Текст книги "Голубое молчание "
Автор книги: Сергей Максимов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
… Сумерки. Пожалуй – поздние сумерки, небо почти черное. Луг. На заднем плане, за изгородью, сделанной из легких березовых жердочек – табун лошадей. Все они тянут неестественно-длинные шеи в небо, в сторону, к земле… Их так много, что головы последних лошадей переходят в серо-бурую полоску и скрываются за горизонтом. Справа кривятся полуразвалившиеся крестьянские хатенки. На переднем плане вырвавшаяся из табуна лошадь фиолетово-черного цвета с развевающейся гривой, с дико-округленными красновато-желтыми глазами и синими белками. Ее ноги так тонки, что кажется – мгновение – они подломятся и тяжелое тело рухнет на притоптанный бурый луг. Она дрожит мелкой и нервной дрожью. Она остановилась только на миг, чтобы решить: куда бежать? вправо? влево? прямо? или назад? Ее шея перекручена, как спираль – так далеко закинута голова с приложенными, как у зайца ушами. Высоко, высоко в небе плавает ярко-красный коршун…
XIII– Подожди! – остановил Илья разболтавшегося Горечку, – Слышишь, говорят о ней…
Сунув подмышку спинку стула, Илья повернулся ухом к соседнему столику, за которым сидели двое незнакомцев; один – массивный и чернобородый, отхлебывал кофе и говорил, другой – молодой человек лет двадцати шести, в очках, с прыщиками на лице – внимательно слушал.
Все сидели в кафэ напротив Музея Изящных Искусств.
– … Отсутствие органической идеи и общая композиционная расхлябанность губит картину окончательно, – говорил чернобородый, облизывая губы и видимо с удовольствием слушая самого себя.
– Говорят, он два года работал над нею, – вставил его собеседник, – а впечатление такое, точно за два дня наляпана… Вот к чему приводят поиски молодого стиля: одни иллюзии! Палитра яркая, а правды нет.
– Да-да, – согласился чернобородый. – Уход от правды, от реальности. Как ни крутись, брат художник, а мир-то все-таки реален, и незачем его мистифицировать. А ведь все эти Матиссы да поборники их, Кремневы – всё это бесплодные мистики, и гнать их надо с выставок в три шеи…
– Знаешь, все-таки, что хорошо в картине?
– Ну-ка!
– Впечатление! Какая-то жуть охватывает, если смотреть серьезно…
– Жуть? Хе-хе… Какая жуть? Откуда она?
– Нет, я без шуток, – мотнул подбородком молодой человек. – Ужас кругом. Какой-то, я бы сказал, живописный террор… Нет, нет, впечатление есть, что ни говори…
– Чорт возьми, да разве во впечатлении дело? Дело в жизни, в действительности, в жизненной правде, в реальности… А то впечатление, впечатление! Чушь! Выпьем за упокой «Сумерек»!
Они громко рассмеялись и чокнулись чашечками с кофе.
– Пойдем! – дернув за рукав Горечку, приказал Илья.
И они вышли на улицу…
– Илюша! – позвал Горечка. – Может дернем по одной? А? Всё равно нехорошо. Мы, брат, с тобой двое отверженных. Нам терять нечего. Всё, что у нас есть – с нами, в наших душах и сердцах. Как говорится – Omnia mea mecum porto… Чорт с ним и с искусством! Дернем? А?…
Болела голова. Мучило похмелье. Илья открыл глаза и сразу всё вспомнил.
– А-а-а… – застонал он и мгновенно вскочил на ноги.
Митрофановна с утра куда-то ушла. В ее комнате, возле кровати на полу безмятежно раскинулся на куче старого тряпья обалдевший от вина Горечка. Илья попробовал его разбудить, но ничего не вышло. Горечка мычал чепуху, и в сознание не приходил.
Выбившаяся рубашка Ильи разорвалась до живота. Подметка на одном башмаке оторвалась и при каждом шаге звонко шлепала, мешая ходить. Волосы скатались в комок и голубые глаза заволоклись мутной поволокой.
