Текст книги "Голубое молчание "
Автор книги: Сергей Максимов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
ИЗДЕВАТЕЛЬСТВО
… Белая, светлая, как стеклышко, ночь. На серых прогалинах обнаженной земли еще синеют кое-где бугры рыхлого снега. По тайге плывет могучим потоком густой, кружащий голову, запах прелых листьев, смешанный с каким-то особенным, терпким весенним запахом хвои. Шоколадные верхушки берез безмятежно пьют беззвездное просветленное небо. Несмотря на поздний час, все еще токуют, захлебываясь, тетерева, и лес напоминает большой кипящий котел.
Я сижу на пне возле потухающего костра и смотрю на хрупкие редкие льдинки, стремительно несущиеся по черной воде. Вот уже три недели, как наша изыскательская партия отрезана от внешнего мира. Неожиданно бурная весна застала нас врасплох, и мы очутились на лесном островке, окруженные со всех сторон вешней водой Печоры и притока ее – Кожвы. Вода всё время поднималась и было далеко неясно – спасет ли нас маленькая высота, на которой раскинулись брезентовые палатки. Продовольственные запасы совершенно иссякли, в нашем распоряжении еще оставалось немного муки и соли; эти два продукта расходовались с предельной экономией. Если бы не рыба, которую удавалось ловить сделанными наспех оханами, то было бы совсем плохо. Но когда в течение многих дней на завтрак, на обед и на ужин подается одна рыба, да не всегда еще достаточно посоленная, то в конце концов она так приедается, что один только вид ее вызывает тошноту. Настроение у всех было подавленное, разговаривали мало, и мало верили начальнику партии Петрову, бормотавшему что-то невнятное о каком-то самолете, который разыщет нас и сбросит нам продовольствие. Все ждали не мифического самолета, а реального дня, когда поднимет нас на свои могучие плечи вешняя вода и понесет по тайге навстречу смерти.
… Мой костер прогорал. Встать и подкинуть дров было лень. Из палатки рабочих неслись сонные вскрики и храп. Тихо позвякивали на воде льдинки. Подошел ихтиолог Туманов, вздохнул и присел возле меня на пустой ящик. Вся его высокая неуклюжая фигура, редкая рыженькая бороденка, опущенные уголки маленького рта – выражали бесконечное уныние и скорбь, точно он только что пришел с кладбища, где схоронил горячо любимую жену. Он достал из кармана маленькое зеркальце; долго всматривался в него подслеповатыми глазами и вдруг изрек:
– А человек-то начинает стареть с шеи.
– Возможно, – охотно согласился я.
– Коли будете жениться, молодой человек, – продолжал ихтиолог, – прежде всего глядите на шею вашей будущей супруги. При теперешней высоте косметического искусства женщина легко может скрыть морщинки на лице, но шея всегда выдаст. Учтите это… Однако, старею я, чорт… – он кашлянул и торопливо спрятал зеркальце.
– Послушайте, – раздраженно сказал я, – не все ли вам равно теперь – стареете вы или не стареете! Ведь все мы уже стоим одной ногой на том свете. Вот еще день-два и – каюк…
Туманов опять кашлянул и ничего не ответил.
Помолчали.
– А сегодня Петров поругался со старшим коллектором и, ложась спать, сунул под одеяло двухстволку, – сообщил я Туманову, – как бы чего не получилось раньше времени.
– Обыкновенная болезнь тиранов: никому не доверять, даже друзьям своим, – зевнув, заметил Туманов. – Кажется, где-то, кто-то, когда-то сказал так… Между прочим, Петров лазал на сосну и оставил там подробное описание нашей гибели. И, кажется, посмертное письмо тёще…
Почесывая спину, из палатки вышел старший коллектор Цыпкин. Он молча стал напротив нас, достал кисет с махоркой и скрутил цыгарку.
– А знаете что, братцы? – сказал он уж как-то чересчур весело. – Я сейчас вспомнил почему-то презабавную историю.
– Ну-ка!
– Один мой приятель взял за женой чудесное приданое: пару вороных лошадок, добротный катафалк и штук пятьдесят прекрасных мраморных памятников.
– А гробы были? – вяло и как-то безынтересно осведомился Туманов.
– Что? Гробы? Нет, гробов не было. Впрочем, кажется, пустяки какие-то… штуки три было.
Из кустов можжевельника вынырнул повар Василий, неся полный подсак свеженаловленной рыбы.
