Текст книги "Рой"
Автор книги: Сергей Алексеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
11
Как вятское село Столыпино обнищало да по-российски Стремянкой назвалось, вышло в народе большое брожение. Многие переселенцы землю побросали, скотину продали, избы оставили и назад поехали, на реку свою Пижму. Теперь, мол, все одно где жить, кругом земля красная, худородная. А там, в России-то, привычней голодать, там хоть могилки остались. Которые плотничать подались, в города сибирские пошли, которые на извоз. Оскудела народом Стремянка. В пустых избах-то поначалу нищие ночевали, а потом и нищих не стало: где посытней пошли. На свободные земли чужие мужики пришли, тоже переселенцы, из Воронежской губернии. Община их приняла, и говорить долго не говорили. Что не принять, коли земля плохо родит? Пускай на ней суетятся хоть свои, хоть чужие, проку-то нет.
Года не минуло, а вятские уже и смирились. Привыкнуть-то к достатку не успели. Брюхо разве что привыкло, а душа нет. Жили вроде и богато, но сами все оглядывались, прислушивались, словно на ворованном жили. Так и чудилось: придет кто да и отымет достаток, скажет – чужое взяли, отдайте. Только Трифон Голощапов все никак не мог успокоиться. Столыпина костерил, Сибирь, а уж Алешке-то Забелину доставалось! Убью, сказывал, за такой обман, самолично порешу, чтоб не мутил народ. Хорошо, Алешки в Стремянке не было, он тогда в городе служил, в горном ведомстве. И то, зачем ему, образованному человеку, в деревне сидеть?
– Дак что мне, опять по миру семью-то пускать? – ярился Трифон. – Опять в кусошники? Лучше помру я, чем Христа ради просить.
И верно, пошел домой, лег и умер. Как только Трифона не стало, из его семьи будто спицу из вязанья вынули. Рассыпалась семья по петелькам, раскатилась по земле горохом. В его избе стало тихо, как при покойнике. Ни шума, ни драки тебе, и жизни никакой. Хозяином большак Илья остался, мужик пожилой и характером в тятю родимого – крикливый да бестолковый. Но один-то он много ли накричит-нашумит?
А Степан Заварзин совсем блаженным сделался. Ходил с клюкой по селу и кричал:
– Общественную избу-то сожгли! Односельчан в общество не приняли! Землю плугами поизнахратили! Вот вам и наказание, лешаки. Вот вам и жизнь легкая! Хорошо ли живете-то?
На второй недородный год штор на окнах уж и не осталось, все на рубахи да портки пустили. Потому на Степана крадучись глядели, а случись на улице встретиться – стороной норовили пройти. Иначе он ловил кого, схватывал за лопотину[2]2
Лопотина – верхняя мужская одежда (вятск.).
[Закрыть] и говорил, ровно в голову клевал:
– Что, отпанствовал? Калачей-то пшеничных поел? А нынче отрубя горло дерут? Шагал больно широко, вот штаны-то и порвал! Дак погоди, лешак, то ли еще будет!
Новопоселенцы, те, которых в общину не приняли, выше по реке сели, земли подняли да так зажили – рукой не достанешь. Чужой достаток, он сразу в глаза бросается. Свое село Яранкой назвали, по имени российского уезда, и в Стремянку на бричках наезжали, на рысаках, парами за-пряженных. Все в церковь ездили, поскольку своей не достроили. Глядели на обнищавших стремянских, эдак сапогами скрипели:
– Степан верно сказывал, наказание вам Господнее!
– А вы, мужики, не больно-то нос дерите, – увещевали стремянские. – Дойдет и до вас черед. К одному Богу ходим, по одной земле. Поди, всякое еще увидите…
Ведь дошло, что молодежь стенка на стенку пошла, невест замуж не отдавали друг дружке. Общим-то одно только кладбище осталось. Стремянские наустили своего батюшку, тот и запретил в Яранке погост открывать, пока церковь не поставят. Так и было: жили поврозь, а ложились рядышком на одно кладбище.