Приехала Ариадна.
– Что с тобой?! – в ужасе спросила раскрасневшаяся хорошенькая Ариадна, увидев Илью. – Болен?
– Нет, просто пьян, – охрипшим голосом ответил Илья.
Снимая шляпку и пальто, она спросила:
– С радости?
Илья рассмеялся.
– Изволишь еще издеваться? Не ждал я от тебя, Ариадна, этого. Водки хочешь?
– Налей немножко. Зачем же издеваться? Твоя вещь имеет успех.
– Да ты – что?! – в бешенстве крикнул Илья. – Тебе удовольствие доставляет что ли мучить меня?
Ариадна испуганно отпрыгнула и прижалась к стене.
– Сумасшедший… – прошептала она. – Или вдребезги пьян! Ты газеты читаешь? Читал, как твою картину расхваливают?
Илья едва не выронил бутыль. Очумело сел на стул.
– Большую будущность тебе пророчат. На, вот… читай!
Она достала из кармана пальто свежий номер «Известий» и бросила Илье на колени.
– Третья страница. Подвал! – сообщила Ариадна, поправляя прическу и подходя к нему.
Илья развернул газету, нашел подвальную статью с заголовком «Юбилейная выставка советских художников». Быстро пробежал несколько абзацев…
«… Останавливает на себе внимание и большая картина «Сумерки» молодого и бесспорно талантливого художника Ильи Кремнева. Сложная психологическая амальгама всей вещи прежде всего бросается в глаза. Широкими плоскостями, смелым и ярким колоритом художник решает задачи перспективы и воздуха. Некоторая условность в подаче лошади на переднем плане (непропорционально-тонкие ноги по отношению к туловищу) вызывает вначале недоумение, но если проанализировать детали всей композиции, то мы увидим еще целый ряд таких условностей и в рисунке и в живописных пятнах (красный коршун, небесно-синие белки глаз). И эта условная своеобразно-символическая трактовка по-существу реальна. Это целая гамма живописного выражения оригинального реализма, сочетающегося с настоящим материализмом… Можно смело сказать, что Кремнев, идущий в живописи по пути социалистического реализма…»
Илья отбросил газету, подошел к дивану и повалился лицом вниз.
– Социалистического реализма… – прошептал он.
Вскочил. Сел.
– Слышала, Ариадна! Я, оказывается, иду по пути социалистического реализма! Да ведь картина-то моя – бред! Юродство! Сумасшествие! Ха-ха-ха… Нет, ложь!… Никакого соцреализма нет! Есть только профанация искусства, пустая лавка под красивой вывеской! И я вздумал торговать в этой лавке, а торговать-то нечем! Ариадна! А ведь идея-то, идея-то была большая! Огромная была идея, а средств-то у меня не хватило воплотить ее, запутался в исканиях и погиб… ах-ха-ха…
Он повалися опять на диван и затих. Ариадна села подле него.
– Не понимаю, – пожала она плечами. – С чего это ты? Ведь всё хорошо, тебя хвалят…
– В этом и ужас… что хвалят, – глухо проговорил Илья, – в этом и ужас, Ариадна. Этой статьей мне нанесли… последний удар, после которого уже не встать на ноги… Я это чувствую… Боже, как права была Маша, и как я был с ней несправедлив!
– Странный ты… Вон Дмитрий…
– К чорту Дмитрия и всех ему подобных! Не надо было мне выставлять картину, не надо было искать чего-то, не надо было вовсе браться за кисть в этой проклятой стране… Стране крови, пота, смерти и мрака…
Он повернулся и обхватил Ариадну за шею.
– Ариадна, пойми, милая… Всё гибнет… Всё рушится… Наука, литература, искусство… Замечательный поэт Георгий Матвеев спился… Вон он лежит в той комнате, как труп, пойди, взгляни…
– Илья, ты такой талантливый, что именно ради искусства ты не должен так опускаться. Ты не должен падать духом… Придет время – ты будешь писать, как хочешь и что хочешь. Не надо, милый, не надо… – ласково говорила Ариадна, как раскапризничавшемуся ребенку, обнимая Илью.