– Что? Рыба? – закричал испуганно ихтиолог, подскакивая. – Неси ее, Василий, к чортовой бабушке, чтоб и запаха не слышно было!
– Екземпляры есть новые… Может, Вадим Вадимыч, посмотреть желаете? – улыбаясь, обратился Василий к Туманову.
– К чорту! Какие там могут быть новые экземпляры… Впрочем, давай сюда, покажи… Сиг, опять сиг, я же вижу.
– А вот эти, маленькие?… – спросил Василий, вытаскивая из серебристой каши двух маленьких рыбок.
– Это? Обыкновенная форелька.
– Форель… – робко поправил я.
– Не форель, а именно форелька! – твердо повторил Туманов, – форель в бассейне Печоры не водится, друг мой. Запомните это.
– А чем же, Вадим Вадимыч, форель отличается от форельки? – спросил коллектор Цыпкин, приседая на корточки и разглядывая рыбок.
– Страшно просто: у форели вот эти красные пятнышки на боках идут от головы до самого хвоста, а у форельки – только до половины, до заднего плавника, – пояснил Туманов, – видите?
– Видим.
– А теперь, унеси, Вася, эту дрянь! – попросил Туманов, зажимая нос. – Не могу я этого запаха слышать.
Василий ушел. Туманов посидел еще минут десять, выкурил трубку и отправился набоковую. Цыпкин, положив крупные руки на колени, что-то обдумывал. Я задремал. Открыв глаза, я застал Цыпки– на за странным занятием: он сидел на корточках возле ящика, положив перед собой рыбку-форельку, и кончиком тонкой колонковой кисточки осторожно наносил красной тушью точечки на теле рыбки.
– Понимаете в чем дело? – тихо спросил он, заметив, что я во все глаза смотрю на него.
– Начинаю понимать… – кивнул я головой, – и думаю, что это будет несколько повеселее, чем ваши рассказы о невесте с похоронным приданым.
Он взял баночку с тушью, кисточку и пошел в палатку. Через несколько секунд я услышал его голос:
– Вадим Вадимыч! Проснитесь!
– В чем дело? – сердито спросил Туманов.
– Дело важное, – серьезно ответил Цыпкин, – среди рыб, наловленных Василием, мы с лаборантом обнаружили…
– Что? Опять рыбы? К ч-чорту!! – дико крикнул Туманов.
– … мы обнаружили форель, – спокойно продолжал Цыпкин.
– Форельку! Я уже видел…
– Не форельку, а форель… – твердо повторил Цыпкин.
– Чушь! Этого не может быть.
– Посмотрите и убедитесь.
– Гм… Пожалуй… Дайте-ка мне штаны… вон они возле печки лежат.
– Пожалуйста. Вот штаны.
Застегивая на ходу пуговки, Туманов в сопровождении Цыпкина быстро вышел из палатки и, точно ищейка, сразу подошел к мирно лежавшему на ящике трупику рыбки. Сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее рыбка завертелась в его руках, точно это была не рыбка, а серебряный круг на пальце жонглера. Маленькие глаза ихтиолога округлились и стали похожи на золотые пятерки.
– Принесите… принесите мне лупу, линейку и книгу Сабанеева «Рыбы России». Все на моем столе. И еще: полстакана спирта, – как-то торжественно попросил он.
– Пожалуйста, – вежливо ответил Цыпкин.
Он принес всё требуемое ихтиологом, за исключением спирта.
– Спирт, Вадим Вадимыч, допит вами еще на прошлой неделе, если не ошибаюсь, – корректно напомнил Цыпкин. – На опохмелье.
После бесконечного перелистывания книги, стократных измерений туловища, хвоста, головы и плавников рыбки, заметок в записной книжке, зарисовок, Туманов встал и, победно блестя глазами, крикнул в лицо Цыпкину, хранившему, как и я, глубокое молчание:
– Благодарю вас, друг мой! Благодарю. Вы оказали неоценимую услугу науке. Я докажу этому дураку (он поднял над головой тяжелую книгу), я докажу ему и прочим кабинетным ослам, что в бассейне Печоры водится форель. Я всегда склонялся к этому мнению. Но меня, как молодого ученого, не слушали, более того – высмеивали. Ха-ха! Остолопы, дураки, щучьи молоки!
Он схватил руку коллектора и затряс ее так, точно хотел оторвать напрочь или, по крайней мере, вывихнуть.
– Благодарю вас тысячу раз!