Беднели стремянские и продавали свое имущество яранским. Общественную молотилку продали, пароконные брички, а потом и плуги туда же посвезли. Яранские брали – на ярмарке-то инвентарь куда дороже. А тут вроде по-свойски, дешевле продают.
Стали вятские помаленьку и к кержакам присматриваться, и к старожилам сибирским. Ведь и впрямь живут – нужды не знают. Правда, кержаки совсем мало пахали, больше все пушниной, орехом да рыбой промышляли. Но старожилы-то хлебом, землей жили. Конечно, много работали, одну пашню три-четыре года сеяли, потом новую корчевали. Вятским уж не под силу было эдак-то, надорвались и интерес пропал. На выхолощенных землях рожь все-таки росла, да и лен тоже, хоть не тот долгунец, что поначалу был. С голоду не пухли, но и достатка не стало. Егорка Сенников еще в благодатные времена начал было мельницу строить, плотину на перекате возводить, все деньги, весь труд в нее вбил. Вот он-то победствовал: года два с долгами рассчитывался и даже худого хлеба не всегда едал.
А земля хорошая в Стремянке была, да только вся под черной тайгой лежала. Чернозем такой, что аж синим отливает. Но как ее корчевать-то, лес застарелый стоит, толстый, страшный, и подступиться боязно. Старожилы и те черную тайгу не трогали, видно, и им не по силам была. Норовили березовые околки смахнуть, осинники притрепать, высокие луговины распахать, где легче земля берется. А вятские у самой тайги жили, им только в одну сторону можно было корчевать, поскольку с другой река и все пойменные чистые земли давно распаханы. Долго ходили возле чернозема, копали его, щупали, кряхтели. Наконец решились, сбились в артели по три-четыре двора, пошли тайгу рубить и пожоги делать. Но только потянулись дымы над черной тайгой – кержаки пришли.
– Что же вы делаете, люди? Зачем тайгу жжете?
У Федора Заварзина своя артель была, к нему кержаки пожаловали. Федор-то, черный весь, мокрый был, чуть не заплакал, в грудь себе постучал:
– Земли хорошей надо! Земли! Как же без нее жить-то?
– Мы же с вас за перевоз словом взяли, – говорят кержаки. – Вы словом откупились. Не творите греха, уходите из тайги. Иначе ведь и вы пропадете, и мы пропадем.
На Федора словно затмение какое нашло. Схватил он стяжок и пошел на кержаков – глаза на черном лице огнем загорелись.
– Все у нас отняли! Все! Выходит, и слово отняли?! И волю отняли?!
Стебанул наугад в сердцах, а у Мефодьки Ощепкина рука и обвисла. Упал Федор на землю, бил ее кулаком, царапал скрюченными пальцами, зверем орал. А кержаки смолчали, Мефодьке березовую палку к руке привязали и повели домой. Только один старик сказал:
– Не старайтесь, люди. И от этой земли не будет вам добра.
Мужики всполошились: изувечил парня-то, каторга Федору будет, спасаться надо либо от кержаков откупаться. Но чем, если они деньгами не берут, а хлеба нет? Словом опять? Федор же встал, чернозем по лицу размазал и погрозил кержакам черным кулаком:
– Хрен вот им, лешакам! Наша земля, пахать будем!