– Чорт с ними, Ариадна! Пусть дохнут в своем гниющем болоте…
– Правильно!
– А я не буду больше писать.
– А это зря, писать ты будешь.
– Не буду.
– Вре-ешь, будешь, Илюша…
– Очень мне надо.
– Знаю вас художников. Только говорите, а на деле никогда не бросите мазать. Вы, как актеры. Тех медом со сцены не утащишь. Так и вы.
– Ариадна, ты добрая и умная женщина. Я люблю тебя за твою собачью привязанность к своему ремеслу натурщицы… Неужели ты не видишь, что происходит?
– Всё вижу.
– И что ж?
– И ничего ж, – весело ответила Ариадна и, наклонившись, крепко прильнула маленькими, слегка подкрашенными губами к губам Ильи. – Всех мне вас жалко, – говорила она между длительными поцелуями. – Все вы какие-то чудные… не земные… все на небе, да в облаках… И тебя мне очень, очень жалко, Илюша…
Илья постепенно успокаивался. От прижавшегося тела Ариадны было тепло и уютно. Хорошо бы так лежать долго, долго, вечно…
Он тихо положил руку на обнаженную до самых плеч шею Ариадны, чувствуя под пальцами горячую и упругую кожу. Какое-то смутное и забытое чувство зашевелилось в нем… Ах, вот оно что!
– Уйди! – вдруг крикнул он, отталкивая Ариадну.
Она быстро встала с дивана и обиженно бросила:
– Ах, так! Хорошо…
Молниеносно надела пальто, шляпку.
– Ну, и лежи тут… прохлаждайся… золото самоварное! – и, позабыв старую привычку – взглянуть в зеркало, вышла. По коридору она бежала бегом. Слышно было, как торопливо стучали ее каблучки.
Илья устало закрыл глаза. И забылся. И пролежал так может быть час или два. Вдруг он почувствовал, что он не один, что в комнате находится еще кто-то. Он тихо и осторожно приоткрыл тяжелые веки.
– Маша…
Бледная, с осунувшимся веснущатым личиком, в сереньком платье она сидела рядом и мучительно всматривалась в Кремнева.
– Маша… – повторил Илья. – Зачем ты пришла?…
Она взяла в свои руки холодные ладони Ильи и, поблескивая прозрачной влагой на глазах, светло и приветливо улыбаясь кончиками отвернутых губ, топотом проговорила:
– Илья, я люблю тебя.
Илья лежал, не двигаясь. Он тупо смотрел на нее, стараясь хоть чуточку разобраться в вихре событий.
Маша уткнула голову в его колени.
– Сначала, Илюша, я не хотела себе признаваться в этом… Я боролась с собой… Я гнала эту любовь, я знала, твердо знала, что мне с тобой счастья не найти… Не потому, что ты плохой… Нет, ты хороший… но искусство ты всегда будешь больше меня любить. Отними у тебя живопись и ты – пуст, мертв… Я это знаю.
Он погладил ее по голове и горько сказал:
– Ее уже отняли у меня, Машенька…
– Не говори, не говори так, Илья! Ты не прав… Никто не отнял ее у тебя… Только… только…. я ведь просила тебя показать мне «Сумерки». И, может быть, всё это было бы не так, как сложилось теперь… Возможно, я переоцениваю…
– Нет, не переоцениваешь. Пожалуй, я должен был тебе, единственной, показать картину… и тогда не выставил бы на посмешище…
– Ты еще будешь писать, Илья. Жизнь еще не кончена… Я в это верю, как верю в то, что ты меня любишь? Да, Илюша?
Он наклонился, сжал ее щеки руками и, крепко целуя, сказал:
– Ты ошиблась в одном: что я буду снова писать. Писать я больше не буду. А люблю я тебя не меньше искусства, даже несравненно больше. Потому, что искусства теперь для меня не существует…
– Илья, ты не должен так говорить, ведь ты меня любишь?
