Текст книги "Голубое молчание "
Автор книги: Сергей Максимов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
На Арбатской площади компания разделилась: Ариадна и Бубенцов сели в одно такси; Илья, Горечка и Денжин – в другое.
– Да, чуть было не забыл, – крикнул Илья, подбежав к отходящей машине, – Ариадна! Завтра я жду тебя в одиннадцать, завтра – этюд.
– Хорошо, Илюша, приеду…
Машина, круто завернув, понеслась по Арбату.
– Сколько вы ей платите? – спросил Денжин у Кремнева, запихивая сопротивляющегося Горечку в угол кабины.
– Десять рублей в час.
– Дорогая натурщица.
– Да, но зато хорошая, – сказал Илья, опускаясь на подушку сиденья. – И тело прекрасное, и душа, и стоять может сутками, не шелохнувшись… – золото!… Остоженка, Турчанинов переулок, – добавил он, увидев повернувшееся лицо шофера.
– Постойте, ведь Горечка, кажется, на Чудовке живет? – остановил его Денжин.
– Да. Но когда он таковский, я всегда увожу его к себе… Жена загрызет его…
Снег кружился, залепляя окна такси. Равнодушно, как маятник, болталась железная щеточка, счищая со стекла липкий снег и образуя светлый, искрящийся полукруг. Горечка мирно спал, положив голову на колени Ильи.
– Почему вы так редко у нас бываете? – спросил Илью Денжин. – Папа справлялся о вас.
– Заработался, Глеб Николаевич, – ответил Илья. – Совсем заработался.
Его неправильный профиль, с выдающимся вперед подбородком четко оттенялся на запорошенном окне. Поднятый короткий воротник старого драпового пальто еще сильнее подчеркивал бледность худого лица. Денжин долго глядел на него и, вздохнув, тихо сказал:
– Кстати, приехала из Ленинграда Маша, моя сестра. Тоже художница. Будет кончать здесь. Не нравится ей ленинградская Академия. Познакомлю вас с ней. Рисунок у нее изумительный. С живописью – хуже.
Кремнев продолжал смотреть в окно.
– Алло, молодой человек, вы слышите? – окликнул его Денжин.
Илья быстро повернулся.
– Простите, замечтался.
– Говорю, сестра приехала. Приходите, познакомлю.
– Спасибо. Обязательно… Горечка наш как разоспался. Ну, будет ему завтра на орехи от Наташи.
Машина остановилась возле досчатого забора. Одиноко маячил фонарь у ворот. В желтом свете медленно кружились тяжелые хлопья снега. Денжин попросил шофера подождать.
Компания пошла двором по узенькой асфальтовой дорожке, покрытой свежим белым покрывалом, обогнула кусты сирени и взошла на крыльцо двухэтажного деревянного дома. Горечку приходилось тащить на руках. Он потерял сознание.
Илья долго шарил по карманам старенького пальто.
– Знаете, я ключ потерял. Придется звонить.
Он нажал кнопку звонка и позвонил три раза.
Дверь открыла маленькая, сгорбленная старушка.
– Бог мой! – воскликнула она, увидев Горечку. – Опять он, горемышный, распьянехонек…
– Опять, Митрофановна, – согласился Илья, втаскивая Горечку.
Охая и вздыхая, старушка затрусила по коридору.
В комнате Ильи, заваленной папками, бумагами, подрамниками, холстами, Горечку раздели и уложили на диван. Илья заботливо укрыл его одеялом. Митрофановна притащила из своей комнаты оцинкованный тазик и поставила с причитаниями у изголовья Горечки.
Денжин оглядывал комнату. Возле дивана стояла кровать – почти у самой двери, письменный стол у окна, этажерка с книгами, буфет, несколько стульев… Стены сплошь завешаны картинами, рисунками, гравюрами. Слева возвышался огромный мольберт, на нем – полотно на подрамнике, занавешенное двумя белыми простынями.
Денжину хотелось взглянуть на картину, над которой почти два года трудился Кремнев, и он спросил, показывая на простыни:
– Может быть, разрешите краешек приподнять?
Илья, расшнуровывая горечкины ботинки, покачал головой и кратко ответил:
– Нет.