Сынок его, Тимка, уговаривать попробовал, дескать, уйдем от греха, и без чернозема проживем, но Федор все свое: пока, мол, на каторгу не угнали, я на хорошей земле посею. Артель его рассыпалась в тот же день, а Федор с сыновьями вывалил кедрачи, на которых кержаки шишку били, пожег их, пни повыдрал и вспахал полоску. Засеял, пришел домой и собрался на каторгу. Однако месяц прошел, другой – никто за ним не является. И только позже узнали, что кержаки-то властей не признают, потому на Федора доказывать не стали. А слух пролетел, мол, пойдет жать – там его и стрельнут, и в чернозем положат. Федор же на слухи плюнул, открыто пошел и сжал посеянное. Да урожай-то был хуже, чем кержацкая пуля из кустов: не уродилась пшеница, не вызрела. Накаркали кержаки…
И Яранка недолго попанствовала. Плуги из Стремянки привезли и землю в два года повыпахали. Только вот жатки, плуги да молотилку продать было некому. Привыкшие к бедности стремянские теперь смеялись в открытую, зубоскалили:
– Робяты! Мост наш не купите ли? Дешево отдадим – за шапку жита.
– Нам бы Олешку Забелина достать! – грозились яран-ские. – Мы бы в глаза-то его бесстыжие наплевали. Сманил, лешак, уговорил…
А потом понемногу и у них страсти улеглись. Скоро уж про вольготную жизнь одни воспоминания остались. Зато сладкие-то какие! Сколь у кого земли было, лошадей, какой урожай снимали, как на ярмарку ездили и что нищим подавали. И помнили, сколь у кого рубах было, сапогов да тележных колес. Вспоминали и врали безбожно. Послушать, так чего только не едали и не пивали в Стремянке. Не то что нынче: картошка наварена, на стол навалена…
Едва Алешку Забелина помянули в Стремянке и Яранке, как он тут же и объявился. Верная примета – долго жить будет. Однако тайком пришел, огородами, и к брату. Тот его предупредил, мол, дома сиди, не высовывайся на народ. А лучше катись-ка назад в горное ведомство, пока тебя Федор Заварзин не увидел. Мужик он крутой, горячий и долго с тобой балясы точить не станет. Кержака-то вон искалечил. К тому же остальные переселенцы вроде успокоились, а он, Федор, все не может себе места найти, все еще тоскует по достатку и ходит по селу, как растравленный бык. Алешка брата выслушал и той же ночью пошел к Заварзину. Что там было, какие разговоры и события – никому не известно, только наутро они уже ходили вместе, причем Забелин о чем-то говорил взахлеб, а Федор слушал, и глаза его разгорались. Вечером они оба появились у церкви, где собирались муж-ские посиделки с куревом и травлей баек про былую жизнь, помолчали, а потом слово за слово, и Алешка разговорился.
– Хватит вам, мужики, ковырять эту землю да с хлеба на воду перебиваться, – балагурил он. – Хватит пустые щи хлебать, поди, уж по горло сытые… Достаток-то, он не на земле растет, а в земле лежит. Его ни плугом, ни сохой не возьмешь, слишком мелко. Глубже надо пахать, и заживете как сыр в масле. Поехали на прииски! Золото добывать! Нынче все умные люди на прииски подаются. А я там бывал, посмотрел. Вчера мужик последние портки донашивал – сегодня в бархатных портянках щеголяет!
Мужики слушали, отворачивались, плевались, махали руками:
– Да будет болтать-то… Язык без костей, вот и мелешь.
– Я ж вам добра хочу! – доказывал Алешка. – Поехали, не пожалеете!
– Раз уже съездили, хватит, – бурчали мужики. – Подвел нас под монастырь… Еще с тобой по золото съездить, дак совсем хоть с корзиной по миру.
– Поехали, – в тон Алешке тянул Федор Заварзин. – Попытаем удачи…
– Ты попытай, Федор, а мы поглядим, – усмехались пахари. – Гляди, без порток и вернешься…
– А я, пожалуй, поеду, – вдруг согласился смирный мужик Егорка Сенников. – Коль заработаю – мельницу дострою.
На следующий же день Алешка увозил мужиков в город. Выли и причитали бабы – земля остается непаханой, несеяной, – ведь с сумой пойдем! Ребятишек бы пожалели, окаянные! А тебе, Олешка, глаза-ти бесовские повыцарапаем, кудри повыдергаем!.. Однако и пальцем не тронули: авось повезет, авось снова на ноги поднимемся?..