– Да. И ради нашей любви искусство должно уйти.
– Если ты так рассуждаешь, то лучше искусство пусть останется, а я уйду…
– Нет, Маша, теперь я буду жить только ради тебя. Слышишь, Маша! Мы уедем с тобой куда-нибудь далеко, где нет людей, нет городов, нет живописи, нет красок, кистей, полотна… выставок, где только беспредельное небо, сосны, мох, птицы и земля, пахучая, жирная, девственная земля… И там мы обретем счастье, Маша, одни, без людей…
Маша внимательно слушала, не спуская взволнованного взгляда с Ильи. На сердце делалось легче, теплее… С каждым его словом мир для нее светлел всё больше и больше… Ей уже рисовалась какая-то смутная картина: яркое солнце, желтый песок, горячий, как крупные слезы Ильи, капавшие ей на руки… зеленые, кудрявые сосны, еле держащиеся корнями в рыхлом песке… Они идут вдвоем, обнявшись, ступая босыми ногами по палящему песку. Илья звонко смеется… Солнце запуталось в его белокурых волосах…
Щебечут птицы. Они идут по берегу… Тихо и могуче катит свои волны голубая река. Над ней белыми хлопьями носятся чайки и кричат, кричат, кричат… о счастье, о жизни, о любви… Безмятежно пьют острыми пиками чистую влагу опрокинувшиеся в реку отражения стройных пихт на том берегу… Илья, держа ее за талию загорелой, обнаженной рукой, шепчет: – «Машенька, больше нет на земле сумерек, это солнце вечно, навсегда…»
Они долго сидели, обнявшись и мечтая…
А потом пошли; пошли сами не зная куда, просто так – бродить по Москве…
XVПроснувшийся Горечка долго шарил дрожащими руками вокруг себя, стараясь сообразить в наступивших сумерках, где он и что с ним. Голова гудела как колокол. Во рту пересохло и распухший язык плохо ворочался… Пить, только бы пить… Рука нащупала под кроватью Митрофановны горло бутылки. Он жадно приложил ее к губам, но что-то тягучее и липкое связало нёбо, язык, зубы. С ужасом Горечка бросил бутыль. В воздухе запахло олифой. Он сразу вспомнил всё…
– Ч-чорт… старый чорт, – захныкал Горечка. – Ставит какую-то дрянь возле пьяного человека, креста на ней нет… Илюша! Родимый, помоги, умираю! Ой, как плохо… Боже… Боже…
Он повалился животом на пол, больно стукнувшись лицом о топор, высунувшийся из-под кровати, где у Митрофановны был склад всякой всячины.
Собрав силы, Горечка встал на четвереньки, мотая головой. Из рассеченной брови и разбитого носа теплыми каплями падала кровь на крашеные доски пола.
– Плохо… плохо… умираю, – слабо твердил Горечка, – Илюша… дружище… умираю… где-то над морем… белая чайка… плача от горя… потери случайной… белая чайка… летит… ради Бога, дайте кто-нибудь воды!., белая чайка летит… глупо, глупо так умирать… не хочу… не хочу умирать! – крикнул он и встал на ноги, держась за спинку кровати и пошатываясь.
Ноги подкашивались, он упал на кровать. Левая рука уперлась в стену, прямо в выключатель.
– Стой… что это? Свет!… Надо повернуть, повернуть… вот так… так…
Вспыхнула лампочка под зеленым абажуром на потолке.
Горечка сел и провел рукой по лицу. Все пальцы были в крови.
– Что это? Кровь… кровь… Странно, впрочем давно пора… время пришло… Где, где бумага?
Шатаясь, он оторвался от кровати и, широко расставляя ноги, прошел к единственному столику в углу, покрытому рыжей драной бумагой. На нем стояли кастрюльки и тарелки Митрофановны. Горечка столкнул их на пол, хотел оторвать бумагу от стола, но слабые пальцы не слушались; он пошарил по карманам, вытащил огрызок карандаша и приготовился писать. На краю стола появился маленький зеленый чортик с пушистым, как у сибирского кота, хвостом и злыми, красными глазами.