– Так я вас жду к себе, – напомнил Денжин, взявшись за никеллированную ручку двери.
– Хорошо. Я буду на днях.
– Спокойной ночи.
– Спокойной ночи.
Денжин вышел. Горечка повернулся на другой бок и пробормотал:
… белые крылья
уносят ее…
Илья подошел к мольберту и сорвал простыни с картины.
За окном белел мутный рассвет.
IIIВсе чаще и чаще мучали Илью головные боли. Напряженная работа и какая-то внутренняя неудовлетворенность своим трудом создавали больную обстановку. Иногда ночью он вдруг вскакивал с постели и, включив свет, шлепая босыми ногами по холодному полу, подходил к картине, стоял перед ней двадцать, тридцать минут, и вдруг, схватив кисть, осторожно делал несколько мазков, наперед зная, что искусственный свет обманывает его. Утром, внимательно вглядевшись в свежие мазки, он брал мастихин и лихорадочно соскабливал написанное вчера. Хватался за больную голову и валился на постель. И часами лежал с открытыми глазами. Добрая Митрофановна – соседка по квартире – войдя поутру в его комнату и видя его одетым на постели, качала головой и журила:
– Изведете вы себя, Илья Кириллыч. Ну-тко с двадцати шести годов вгонять себя в чахотку… Бросьте-ка вы полуношничать. Днем поработали и хватит. А ночь – она для того, чтобы люди спали… – и, охая, шла разжигать примус.
Иногда Илья целыми днями пропадал в Третьяковской галерее, или в Музее Изящных Искусств. Особенно он любил стоять перед рембрандтовской «Юдифью» и «Иисусом Христом» Крамского. «Юдифь» потрясала его решением света. «Иисус Христос» – воздухом. Утренний влажный воздух, казалось, со всех сторон обнимал сгорбленную фигуру Христа; он чуть увлажнял его крепко сжатые пальцы рук, положенные на неподвижные колени. Казалось, влажный воздух плывет с картины в зал, и Илья часто ощущал характерную утреннюю ознобь.
Он бродил с этюдником по паркам, полям, лесам, садился где-нибудь на базаре и писал лошадей (лошадей он особенно любил) и, когда ему удавалось поймать какую-то новую деталь, он летел домой и переносил ее с этюда на картину. Если же переноска не нравилась ему, Илья опять бежал на старое место, снова писал и снова переносил на картину.
Так прошли почти два года.
Временами он отдыхал, отдыхал по-своему – за писанием обнаженного тела. Приходила Ариадна и позировала. Потом он опять принимался за картину, торопясь закончить ее всё-таки к весенней выставке.
Тянулись дни, противно похожие один на другой.
IVИлья остановился возле красивого крылечка и позвонил. Дверь открыл Глеб Денжин. И – обрадовался.
– Ах, это вы! Это хорошо, что вспомнили. Проходите, пожалуйста…
Илья вошел.
В большой комнате, увешанной картинами и прекрасно выполненными репродукциями с работ старых мастеров живописи и скульптуры, их встретил бывший учитель Кремиева, Николай Петрович Денжин, профессор, читавший лекции по истории искусств во Вхутемасе, маленький старичок, с седой ошейником бородой, как у норвежского моряка. Поблескивая стеклами очков, он приветливо улыбнулся Кремневу.
– Неужто так заработался, голубчик, что и про учителя забыл?… Ай-ай-ай… Нехорошо, нехорошо… Садись-ка, да расскажи как твои дела.
– Да что рассказывать, Николай Петрович. Дела – так себе… Все ищу, ищу…
– Небось нашел уже, да скрываешь… Ты ведь, дьяволенок, способный. Ну-ка, скажи, что пишешь? Всё ту, старую?… Прилизал, наверное, как заправский академик? Или импрессионизм заел? Помню, как ты им увлекался… Ренуар, Мане, Сезанн… Помнишь?
– Помню, – ответил Илья, закуривая папиросу. – Нет, Николай Петрович, не академизм и не импрессионизм меня заел, а… – он улыбнулся.
– Что? – вскинув голову, спросил старый Денжин.