– Не стоит благодарности, – скромно потупился Цыпкин, – я поступил так, как всякий честный человек поступил бы на моем месте.
– Гм… – невольно вырвалось у меня.
– Что-с? – грозно повернулся Туманов.
– Нет… я так… ничего… между прочим.
Расцеловав нас обоих, счастливый и возбужденный Туманов удалился в палатку, захватив с собой рыбку, книгу, линейку и лупу.
Нет, говорят, ничего тайного, чтобы не стало явным. Очень скоро все, кроме Туманова, узнали о нашей проделке. Как это получилось? Кажется, первый проговорился я буровому мастеру. И пошло, и пошло, и пошло… Туманов же был необычайно польщен тем вниманием, которое вдруг все проявили к его удивительному открытию. Он был так счастлив, что вокруг его головы появилось нечто вроде сияния. Вечерами в нашей палатке он пространно рассуждал о том, что науке предстоят еще великие открытия, что тормозят продвижение науки дилетанты, мнящие себя гениями, и что никто не замечает скромных рядовых ученых, способных на великие дела. Заходил в палатку к рабочим, шутил с ними и обещал со временем всех их взять с собой в далекую и интересную экспедицию.
Сначала всё это нас забавляло, но потом, чем крепче затягивался водяной пояс вокруг нашего лагеря, история с форелькой стала нам казаться в каком-то странном свете, все мы чувствовали какую-то неловкость не только в разговоре с Тумановым, но и в разговорах друг с другом, точно совершили что-то недостойное и низкое. Был отдан строгий приказ: хранить полное молчание, и до поры до времени ни в коем случае не открывать тайны Туманову. Виновный в предательстве рисковал своими боками. Однажды, когда вода плескалась уже в шести метрах от крайней палатки, коллектор Цыпкин отозвал меня и бурового мастера в сторону и, рванув на груди рубаху, трагически произнес:
– Я не могу больше… Надо сказать. Всяким шуткам есть предел.
– Вы с ума сошли! – испугался буровой мастер.
– Вы же убьете его.
– Мы сами не сегодня-завтра отправимся на тот свет… Я не могу… Я хочу очиститься, чорт возьми, перед смертью!
– Цыпкин прав… – тихо сказал я, – пора открыть Туманову правду. Нельзя же без отпущения грехов…
– А-а-а!! – заорал буровой мастер. – Вот когда вы о Боге вспомнили! А когда пакостили – где ваши головы были?
– Ну, как это вам тогда пришла такая мысль?… – укоризненно произнес я, поворачиваясь к Цыпкину.
– А как это вы, позвольте вас спросить, меня не остановили тогда? А? – наступая на меня, воскликнул Цыпкин, но вдруг сел на землю, обхватил голову руками и затих.
– То-то… – сказал буровой мастер, отходя. – Но предупреждаю: если проговорится кто-нибудь из вас – размозжу голову сверлом. Сам, вот этой рукою!…
Ночью я проснулся от страшного грохота. Ничего не понимая, я выскочил полураздетый из палатки и прежде всего увидел коллектора Цыпкина. Обухом топора он колотил по чугунному котлу. В несколько секунд все жители лагеря столпились вокруг него.
– Друзья! Товарищи! – громко произнес он. – Вода у наших ног. Через несколько часов нам пора будет перебираться на плотики, на которых мы по тайге без пищи долго не поплаваем. Скорее всего – погибнем. А раз смерть, значит надо каяться во всех своих прегрешениях и просить прощения друг у друга.
Буровой мастер схватил было тяжелое стальное сверло, замахнулся им на оратора, но, подержав, бросил сверло на земь и покорно опустил голову.
– Правильно! – сказал он. – Будем каяться. Кто первый?
– Я! – раздалось в наступившей тишине. Из толпы вышел ихтиолог Туманов, взлез на ящик и, придерживая рукой спадающие брюки, со слезами на глазах поведал:
– Я хочу каяться первый. Простите меня, братцы, за то, что сыграл я с вами шутку нехорошую. Знал весь ваш обман с рыбкой, да молчал, разыгрывал дурака. Потом, когда вас совесть забирать стала, мне бы сказать вам – а я молчу. Как мучиться-то вас заставил! Простите меня, братцы, Христа ради!
Вода на утро спала, и продукты нам вскоре доставили, но коллектор Цыпкин после этого случая года два довольно сильно заикался.
В СУМЕРКАХ.