В городе Заварзин и Сенников попали на один прииск, но в разные артели, за хозяйский счет сели в поезд и поехали на реку Лену. Федор смекнул по дороге земли посмотреть, мужиков на станциях поспрашивать, узнать, принимают ли в общины, новое место приглядеть, если на золоте неудача будет. И чем дальше ехал, тем страшнее ему становилось: такие места пошли, где хлебов сроду не пахали. Черная тайга кругом, горы, а то и вовсе под ногами земля, навечно замороженная. И люди в тех землях больше нерусские, черноволосые, как головешки, в шкурах ходят да оленей пасут. Приуныл Федор, заболела душа – обманул Алешка, ох обманул! Заслал в этакий край, а сам небось не поехал. Какое тут золото, когда и хлеб-то не растет, земля мерзлая! На погибель заслал, жену овдовил, ребят осиротил. Зачем только на уговоры поддался? Бывалые мужики по дороге такое рассказывают – волосы дыбом! Кого-то в шурфе привалило, так живым и похоронило в землю, сколько народу от цинги полегло и от прочих болезней. А поубивали-то сколько?! Встретят на тропе лихие ребята мужичка, с приисков домой возвращающегося, из-за дерева стрельнут, деньги возмут и тело камнями привалят. Бывает, и так бросят, чтоб звери растаскали. Жизнь-то человеческая при золоте и копейки не стоит! Назад бежать – денег-то нет и на билет, а пешком из этой холодной земли разве уйдешь?
Пришла-таки артель на прииск, встала перед хозяйским приказчиком. Тот эдаким козырем ходит перед мужиками, на поясе наган, морда в шрамах, кулаки пудовые: наверняка не один десяток народу такой ухлопал. Днем на прииске распоряжается, ночью на большую дорогу выходит. Но самое главное, ходит он перед артельщиками, словно пастух возле скота. Того и гляди сейчас хомут на шею наденет, удила вставит и бичом понужнет вдоль спины. Как назло, Егорка Сенников в другой артели, так бы спарились, вдвоем-то не так боязно и обидно.
Приказчик поделил всю артель на пары и наказал каждому следить за своим товарищем. И не дай бог кто хоть крупинку золота себе возьмет! Обоих тогда пороть будут до полусмерти: одного за то, что взял, другого – что не уследил и не донес. Мужики в поезде рассказывали, будто с сезонными артелями иначе и не разговаривают: случалось, и пороли, но жаловаться некому. Пока до урядника доберешься, так помрешь или все рубцы заживут. И урядники здесь давно куплены с потрохами… Поставили Федора на работу с товарищем – шурф бить, чтобы до россыпи докопаться, а потом черпать ее и к бутаре на тачке возить. Ковыряли они ковыряли мерзлую землю, в рост зарылись, вороток поставили. Приказчик за это время раз пять подошел, все в шурф заглядывал. Федор еще выдержал, пока венцы крепи рубил, – все-таки приятная работа, с топором и деревом, а как снова спустился, долбанул кайлом мерзлоту и, подняв голову, рожу приказчика увидел – не стерпел.
– Не смогу я на золоте работать, – сказал товарищу. – Я ведь человек-то вольный, сам когда-то крепким хозяином был, а тут будто скотина… Вечером в стойло поставят, утром выгонят… Не могу.
– Я тоже хозяином был, – признался товарищ. – Да что делать, коли сибирская земля только золото родит?.. Давай работать.
– Дак нельзя же жить так-то! – разгорячился Федор. – Мы с тобой сколько ехали сюда, сколько шли, а ты и как звать не спросил.
– А что мне имя твое? – насупился товарищ. – Мы с тобой лето потрудимся и разойдемся. Нам с тобой дружбу опасно заводить, в сговоре уличат и выпорют обоих. Потому я тебя и знать не хочу!