– Социалистический реализм.
Все дружно, в том числе и Илья, рассмеялись.
– Ну, поищи, поищи его, – посоветовал Николай Петрович. – Вещь нужная… А то, брат, что-то я никак ее не уловлю. Последняя выставка совсем убила во мне надежду. Видел?
– Видел.
– Плохо, плохо, Илюша. Всё комсомолочки в платочках, дымящиеся заводские трубы, да пейзажики бледные, плохонькие, хоть и в ярком колорите.
Из соседней комнаты вошла невысокая девушка в простеньком ситцевом платье, худенькая, веснущатая, с черными, вьющимися волосами.
– А-а, вот и Маша! – воскликнул Глеб Денжин. – Знакомьтесь, пожалуйста. Это – Илья Кремнев, о котором я тебе рассказывал, Машенька. А это – она.
Показывая белые, мелкие зубы в улыбке чуть отвернутых губ, она пошутила, протягивая руку Илье:
– Вот так рекомендация, Глебушка!
Илья пожал маленькую теплую руку.
Ее светлые голубые глаза, прищуриваясь, внимательно рассматривали Илью.
Он почему-то засмущался и опустил глаза. Его беспокоила заплатка на левом рукаве пиджака.
Зазвонил телефон. Николай Петрович снял трубку.
– Да. Пожалуйста, – проговорил он и передал трубку Глебу. – Тебя, Глеб.
Глеб досадливо махнул рукой.
– Что? А-а… Ну, хорошо. Сейчас приеду, – сказал он и добавил, отходя от телефона:
– Чорт их возьми с их делами! Опять совещание. И когда они только кончатся! Придется ехать. Извините, Илья Кириллыч… Машенька, сдаю его на твое попечение. Покажи ему свои рисунки и напои чаем.
После ухода брата Маша повела Кремнева в свою студию.
– Я немножко стыжусь показывать вам свои рисунки, – говорила она, тоненькими пальчиками развязывая шнурок большой папки. – Говорят, вы такой ценитель и такой талантливый…
– Ну уж и талантливый. Чепуха это… – запротестовал Илья, рассматривая ее простенький профиль со вздернутым носиком.
Ситцевое платье ладно обтягивало ее стройную фигурку. Вся она – и платьем, и безыскусственными манерами – веяла какой-то ребяческой непосредственностью и обаятельностью.
– Вот, смотрите, – предложила она, раскладывая перед Ильей листы ватмана. – Плохо, да?
Илья молчал, рассматривая рисунки. Они были еще ученические, неуверенные, но была настоящая хватка хорошего художника в улавливании экспрессии, момента настроения. Манера не доводить штрих до конца создавала воздушность, глаз зрителя дополнял линии, и от этого предмет окружался воздухом, чистым и прозрачным.
– Только честно говорите! – улыбнувшись по– детски и повернув голову, предложила она.
– Конечно, – согласился Илья. – Вообще многого недостает: техники, во-первых; но это выработается со временем… Незнание законов света и тени… Вы теорию теней изучали?
– Только начала недавно.
– Ну, вот; это тоже поправимо… Неумение твердо поставить предмет на землю… Так, чтобы, понимаете, зритель верил, что он именно прочно, прочно стоит… Плохая ориентация в выборе ракурса. Видите, как я вас разделываю?
– Дальше…
– Дальше я могу сказать: у вас есть то, чего у меня нет и чего я добиваюсь – умелой передачи воздуха. У вас следует этому поучиться.
Маша чуть покраснела и смущенно затеребила ленточку на груди платья.
– Да вы шутите…
– Я говорю вполне серьезно.
За чаем Илье показалось, что он поймал ее взгляд на своем локте. Он подвинул стул и сел так, чтобы ей не видна была заплата.
Часов в десять вечера Илья стал прощаться. Глеба еще не было.
– Зазаседался мальчик, – говорил Николай Петрович, посматривая на часы. – Ох, уж эти собрания! Хочешь уходить? – обратился он к подошедшему Илье.
– Да, нора, Николай Петрович.
– Ну, ну, иди, коли уж так торопишься. Да смотри, не забывай старого учителя!
