствии даже и учителя комедийному делу, когда царь Алексей клал основание русскому театру. Нужда во врачах была более личная государева, чем общественная, а потому лекаря с помощниками и аптекарями обязательно жили в Москве и получали или готовый двор, или деньги на дворовое строение. Некоторые уходили обратно в свое отечество с обещанием превозносить царскую милость и «в иных государствах распространять». Многие оставались на постоянное житье «служить на государево имя», т. е. молиться за царя и оставаться в России навсегда. Если иноземцы объявляли это при въезде, то со вступлением в русские пределы получали они проводников, не платили за подводы и пользовались от казны кормом. Некоторым, и по прибытии в Москву, давали корм и питье, как сказано в одном из указов, «для их скорби и иноземства»! Дворы отводились где случилось из записанных на государя (конфискованных, например, за корчемство), без разбора среди туземцев и старожилов. Когда же, благодаря усилившемуся покровительству (особенно во времена Грозного), число заезжих иноземцев увеличилось в значительной мере, им предназначено было особое место, отведена отдельная слобода. При этом руководились все-таки тем отчуждением и нетерпимостью к иноверцам, которая воспитывалась в народе, ревностном в деле православия, под влиянием и внушением духовенства. Впрочем, считая протестантов менее католиков зараженными духом религиозной пропаганды, наши предки допустили пасторов и кирки в том убеждении, что они, удовлетворяя нуждам природных протестантов, не сделаются оплотом и орудием совращения православных. Начало протестантской церковной общины в России относятся к 1669-60 годам, ко времени пребывания в Москве лютеранского пастора Тимина Бракема, который временно и правил богослужение.
Для немцев назначено было то косогорье, которое на краю Москвы спускалось к Яузе и носило имя «Кокуя», может быть по тому русскому названию дня Ивана-Купалы, который издревле чествовался немецкими, как и русскими людьми, с резкими и поразительными доказательствами, в виде зажигания костров, прыганья через огонь, танцев, пиров во всю ночь и т. п..[16] Здесь у иноземцев были свои нравы, свои обычаи и вера и самый образ жизни совершенно не был похож на московской. Всем русским во времена допетровские вступать в браки «с девками немецкой слободы» считалось неслыханным делом. Впервые нарушил этот обычай дядя царицы-матери Петра Великого Федор Полуектович Нарышкин, женившись на девице Гамильтон (Авдотье Петровне). Теперь это название «Кокуй» забыто, специальный характер исключительно немецкого селения утратился. Местность эта стала слыть под именем «Немецкой слободы» и памятник старины сохранился лишь в кирке, очень давней и оригинальной постройки – именно 70 годов XVI столетия. Впоследствии Петр Великий вызвал слободу из ничтожества, возбуждая в народе сильный ропот и нескрываемое негодование москвичей, когда, после каких либо удачных баталий и вообще по приезде в Москву, он не заезжал поклоняться кремлевской святыне, а направлялся прямо на Кокуй. Здесь он веселился и пировал, не разбирая праздничных дней и ночей. Так поступил он в 1702 году, когда возвратился из-за границы без бороды и в немецком платье и проехал прямо в дом виноторговца Мопса, где с его дочерью и Лефортом прокутил целую ночь. На другой день он брил уже бояр всех, кроме двух. Через пять дней, когда надо было выходить по случаю новолетия (1-го сентября) на Красную площадь и здравствовать народ – царь пировал у Шейна, много пил и велел шутам резать последние боярские бороды. Бритый царь с бритыми боярами, немецкими женами и дочерьми пировал потом у Лефорта. Франц Яковлевич (по словам современника его кн. Куракина) «был прямой французский дебошан и вообще человек забавный (т. е. любитель увеселений) и роскошный».
Задолго до Петра и в течение всего предшествовавшего времени двух столетий ни чужемцам, ни их местожительству не оказывалось особенной чести. Те и другие были лишь терпимы русскими людьми, как неизбежное зло, с мягкою и благодушною сниходительностью, «ради их скорби и иноземства». Враждебное отношение началось еще во 2-й половине XVI в. Иностранцам только во времена Олеария позволили ходить в своем платье. Не любили их и за хищничество, и за то, что они, не будучи людьми высших нравственных качеств, обращались с москвичами грубо.
Приходилось пришельцам жить среди новых людей иной веры и несхожих обычаев в очень суровой и дикой стране, жить опасливо и под постоянным страхом на лучший конец обратной высылки, изгнания. Скажут: «подите от нас – вы нам засорили землю!» Не только в живой памяти, но и перед глазами, происходили случаи жестоких казней тех иноземцев, которые были несчастливы в отправлении ремесла и проявлении своих знаний, как лекарь Леон, как Бомелий: «Забыли вы страх Божий и великое государево жалованье». Надо было приниматься, казаться смущенными, льстить для личной безопасности и семейного спокойствия. Вследствие исключительного положения перед московским боярином, гордо задравшим назад на дерзкий козырь голову, покрытую высокою горлатною шапкой, и выпятившим толстый, ожиревший сытый живот, сухопарый немец, в куцем камзоле и узеньких панталонах, не скрытых полами одежды, мог казаться смешным. В глазах равнодушной черни, на московском базаре, в толпе, он являлся фигурой, возбуждавшей жалость, рассчитывающей на покровительство и как бы молящей о защите. Не могло здесь быть места озлоблению, презрению, преследованиям: не станут с ними особенно якшаться, но не удержатся от того, чтобы и милостиво, и снисходительно не потрепать по плечу, не погладить по спине: «Не бойся, – мы тебя не обидим». Этим беднягам, скромно зарабатывающим на торгу хлеб, всегда уступчивым и, видимо, угнетенным, указан строгий закон оставаться на рынках только до солнечного заката. Ни один из них не имел права ночевать вне своей оседлости, в городе, т. е. в Москве. Всякий должен был уходить в свою слободу, брести очень далеко, в самый конец города, на Кокуй. Для напоминания об этом сроке, расхаживали особые приставы, со внушительным орудием, в виде длинной палки. Кто удачно расторговался, да в увлечении барышом замешкался, тому кричали: «Фрыга, шиш на Кокуй!» Ступай, добрый человек, домой под эту добродушную поговорку, и тотчас за этим ласково насмешливым окриком, каким добрые хозяйки обычно сгоняют на насесть шальных куриц, залетевших в избе на столь или лавки.
Вспомнил об этих нравах иноземцев и о самом выражении сын Артамона Сергеевича Матвеева, будучи в ссылке. Из Пустозерска он писал в свое оправдание против клевет лекаря Давыдки (Давида Барлова), распускавшего слухи о якобы награбленных богатствах: «Пьяный вор, датский немчин, будучи на Москве, только славы учинил, как его возили пьяного через лошадь и через седло перекиня, или в корете положа вверх ногами, и ребята вопили вслед: «пьяница, пьяница, шиш на Кокуй!»