– Что хочешь писать? – визгливо спросил он, открывая крысиный рот и обвивая ноги хвостом.
Горечка опешил.
– Письмо.
– Кому?
– Другу… Илье Кремневу… художнику… Знаешь, что «Сумерки» написал?…
– Знаю, не стоящий человек.
– Это почему?
– Дурак в высшей степени.
– Я попрошу тебя о моих друзьях выражаться осторожнее.
– Ого! Ты обидчив.
– Сам ты дурак, хоть и чорт.
– Молчать, поэтишка несчастный!…
– Как?! – заорал Горечка и ударил по чорту кулаком. Чорт мгновенно отпрыгнул на другой коней стола, а из горечкиной руки, попавшей в тонкий стакан, ручьями хлынула кровь. Осколки стекла до костей вошли в мясо.
– Бесполезно, – спокойно сказал чорт. – Бесполезно, поэт Георгий Матвеев. Ведь знаешь, что бесполезно, а пробуешь. Экий ты горемышный… Лучше» знаешь что? – он вскочил Горечке на плечо и зашептал в ухо. – Пиши-ка ты Илюшке письмо. Последнее письмо. Больше ты никогда не будешь писать, а потому напиши хорошо… Лучше в прозе, потому что стихи у тебя не удаются… Ну, пиши скорее…
Горечка, округлив глаза, стал старательно водить карандашом по бумаге. Рука дрожала, кровь заливала написанное. Но он водил и водил. Кровавое пятно делалось всё шире, шире и шире. «… белая чайка… летит… он опять пришел, Илья… я больше не могу его видеть… не могу… Ты думаешь я пьян? Нет, Илюша, милый мой, я не пьян, я трезв, как никогда…. где– то над морем… белая чайка… помнишь: там в ресторане ты сказал: нужна правда, правда жизни… Так вот, милый Илюша, этой правды нет… нигде нет… и не ищи ее… бесполезно, как говорит мой чорт… бесполезно… И я… и я ухожу… Чорт говорит, что там лучше… Вообще он много врет, но в этом он, пожалуй, прав… Прощай, Илья, прощай… Только, Илья, не пиши больше картин… Ну их, не надо… Торопит меня чорт, а то бы я еще с тобой поговорил… Я люблю тебя, Илья, ты хороший… Тебя все любят… Вот опять кровь не дает писать, всё замазывает, заливает… Прощай, милый… Помнишь…: «белая чайка… над морем летит…»
Твое Горе…»
Чорт спрыгнул с его плеча и уселся на спинке кровати.
– Ну, а теперь скорей, скорей! – торопил он, зло сверкая красными глазками.
– Успеешь…
Горечка оставил карандаш в луже крови на столе, подошел к кровати, сдернул одеяло, бросил на пол, сдернул простыню и, разрывая ее на полосы, стал связывать. Пальцы не слушались, мизинец и безымянный на правой руке не двигались – сухожилья были перерезаны… Горечка долго и недоумевающе глядел на них, стараясь понять, в чем дело…
– Странно, – тихо сказал он, – я еще не умер, а они умерли…
– Скорее, скорее, а то придет Илья и помешает, – торопил чорт, шевеля выросшими за несколько секунд большими стрельчатыми усами.
Горечка стоял, не шевелясь.
– Ты бы нож взял… – посоветовал чорт… – вон он. Так проще… понимаешь?
Горечка покорно подошел к столу, взял из кастрюли острый кухонный нож и смаху полоснул им себя по горлу…
* * *
Илья вернулся в девять часов вечера. Митрофановны еще не было, – задержалась в гостях в Покровском-Стрешневе.