– И нас с Глебом… – добавила Маша и опять покраснела.
– Хорошо, – ответил Илья, чувствуя, что краснеет почему-то и сам, – но с одним условием, что и вы как-нибудь заглянете ко мне. Правда, вид моего жилья непрезентабельный… Но вы меня предупредите, и я постараюсь привести его в относительный порядок.
Прощаясь с Машей, он задержал в своей руке ее маленькую, теплую руку. Ему было приятно ощущение этих хрупких и мягких пальцев.
Илья шел по Пречистенке, глубоко засунув руки в карманы и перебирал в памяти весь прошедший вечер. Потом опять стал думать о картине.
VНаступил февраль. До весенней выставки оставалось два месяца. Илья упорно работал над картиной. Денег не хватало. Пришлось продать несколько дорогих гравюр и акварель Сислея, доставшуюся Илье по наследству от отца. Но и этих денег хватило не надолго. Горечка Матвеев предлагал Илье снова заняться иллюстрациями в журналах. Но Илья не мог. Он видел только свое полотно и думал только о нем. Всё остальное уходило куда-то на задний план, в тень. Головные боли, прошедшие было на время, снова вернулись с интенсивной работой.
Вот уже неделя, как он не выходил из квартиры. Белокурые волосы скатались в клубок, лицо осунулось, голубые глаза провалились и блестели странным больным блеском.
Два раза вместе с Глебом Маша приходила к нему в гости. Он спешно занавешивал свое детище и растерянно принимал их. И оба раза, и Маша и Глеб уходили от него с тяжелым чувством, точно побывали у постели безнадежно больного.
Маша просила Глеба как-нибудь повлиять на ее нового друга. Глеб делал всё: старался отвлечь его прогулками, театром, беседами, но всё было тщетно: Илья попрежнему смотрел на мир невидящим взглядом. Маша, тайно от него, давала деньги Митрофановне. Та с благодарностью принимала их и спешно бежала на рынок.
– Господи, барышня, хоть вы его вразумите. Ведь погибает человек, – говорила добрая старушка, – меня он не слушает совсем. К вам, вроде, внимательнее… Ни до чего дотронуться не дает. Тронешь – кричит. В прошлый раз вы с Глебом Николаевичем сидите, а у него коленка разорвана на штанах и кальсоны видны… Уж так неловко. Вы ушли, говорю: «Сними штаны, зачиню». Закричал. Ночью-то всё шебуршился, вставал, почитай, раз пять, свет зажигал и сидел перед своей мазней, покарай ее Господи. А с рассветом забылся, я и починила штаны. Ведь вот уж до чего дошел. Жалко всё ж, человек-то хороший, золотая душа…
Она всхлипывала и утирала глаза концом передника.
Заходил и Николай Петрович. Курил, просил показать картину. Но Илья категорически отказывался.
Иногда он все-таки «отдыхал». Садился на трамвай и летел к Ариадне, тащил ее к себе и писал с нее этюды маслом.
Однажды, когда Ариадна, простояв три часа обнаженная в холодной комнате Ильи, собиралась уже взбунтоваться, в дверь кто-то постучался.
Илья сердито бросил кисть и пошел открывать. Ариадна, воспользовавшись этим, юркнула за ширму и стала быстро одеваться.
– Никаких денег не надо за такую каторгу… – ворчала она.
– Кто там? – раздраженно спросил Илья.
– «Горе горькое по свету шляется и на вас невзначай набрело», – ответил исковерканными некрасовскими стихами Горечка.
– Чорт бы тебя побрал… – проворчал Илья, открывая дверь. – Чего шляешься?
Горечка суетливо вошел, сбросил на диван пальто, кепку и, растирая ладонями замерзшие уши, ответил:
– Новость принес.
От него сильно пахло водкой.
– Стихи или то, что ты опять пьян? – мрачно спросил Илья.
– На сей раз не угадал. То есть, вообще угадал: я и пьян и стихи новые написал, даже напечатал и деньги успел оставить в пивной на Остоженке, но в частности – нет. Я был у Митьки Бубенцова и видел его новое творение, которое он готовит к выставке.