ПОВЕСТЬ
I… Молочно-белые плафоны под высоким лепным потолком расплывались бахромчатыми бесформенными пятнами в густом табачном тумане. Устало и тихо наигрывал джаз на маленькой эстраде в углу ресторана. Музыканты, с тупым безразличием на пепельных, истомленных бессонными ночами, лицах, склонялись над инструментами, иногда лениво приподнимали головы и как-то неестественно-далеко запрокидывали их назад, прикрывая сонные глаза тяжелыми веками.
Воровато сновали официанты, собирались у буфета толпой и, когда пьяная рука с размаха опускалась на столик, звенела посуда, они быстро летели, не поднимая ног, на место происшествия, позвякивая монетами в карманах белых фартуков.
… Дым. Звяканье посуды. Неразборчивое гудение голосов. Пьяные объяснения в любви, дружбе… Кровь на разрезанной разбитым стаканом ладони. Свалившийся головой на стол мальчишка-военный… Три часа утра.
Дмитрий Бубенцов, пухлый, двадцатисемилетний художник, стучал по залитой скатерти короткими пальцами и кричал в ухо своему приятелю, – тоже художнику – Илье Кремневу:
– Нет! Прав Толстой: истинное искусство начинается тогда, когда человек все передуманное и перечувствованное… Слышишь – пе-ре-чув-ство-ванное! захочет передать другим людям… Вот когда. А ты говоришь…
Он вяло махнул рукой и потянулся к бутылке с ликером, растягивая в улыбку яркие губы.
Илья, откидывая со лба растрепавшиеся белокурые волосы и покосившись на Бубенцова голубыми, веселыми глазами, негромко заметил:
– И много тебе надо перечувствовать, чтобы намалевать с фотографии портрет вождя?
Бубенцов звонко рассмеялся, опрокидывая в рот рюмку ликера.
– Ну, здесь, может быть, чувства и не надо, но зато нужна хватка… Этакое, знаешь, уменье обращаться с кистью… Ты, знаешь, – он вдруг резко повернулся к Илье и таинственно зашептал, – я задумал сейчас большое полотно: «Сталин на прогулке»… Раненькое утро, Парк культуры, осенние листья… ну, там кусочек Москвы-реки, гранит набережной, и он – в шинели, один, такой простой и в то же время могучий, с острым, внимательным взглядом…
– A la Петр Первый, – подсказал, услышавший конец монолога Горечка Матвеев, маленький белобрысый поэт, сидевший слева от Бубенцова.
Бубенцов повернул к нему голову и, шевеля короткими пальцами, смешно сжал губы в трубку:
– Дупе-е-ель… – протянул он, – ты, Горечка, недалековат в поэзии, а про искусство и говорить нечего. Не тебе судить, голубок… Петр Первый! Если хочешь – да, как Петр Первый, ибо… ибо…, – и, не найдя подходящего выражения, он рассердился: – А-а, да что с тобой говорить, все равно ни бельмеса не смыслишь… Как это: «жаркий полдень… жаркий полдень…»
– Берег влажный… – подсказал необидевшийся Горечка Матвеев.
– Во-во! «Берег влажный…» Глупые стихи. И напечатали же их, прости Господи… А зачем? Разве это поэзия? Еще Маяковский сказал:
…Кто стихами льет из лейки,
кто кропит, набравши в рот,
кудреватые Матвейки…
Кто их к чорту разберет!…
– Митрейки… – поправил Горечка Матвеев.
– Ну, это – один чорт, – рассмеялся Бубенцов: – Матвейки-Митрейки, все вы – накипь на лазури музы…
Матвеев и Илья разом захохотали.
– Здорово! – закричал, морща веснущатый нос, Горечка.
– Денжин! Ариадна! – Слышали: лазурь музы! Митька-то сморозил – лазурь музы! Ха-ха-ха…
Черноволосая Ариадна, взмахивая густыми ресницами, улыбнулась, показав полоски ровных, белых зубов.
– А вы ему еще две-три рюмки коньяку налейте и не то еще услышите. Он, однажды, мне знаете что сказал: Ариадна, ты – тень эпохи…
– Аха-ха-ха!…
Громче всех заливался Горечка Матвеев, похлопывая себя по коленам. Весь он, веснущатый, с белесыми вихрами, длинными рыжими ресницами, несмотря на тридцатилетний возраст, напоминал деревенского парнишку-подростка. Всегда веселый, всегда пьяный или вполпьяна, он был любимцем среди друзей.
Илья Кремнев, наклонив голову и чуть улыбаясь разгоряченными губами, показывал Горечке на пустую рюмку Ариадны.