– Такого тебя я тоже знать не хочу! – отрубил Федор. – Да ладно, я с конями привык работать, вот и буду тебя за коня считать. Только ты хуже коня. Конь-то молчать умеет и не выдаст, если что…
Товарища аж перекосило, ноздри раздулись, побелели, кайло из камня искры высекло.
– У меня восемь ребятишек, – выдохнул он. – А было двенадцать… По всему уезду голод, траву едим. Потому и скотиной стали.
Федор помолчал, сглотнул ком.
– Я думал, хуже, чем в нашей Стремянке, нигде не живут.
И уж больше не задевал, не травил товарища. А работал товарищ и в самом деле как конь, хотя на вид тощий, ростом маленький. Бывало, Федор уж выдыхается к ночи, однажды чуть бадью с породой на голову товарища не опустил – воротковое колесо из рук вылетело, а храповик не сработал. Товарищ же как заведенный просит: давай еще бадеечку, давай еще одну… Приказчик товарищем нахвалиться не мог, в пример его ставил, шкаликами водки одаривал, а Федору – ни шиша, потому что никак он не мог привыкнуть к каторжной роже приказчика и глядел на него исподлобья. Правда, товарищ предлагал Федору хлебнуть из шкалика, но тот плевался:
– Из его рук? Подыхать стану – не приму…
– Ничего, – сквозь зубы цедил товарищ. – Ласковая телятя двух маток сосет.
Работали они месяц, другой, вот уж и третий пошел. По договору немного оставалось, как по прииску слух прошел, будто Егорка Сенников бежал. А раз бежал, значит, подфартило ему, значит, самородок в породе нашел. Иначе бы чего бежать-то, коли вот-вот сроку конец и расчет выдадут? Слышно было, искали его по тайге, да где там человека в такой глухомани отыскать? Приказчик после его побега озверел, внезапные обыски устраивал, и не только карманы – нутро готов был вывернуть. Однажды Федор отлучился куда-то от шурфа, а возвращается и слышит, за отвалом породы товарищ с приказчиком беседуют.
– За своим только следить или как? – спрашивает товарищ.
– За всеми следи, – наставляет приказчик. – Разговоры слушай в бараке, особенно ночью. Если у человека тайна есть, он может сонный проговориться. А услышишь, кто золото ворует, знак мне дашь, в бадье левую рукавицу оставишь.
Федор и виду не подал, что слышал, только, в свою очередь, стал присматриваться к товарищу, за его рукавицами следить – обе ли на месте? И надо же было такому случиться, что именно вскоре после тайных переговоров товарища Федор долбил золотоносную породу в забое и к его ногам вдруг выкатился самородок величиной с чайное блюдце. Сверху-то грязный, сроду на золото не подумаешь, но по тому, как он упал, Федор сразу понял – вот она, удача! Сел рядом, закурил, для верности кайлом его поскреб – заблестела фортуна, но тут же и задницу свою поскреб, и затылок, и Егорку Сенникова вспомнил. Мужики говорили, в поезде можно человека поискать, который скупкой промышляет. Дает полцены, но с такого самородка и четверть цены по горло хватит. Ни сеять, ни пахать, ни руками махать…
И видно, товарищ почуял его удачу. Он наверху стоял, на воротке, но Федор не успел и самокрутки выкурить, как товарищ уж в забое. Увидел самородок, сел напротив и тоже закурил. Помолчали. «Если его с породой в бадью бросить – бутарщики возьмут, – думал Федор. – Те уж не промахнутся, не станут раздумывать. А там у них, как у змеи ног, не найдешь…» К бутарам сезонников близко не подпускали: работали на них старые приискатели, из сибирских старожилов – молчаливые, бородатые мужики. Глянул Федор на товарища – у того глаза поблескивают, хотя внешне спокойно сидит, шваркает самокруткой, как старый селезень.
– Нам рассиживаться некогда, – вдруг сказал он и подпихнул ногой самородок к Федору, подал свое кайло. – Принесет кого нелегкая…
Федор примерился было рубить самородок пополам, но засмеялся, бросил его в грязь.