– Ну и что? – равнодушно спросил Илья, подходя к мольберту и берясь за кисть. – Ариаднушка, ты где же?
Ариадна вышла из-за ширмы, на ходу застегивая на груди кнопки кофточки.
– Хватит на сегодня, Илюша. Устала очень. В институте перед юнцами четыре часа отстояла, да у тебя три. Не могу больше. Да уж и темнеет. Писать плохо.
– Ну, ладно, иди, иди… Денег у меня сейчас нет… В долг поверишь?
– Конечно.
Она подошла к нему, поцеловала в наморщенный лоб, накинула шубку и, махнув им обоим рукой в перчатке, выбежала из комнаты.
– Видно досталось девке, – качнув ей вслед белесыми вихрами, рассмеялся Горечка. – Да, так вот: стоит, понимаешь, Сталин возле беседки с колоннами в Нескучном саду… осенние листья… Гранит набережной, розовый от лучей восходящего или заходящего солнца… я чередом не понял. Сталин улыбается. Усы черные-расчерные… Деревья розовые и вообще всё розовое. Чепуха страшная… Но – размеры! Монумент, а не картина! Два метра на три. И подвигается она чудовищными темпами: по полквадратного метра в день. При мне за час работы Бубенцов четверть метра отхватил. Вот это я понимаю. Не то, что ты свою – месишь, месишь…
– Итальянцы два года известку месили для перекрытий храма Святого Петра, – смеясь, сказал Илья.
– Это еще не доказано, – возразил Горечка. – А если даже и месили, то тогда время другое было, можно было месить. Ни соцсоревнований, ни планов, ни стахановских методов… А теперь, брат – темпы, темпы и темпы…
– Только не в искусстве.
– А будешь жить без темпов, всегда голодный сидеть будешь. Ел ли что? Небось с утра в животе урчит? На-ко, я тебе от Наташи подарок принес.
И достал из кармана пальто завернутые в газету бутерброды.
VIВечером приехала Маша. Горечки уже не было. Илья лежал на диване, накрывшись пальто, и курил, закрыв глаза. Было холодно.
На стук Маши – парадная дверь была отперта и она вошла без звонка – он, думая, что это кто-нибудь из квартирных соседей, не подымаясь, крикнул:
– Войдите.
Она вошла и остановилась у двери.
Илья приоткрыл один глаз и быстро вскочил, сбрасывая пальто.
– Простите, пожалуйста, я думал… так… соседи. Проходите.
Он помог ей раздеться. Когда вешал ее шубку на единственный гвоздь, торчавший в косяке, то гвоздь выдернулся и шубка упала. Это привело его в смущение, и он стоял растерянно, не зная, куда положить шубку.
Улыбнувшись, Маша посоветовала:
– А вы попросту на диван положите.
Илья положил шубку и подставил ей стул.
Маша села и, скосив глаза, незаметно и быстро
оглядела комнату. Всегда, когда она приходила, то чего-нибудь не хватало из вещей или обстановки. Теперь исчез буфет. «И его продал» – с горечью подумала она. Гравюр тоже стало меньше. На полу валялись какие-то бумаги, обрывки газет, кисти…
– Где же буфет? – тихо спросила она.
– Понимаете… стар стал… уж очень неприличный вид у него, – растерялся Илья, – ну и вытащили в сарай… Надо будет новый… тово…
– Ах, Илья Кириллыч, – вздохнула Маша, не поднимая глаз, – можно преклоняться перед вами, а еще больше ругать вас надо. Посмотрите, на кого вы похожи.
Она быстро вскочила, подбежала к письменному столу, взяла маленькое, надтреснутое зеркальце и поднесла его к лицу Ильи.
– Смотрите!
– Не хочу, – крутил головой Илья.
– Нет, нет, смотрите!
Он искоса взглянул и сейчас же отвел руку Маши с зеркалом.
– Да… – уныло протянул он. – Физиономия препротивная. Квазимодо.
– Не Квазимодо, а умирающий Себастьян. Что толку будет в том, что картину вы выставите, а потом в гроб сляжете?
Илья изумленно глядел на нее. Такой он видел ее впервые.