Горечка лежал на полу возле кровати, скорчившись, прижав колени к подбородку. На синем, запачканном запекшейся кровью, лице, страшно глядели белки закатившихся глаз. Подвернутая левая рука неестественно согнулась в локте, правая – со скорченными, изрезанными пальцами, далеко откинулась в сторону. На положенных одна на другую ногах, из разорванных носков выглядывали красновато-фиолетовые пятки. Вокруг головы, шеи и плеч растеклась по полу черная лужа крови, и в ней, как в лаке, отражался низко нависший горечкин профиль…
Илья подошел к столу.
«… белая чайка летит… милый… Илюша… правды нет… много врет… любовь… торопит… ты хоро…
Горе…
Вот всё, что смог прочитать Илья.
XVIТемная весенняя ночь. Ни луны, ни звезд. В решётчатое окно следовательского кабинета бьют косые струи дождя.
Следователь Величко, плотный и румяный, с чуть припухшими красными веками, поправил на левом плече портупею, откинулся на спинку мягкого кресла и взглянул на Кремнева.
– Где вы родились? – спросил он, покручивая обмокнутую в чернила ручку.
– На Волге, – спокойно ответил Илья.
– Точнее?
– В городе Плёсе.
Следователь минуту подумал и, растягивая слова, негромко осведомился:
– Вы-ы знаете, где находитесь?
– Да. На Лубянке – 2. В центральной тюрьме, откуда редко возвращаются.
– Приблизительно верно, – усмехнулся следователь. – Но бывает, что и возвращаются, если сознаются и говорят правду… Вы, конечно, знаете, за что вы здесь?
– Нет.
– Не прикидывайтесь дураком!
– Не собираюсь, – опять спокойно ответил Илья.
Кто-то постучал в дверь.
– Войдите! – предложил следователь.
Вошел невысокий человек в форме НКВД, молодцеватый и сильно надушенный. Долго смотрел на Илью и, опускаясь на диван, спросил у следователя, кивнув на Кремнева головой:
– Не сознается?
– Нет, сволочь. Что мы с ним будем делать, Иванов?
– Заставим… В крайнем случае – надаем по морде…
– Надаем… – согласился Величко.
– Вы художник? – поинтересовался молодцеватый Иванов, смотря на конец папиросы.
– Да.
– А скажите: искусство по-вашему, так сказать, пропаганда… средство пропаганды или, так сказать… явление отвлеченное?
Илья не сдержался и улыбнулся. Ему вдруг захотелось с мальчишеским задором поиздеваться над следователями.
– По-моему, так сказать, в аспекте примитива субъективная сущность искусства, конкретизируясь в своей абстрактности, не достигает нужной синхронности задач… – Илья невинно посмотрел сначала на Иванова, потом – на Величко.
Иванов даже привстал с дивана.
– К-как?!
– Да вот так… – задумчиво ответил Илья. – Вам ли судить об искусстве…
Следователь встал из-за стола, медленно подошел вплотную к Илье и приставил к его виску браунинг.
– Видел?
– Это к чему? – не понял Илья.
– А к тому, чтоб ты знал край и не падал, – пояснил следователь.
Он снова сел, тяжело дыша. Бросил возле себя на стол браунинг и, закуривая, нервно спросил:
– Итак, не знаете?
– Нет.
– Так я вам скажу. Что вы хотели выразить вашей картиной?
– Какой?
– «Сумерками».
Илья обалдело посмотрел в тусклые глаза следователя. Он никак не ожидал такого оборота дела. Он многое предполагал, вплоть до самых невероятных вещей, но только не это… И здесь – «Сумерки»!
– Отвечайте же на мой вопрос: что вы хотели выразить вашей картиной? Вы знаете, что ее уже нет на выставке, она находится здесь, у нас, в качестве вещественного доказательства.
– Это для меня новость.
– Итак, мы ждем ответа, – напомнил следователь.
– Я хотел выразить то, что думал… – тихо сказал Илья.
– А что вы думали?
– Ничего особенного. Идея – жизнь, как она есть, борьба, стихия…
– Да бросьте вы нам головы морочить. Бросьте вы в прятки играть. Отвечайте по существу дела.