– Итак, тень эпохи, выпьем за новый шедевр Бубенцова, – шумел Горечка, поднимая рюмку, – ура-а!
– Да! Она действительно тень эпохи! – горячился Бубенцов. – Внимание! Слушайте! Да, тише же… Греческий миф повествует: каждые десять лет афиняне посылали на остров Крит семь юношей и семь девушек. Там их съедало чудовище, получеловек-по– лубык Минотавр. Он жил в лабиринте, из которого выйти было невозможно. Однажды к Минотавру отправился молодой Тезей. На Крите его полюбила дочь Миноса, прекрасная Ариадна. Слышите? Она дала ему клубок ниток…
– Дмитрий! Выпей лучше! – уговаривал Бубенцова Горечка, обнимая его за шею.
– Пусти, дай докончить… Дала клубок ниток, закрепив его у входа в лабиринт. Тезей смело вошел в лабиринт, встретился там с Минотавром, вступил в бой и убил его… Теперь, скажите, разве наша Ариаднушка не отсвет далекой, далекой Ариадны, которая жила за несколько тысячелетий до нашей эры и которая помогла Тезею избавить народ Крита от Минотавра?… А?
– Чорт тебя поймет! – воскликнул Горечка, смешно морща веснущатый носик, – то тень, то отсвет. Ты, как художник, должен точно определять силу света, где – тень, где – полутень, где – мрак, как, например, у тебя в голове…
– Ты, кажется, того… это самое… – обиделся Бубенцов и замолчал.
Круглолицый и румяный Денжин, пуская клубы дыма и щуря карие глаза, улыбаясь, посоветовал:
– А ты его, Бубенцов, щелкни по носу, он и придержит язычок.
– Дождется… – предупредил Бубенцов.
– Ну, хватит, хватит, – вмешался Илья. – Шутить, черти, не умеете. Бубенцов! Горе! (так он называл Горечку Матвеева) – выпейте-ка за дружбу, за стихи, за новое полотно Бубенцова. А мы – с вами…
Джаз уныло тянул танго. Сухой, желтый саксофонист, закрыв глаза, как мальчик, разучивающий на рояле гаммы, сосредоточенно нажимал тоненькими пальчиками пуговки саксофона. У самой двери кто– то, опрокинув стул, вырывался из рук официанта и истошно кричал:
– Пусти, пусти-и! Я тебе говорю – пусти… Я сам выйду… Я д-двадцать лет в Москве живу… Я д-дайду, ч-честное слово… Я д-дайду… Мне б только до Калошина п-пере-улка, а там рукой п-подать…
– Пошел… пошел… – увещевал официант, таща его к двери…
– Не п-пойду в отрезвитель! – орал пьяный, размахивая руками. – Теперь вам не царская власть… а с-советская, р-рабоче-крестьянская т-теперь власть. П-пусти… А, гад!
Размахнувшись, он ударил кулаком в лицо официанта. Тот пошатнулся и грохнулся спиной на стол. Покатились бутылки, вдребезги разбилась о пол тарелка.
– Рассея-матушка… – тихо проговорил Илья, покачав головой.
С помощью подоспевшего милиционера официанты увели буяна. Цепляясь окровавленными пальцами за косяк застекленной двери, он кричал:
– Эх… р-расшибу-у!
– Смотри, Илья, сколько материала для художника… Только в кабаках можно, по-моему, разглядеть русского человека вблизи, – сказала Ариадна.
– Это не так, – возразил Илья, – ты не права, Ариадна. Здесь как раз ты его не разглядишь… Это – временная скорлупа, которая с рассветом завтрашнего дня разобьется о быт, о повседневную жизнь. Нашего человека я, например, наблюдаю на базарах, на работе, на Волге, на плотах, на пашне, за плугом. Вот где существо русского человека. У Репина в «Крестном ходе» много настоящего, хорошего от «существа», у Крамского в «Неутешном горе»… А вот мы в искусстве еще никак не доберемся до «существа»… Пробовали и в кубизме, и в футуризме, и в нео-примитивизме, и в тактилизме, и, короче говоря, во всех «измах»…
– И добрались до социалистического реализма, – вставил Горечка Матвеев.
Илья усмехнулся.
– Да, и добрались до него.
– И здесь мы обретем правду в искусстве, – сказал Бубенцов.
– Если б так… – тихо сказал, тряхнув волосами Илья. – И если ты мне скажешь что такое социалистический реализм и чем он отличается просто от реализма.