Она стояла перед ним, глубоко дыша; черная кофточка на ее груди мерно приподнималась и опускалась. Светлые глаза на веснущатом личике беспокойно бегали по растрепанной фигуре Ильи. Где-то наверху гремел рояль, – играли прелюд Шопена.
Несколько секунд они молчали.
– «И, внимая Шопену, полюбил ее паж», – рассмеялся вдруг Илья, звонко, раскатисто, как он уже давно не смеялся. – Господи, да что же я, балда, позабыл. Митрофановна! Вы еще не спите? – подбежав к двери, крикнул он.
– Не надо, не зовите ее, – остановила его Маша. – Что вы хотите делать?
– Как что? Чай вскипятить.
– Мы можем это сделать и сами.
Илья остановился в нерешительности.
– Да, конечно. Но вопрос в том, что я не знаю, где что лежит. Примус, кажется, на кухне. Я сейчас посмотрю. Минутку.
Он стремглав выбежал, на ходу застегивая ворот грязной рубашки. Маша принялась разыскивать посуду. На углу письменного стола она нашла чашку с отбитой ручкой. В чашке был вчерашний недопитый чай. На стуле, возле мольберта – два блюдечка, на одном из них липким пятном растеклась масляная краска.
На кухне зашумел примус. Слышно было, как Илья долго ругался, чего-то не находя.
Через полчаса они сидели за письменным столом и пили чай. Кроме нескольких кусочков пиленого сахару и черствого хлеба, на столе ничего не было.
– Извините, Машенька, что так скромно. Но, понимаете, всё социалистический реализм сожрал… – шутил Илья, отхлебывая из стакана горячий чай.
– Смотрите, как бы он и вас за одно не изволил скушать, – сказала Маша, щуря один глаз и звонко откусывая сахар. – Показали бы картину хоть на секунду, Илья Кириллыч, – попросила она, переводя глаза на картину. – А? Что вам стоит? Ну, пожалуйста.
– Нет, не могу, Маша, – вздохнул он.
– Ну, а если я вас очень, очень попрошу, – не унималась она. – Всё равно не покажете?
Она нагнулась и искала его глаза. Он смотрел на стакан чая. Помолчав, решительно ответил:
– Не могу…
– Ну, расскажите хотя бы о ней…
Илья со стуком поставил стакан на блюдце, наморщил лоб и, взяв руку Маши, внимательно посмотрел ей в глаза.
– Хотите знать идею?
– Да.
– Но вы даете слово, что будете знать только вы?
– Да.
– Так, вот, Маша, слушайте. Наша эпоха – это совершенно своеобразная эпоха: эпоха слез, горя и крови… Большевизм, – он прямо посмотрел ей в лицо, – большевизм, безусловно, чудовищное явление, перед которым бледнеют времена Нерона и средневековья и который напоминает того получеловека-полубыка Минотавра на Крите, пожиравшего людей, о котором вспоминал в кабаке Бубенцов. Такая эпоха не может пройти бесследно в искусстве, не оставив по себе памятников. Конечно, это будут не творения Лентуловых, Ряжских и Богородских, а творения каких-то иных сил, сил, крови и пота миллионов русских людей, погибших в пасти Минотавра-большевизма. В этих сумерках человечества современный художник должен же, наконец, разобраться… Содержание должно быть сгустком крови, ну а форма… а форму надо найти…
Илья замолчал. Округленные голубые глаза, растрепанные волосы, нервные движения пальцев делали его похожим на помешанного.
– И вот, – продолжал Илья глухо, отхлебнув глоток простывшего чая, – я решил попробовать… разобраться…
– А средства? – тихо спросила Маша.
– Средства? Я еще сам не знаю, каковы они… Только не то, что лежит в основе творчества Бубенцова… Я иду от жизни, от правды.
… В окно бил мелкий, звенящий снег. Где-то уныло скрипели на поворотах трамваи. Прогудел далекий паровозный гудок.
Маша, не отрываясь, смотрела на белые простыни занавешенной картины. Казалось, там вся ее, Кремнева, Глеба, отца – всех их жизнь, прошлая, будущая и настоящая.
– Илья, какой вы… странный… – тихо сказала она, улыбнувшись.