– Ты-то, лешак, в любом случае не прогадаешь! Я поделю, а ты левую рукавицу в бадье забудешь!
– Какую? – Товарищ белый стал, испариной покрылся.
– Левую, чтоб сигнал дать, – смеялся Федор. – Был бы ты и обликом скотина, дак…
– Руби, – глухо сказал товарищ. – Может, ребятишек своих спасу…
Пока Федор разрубал кайлом самородок, товарищ наставлял:
– В бега не пойдем, как твой земляк. Дождемся расчета… А спрятать надо далеко за прииском. Обыскивать после расчета будут и сопровождать к дороге… Уйдем с артелью, но от станции вернемся назад и возьмем. Только так. Меня умные люди научили.
Федор бросил в шапку обе половины самородка, подал товарищу:
– Бери. Чтоб без обиды.
Товарищ вытянул больший – разрубить на глазок самородок поровну было трудно, не приходилось никогда, первый раз в руках золото держалось, а прирубать довесок – некогда, налетит кто, и пропали. Федору достался меньший, но он на какой-то миг уловил непроизвольное движение руки товарища – отдать больший, поделить честно, по удаче, однако в следующий момент товарищ спрятал свой кусок в штаны и схватился за канат ворота.
…На обратном пути Федор Заварзин купил трех лошадей – коренника серой масти и пару вороных, ковровую кошеву доверху нагрузил мешками с мукой, отрезами мануфактуры на рубахи, сарафаны, а главное – на шторы. В село въехал под вечер, промчался неузнанным до своего двора, остановился в нерешительности. Навстречу жена выбежала, босые ребятишки, оставляя на снегу тоненькие, словно птичьи, следы, кинулись к тройке, а Федор развернул горячих коней и снова помчался по Стремянке. Здоровался на ходу со встречными, раскланивался, но его опять словно не узнавали…
Вернувшись к своему двору, он бросил вожжи, тучей прошел мимо истосковавшихся ребятишек, мимо причитающей жены, сбросил с себя собачью доху и повалился на кровать. Лежал будто каменный, не слышал ничего, не чувствовал; сыновья отпрягали лошадей, ссыпали муку в ларь, принесли в избу подарки. Жена пекла блины, ребятишки ходили мимо на цыпочках, говорили шепотом, и только поскребыш ползал по бате, трепал за волосы, тянул за уши, совал пальчики в рот и звал, как птенец, выпавший из гнезда:
– Тять? А тять? Тя-тенька…
Кажется, среди ночи прибегал Егорка Сенников, посидел рядом, пошептал виноватым голосом:
– Мужики-то надо мной смеялись, подтрунивали, проходу не давали. Вот я и побег… Говорю, невыносимо стало, мужики на прииске больно уж лихие, больно уж над человеком посмеяться любят… Не стерпел я, побег и расчета не получил… Ты-то как? Подфартило или токо с расчетом домой пришел? Мужики, говорю, лихие…
А под утро вдруг пожаловал отец, старик Заварзин. То глаз не показывал, порога не переступал, здесь же прилетел и с ходу долбить начал. Федор сел на кровати, опустил тяжелые руки между колен, слушал молча.
– Явился! На тройке влетел, ангел небесный! Верно, думал, с хлебом-то солью встречать его будут! Дивиться на тебя – экий богатый Федор-то! Да волосы рвать, что сами на прииски не пошли… На зависть людям ты вырядился! На зависть лошадей купил! А они тебе не завидуют, Федор. Они боятся тебя. Твоего дурного богатства боятся.
– Я его не украл – заработал, – глухо проронил Федор.
– Кто знает, как ты его заработал, – вздохнул старик. – Егорка вон тоже будто на заработки ходил, да в одних подштанниках прибежал.