– Вот всё, что я могу сказать про идею моей картины.
– В таком случае я вам скажу. Вы в вашей картине изобразили колхозный строй. Почему лошади все согнаны за жердочки? Дескать, колхоз – неволя. Почему они все такие худые? Дескать, есть нечего. Мы ведь всё знаем, всё досконально. И всё видим, и всё слышим. Почему избенки такие покосившиеся и с проломленными крышами? Знаем! – мол такая современная деревня… Ну, что вы на это скажете?
Он манерно скрестил руки на груди и склонил вперед голову, ожидая ответа. Кровавые петлички на воротнике френча уперлись в жирные щеки, нагоняя складки на коже.
Илье вдруг страшно захотелось размахнуться и ударить со всей силой кулаком по этим противным, жирным щекам и бить, бить молча, сцепив зубы, бить за всё: за Горечку, за картину, за Бубенцова, за себя…
– Что же можно сказать на глупость? – ответил он вопросом.
– Ах! Это по-вашему глупость? А по-нашему – открытая антисоветская агитация… – следователь взял со стола кипу мелкоисписанных листов и подал их Кремневу.
– Прочтите, согласитесь и подпишите. Больше от вас мы ничего не требуем.
Илья взял верхний лист и прочитал:
ПРОТОКОЛ ДОПРОСА
Вопрос: Признаете ли вы, что своей картиной «Сумерки» вы хотели показать несостоятельность советского колхозного строя?
Ответ: Да. Я хотел именно то показать своим произведением…
Дальше Илья не стал читать и положил лист на стол.
– Ну-с? – осведомился следователь.
– Плохо у вас, гражданин следователь, обстоит дело с русским языком… Ошибок много…
– Подпишите или нет?
– «Зачем же в тюрьму? Лучше богоугодные заведения осмотреть»… Так говаривал покойник Хлестаков, – ответил Илья, усмехаясь. – И я скажу вроде этого: зачем же подписывать эту чушь и вешать себе на шею концлагерь, в то время, как вы орден себе на грудь повесите за раскрытие «новой контрреволюции»! Уж лучше вы сами подпишите, благо сами смастерили всю эту галиматью…
Злоба все больше и больше накипала в нем. Он судорожно сжимал кулаки. Под упругой, бледной кожей щек дрогнули мускулы.
– В последний раз спрашиваю: подпишешь протокол допроса или нет?
– Нет, конечно.
– Нет?
– Говорю – нет…
– А, гад! – следователь размахнулся и ударил кулаком в лицо Кремнева.
Удар был сильный. С грохотом опрокинув стул, Илья упал навзничь, больно стукнувшись головой о паркетный пол. Иванов вскочил с дивана и каблуком подкованного кожаного сапога ударил Илью по лицу. Хрустнула раздавленная переносица. Илья попытался встать, но ослабшие руки только скользили по паркету, не находя точки опоры.
– Не такую сволочь разоблачали… – тяжело дыша, проговорил следователь, осматривая рассеченные о зубы Ильи пальцы на правой руке.
Илья чувствовал, что захлебывается кровью, липкой и соленой, как морская вода… Он повернулся на бок и оперся локтем о пол. Всё куда-то плыло, кружилось… В голове стучали маленькие молоточки, больно ударяя в виски. Из разбитого рта и расплющенного носа текла кровь, шлепаясь тяжелыми сгустками на пол.
– Всё равно подпишешь! – донеслось до него откуда-то издалека.
– Нет… – хотел крикнуть Илья, но вместо этого язык выплюнул два болтавшихся во рту зуба.
С невероятными усилиями он поднялся и, пошатываясь, прислонился к стене. Страшно глядели с изуродованного лица расширенные, обезумевшие глаза. Следователь спокойно нажал с боку стола кнопку электрического звонка.
Илья сделал несколько неверных шагов с намерением дотащиться до лежавшего на бумагах браунинга, но ноги подломились и он повалился, теряя сознание…