– Социалистический реализм, – сказал Бубенцов, откинувшись на стуле и дымя толстой папиросой, – это т-такой реализм, который ведет искусство по пути…
– К социализму, – не удержался Горечка.
Увидев гневно взлетевшие брови на маленьком
лбу Бубенцова, Ариадна быстро встала и, подойдя к нему, предложила:
– Лучше пойдем-ка, Митя, танцовать… Брось философствовать. Здесь надо веселиться, пить и танцовать… Идем.
– Нет, погоди! – закричал Бубенцов, отстраняя ее рукой. – Погоди… Илюшка! Ты заел меня. А ты скажи: что такое социалистический реализм? А?
– Социалистический – не знаю. Честно признаюсь. Не знаю так же, как и ты не знаешь, – ответил Илья.
– Живопись, по-моему, – вмешался Денжин, – не должна обслуживать ничьих идей, кроме одной – идеи жизни, идеи правды…
– Чушь! – воскликнул Бубенцов. – Всё чушь! – и, обхватив толстой ладонью черный шелк на спине Ариадны, ловко, чего никак нельзя было ожидать, глядя на его низенькую и полную фигурку, стал отстукивать лакированными ботинками задорную румбу.
Илья, следя за ними светлым рассеянным взглядом и покручивая нервными пальцами рюмку, проговорил:
– Завидую я ему. Так легче жить.
– Не завидуйте, Илья, – перебил Денжин. – Вам ли с вашим талантом завидовать этому мыльному пузырю? Ведь я даю голову на отсечение – никогда, слышите – никогда он не создаст ничего прекрасного, даже хорошего. Это стопроцентная посредственность и, если хотите, бездарь. Но, конечно, он счастлив по-своему. И самодоволен. Его «Колхозница» на последней выставке была принята, как «нечто выдающееся», и он доволен. Но ведь и я, и вы, и вот Горечка, конечно, знаем, почему она «принята» и что она представляет из себя на самом деле. А если успех дает ему радость – на доброе здоровье!… Кстати, я слышал, что ваша работа подходит к концу?
– Да, еще месяца два…
– Вы ее мне покажете?
– Пока не окончу – нет.
– Разумно. Я ведь знал, что вы так ответите и спросил зря, конечно.
– Я бы ее кончил давно, но отвлекает «черновая». Приходится заниматься иллюстрациями и всякой другой чепухой. Надо на что-то жить.
– А мне нравятся ваши рисунки. В них нет этой халтурной небрежности, какая процветает у нас в журналах. Вы добросовестно относитесь к рисункам.
– В этом смысле – учусь у Дюрера и Гольбейна.
– Да. Они хороши… Горечка! Горечка! – Денжин легонько толкнул Горечку Матвеева, положившего голову на руки и уснувшего. – Проснись, голубчик, приехали.
Горечка приподнял осоловелые глаза, отороченные рыжими прямыми ресницами, и стал тихо, нараспев читать:
… Где-то над морем
Белая чайка,
Плача от горя,
Потери случайной,
Белая чайка
Летит…
– Прилетели, Горе мое милое, – сказал Илья. – Прилетели. Надо, пожалуй, по домам. Как вы думаете? – обратился он к Денжину.
– Да, пора. Четыре часа.
Подошли Ариадна и Бубенцов. Она устало села на стул и, обмахиваясь рукой, прерывисто сказала:
– Митя, да вы хорошо танцуете.
– У меня всегда всё хорошо.
– Пора по домам, друзья, – сказал Илья. – Горечка вон уже давно клюет носом.
Компания шумно поднялась. Денжин расплатился с официантом, – решено было сосчитаться завтра, – и все направились к выходу. Илья Кремнев и Денжин вели Горечку, спотыкавшегося на гладком паркетном полу. Он плакал и просил их оставить его в ресторане.
На улице Горечка вдруг стал шуметь и требовать, чтобы стихотворение «Мой сын» шло в набор в таком виде, как он его любезно предоставил редактору «Рабочей Москвы», иначе он грозил отобрать стихи и не давать их в печать вовсе. Денжин заметил, что мировая литература от этого не пострадает, а вот лично он, Горечка, может пострадать, если попадется навстречу милиционер.
… Падал мягкий январьский снежок. Густые хлопья толстым слоем покрывали асфальт мостовой и тротуара. Взмахивая лучами фар и хрустя шинами, пробегали редкие автомобили.