– У меня в шурфах чуть руки по локти не отгнили! – взъярился Федор. – Видел бы ты, какая земля там, люди какие… Подфартило, вот и заработал! Меня бояться нечего!
– Как же тебя не бояться? – вскинулся отец. – На тебя же нынче вся Стремянка батрачить будет! Ты же с нас кровушки-то еще попьешь! Я к тебе наниматься пришел! – Он вдруг бухнулся перед сыном на колени. – Возьми, Федор Степаныч! Христом-богом молю – возьми! Уж я тебе за одну токо кормежку работать стану!
Федор испугался, начал поднимать отца с пола. Ребятишки проснулись, высунулись с полатей, глядят – дыхнуть боятся, жена белей стены сделалась.
– Тятя, дак чего ты, тять, – бормотал Федор. – Истинный бог, заработал… И батраки-то мне к чему? Да не к чему мне батраки!
– Не отказывай, Федор Степаныч! – блажил старик. – Возьми, с голоду пропадаю!
И цеплялся своими проволочными пальцами за шитую рубаху, за шерстяной английский жилет с золотой часовой цепочкой. Поскребыш спросонья заревел, ему подтянули уже грубеющие голоса старших. Федор окончательно растерялся, отчаялся и от отчаяния налился гневом.
– Чего вы мне душу-то рвете?! – заревел, он, потрясая кулаками. – Будто я виноват, что земля не родит! Будто я Стремянку до нищеты довел! Ребятишки вон по деревням с голоду мрут! Люди траву едят!..
Он захлебнулся, не зная, что еще сказать, рванул жилет, брызнув пуговицами по сторонам, сел на лавку, огруз телом, и огромные, сильные руки упали с колен. Несколько минут висела в избе тишина, лишь поскребыш, соскользнув с полатей, пробежал по полу, собрал отцовы перламутровые пуговички и юркнул назад. Через секунду на полатях начался дележ…
Старик Заварзин встал с колен и неожиданно долбанул сына костяшкой пальца в лоб.
– Голова-то тебе на что дадена? Мякиной набита маковка-то? Ты у общества спросил позволения на заработки идти? Не спросил! Олешка тебе документ справил, дак ты за ним как кутенок побежал.
– Какое общество, тять? – взмолился Федор. – Ты погляди-ко! Каждый сам по себе… Когда в достатке жили, вот тогда общество было! Тогда сообща держались. А нынче?
– Раз так, я за тебя и стоять не буду! – отрезал старик. – Иди, ступай на выселки жить!
– Как – на выселки? – не понял Федор, лицо вытянулось. Жена уронила голову, беззвучно заплакала, вздрагивая плечами.
– А вот так! – Отец трахнул шапкой об пол. – Обществом решили тебя на выселки! Чтоб людей не смущал! Собирайся с утра и топай!.. Мне токо внучков жалко, а тебя нет.
– Тятя? Как так-то – на выселки, тять? Я не пойду! Из своего села-то? Я ж тут жил, строил тут… Тять?! Попроси общество, тебя послушают…
– Дак общества, по-твоему, нету! – отрубил старик. – Кого я просить стану? Не стану, Федор. На выселки тебе дорожка…
Он подобрал шапку, пошел к двери. У порога замер, вывернул шею на сутулых плечах.
– Меня-то возьмешь ли? Если докармливать не хочешь, дак батраком возьми, работать у тебя буду. Не возьмешь – сума-то у меня давно готова… На всю губернию ославлю!
– Тять, да я!.. – Федор дернулся к отцу, но тот захлопнул дверь, окатив сына густым холодным паром из сеней.
Не дожидаясь рассвета, Федор надел пимы, овчинный полушубок и пошел по дворам, по всем, без разбора. Входил, кланялся у порога, спрашивал печально:
– За что же меня на выселки-то? Ребятишек моих пожалейте…
Где-то ему были рады, торопились усадить за стол, если завтракали, а то на лавку в красный угол, где-то встречали хмуро, не глядели даже в его сторону, не звали к столу, бурчали себе под нос. Бывало, еще не дослушав, рубили: решило общество – на выселки, вот и уходи! И нечего по дворам шляться! Я-де человек маленький, общине подчиненный. Ты не меня уговаривай – стариков проси, они все решают. Иные корили в глаза, мол, на прииски подавался – не спрашивался, а тут просить пришел. Ступай на выселки, там и будешь жить сам по себе, раз тебе общество не нужно. Все бы стерпел Федор, и на колени бы становился перед мужиками, христом-богом просил, ко всему готов был, лишь бы в селе оставили и не посылали на позор, на срам, который потом и на детей ляжет. Всяко встречали Федора стремянские мужики-односельчане, но провожали везде одинаково. Вдруг, словно невзначай, словно между прочим, спрашивали: что делать-то собираешься с деньгами? Лавку открыть? Землю купить?.. Сначала вроде смешочком, с иронией, без всякой зависти – любопытство и только. Но у порога, в сенцах или во дворе, когда не видели и не слышали домашние, мужики менялись неожиданным образом. Иного будто прорывало, в глазах вспыхивала надежда, участие, даже какое-то заискивание. Мужики ободряюще подмигивали, отмахивались, дескать, ничего, все образуется, Федор, живи в селе, только потом про меня не забудь. А я старикам замолвлю словечко, с мужиками потолкую… Только не забудь потом!
Вежин, длинный, худой мужик с личиком в ладошку, зашептал горячо, засверкал глазами:
– Кто смел, тот и два съел! Ты мужик разворотливый, плюнул и поехал. Оно, конешно, риск-от великий, да без риску-то и карта не идет. Мы, дурачье, землю пожалели, непахана остается, держались за нее, сидели, цеплялись… А ты, Федор, скотину заведи! Верное дело! Выпасов много, лугов хватает. Штук сорок коров купи и маслобойку ставь. И мясо тебе, и масло, и молоко!.. Слышь, Федор, у меня кой-какие деньжата-то есть, возьми в пай. А не в пай, так в работники. Я за скотом люблю ходить. А потом и я помаленьку встану, около тебя-то… Только не забудь, слышь?
Брат Алешки Забелина, коренастый, ветвистый, будто смолевой карч, еще в избе не выдержал, загнал ребятишек на печь, услал жену во двор, а сам приступил к Федору:
– Ты, Федор Степаныч, возьмись-ка за ореховый промысел. Моего совета послушай! Найми мужиков, к кержакам сходи… Живые деньги, истинный бог! А я, Федор, на будущую весну тоже на прииски подамся, Алешка посулил в самую хорошую артель определить. Ума не хватило, не пошел нынче, побоялся! Ведь родной брат уговаривал! А думал, опять обманет… Только, Федор, я хочу потом невод завести, так что ты реку не трожь. Ты на орех, я на рыбу; мы с тобой не только кержаков отвадим, мы с тобой всю Стремянку в бараний рог… А сеять? Что сеять, когда земля не родит?
– Федор Степаныч, ты теперь мужик бывалый, – степенно рассуждал молодой еще парень, Семка Сиротин. – Давай с тобой сами соберем артель из своих мужиков и подадимся на прииски? Я с Олешкой говорил, он согласный, а?
И даже Илья Голощапов, крикун, в батюшку родного, завидев Федора Заварзина, сначала и на порог не хотел пускать, но и то вдруг разговорился, цепляясь за полушубок:
– Ты уж не забудь, Степаныч! Возьми, я на любую работу к тебе, а то ребятишек кормить нечем! До весны не дотяну, вот те крест! Нынче и рожь-то не уродилась, весь намолот в подоле баба перетаскала. И муки! Дай муки-то! Больно уж белых калачей хочется. Я отработаю…
Пришел Федор домой, обедать не стал, лег камнем и пролежал до ночи. Будто спал, будто снился ему приисковый товарищ: Федор убегает от него по тайге, а товарищ с ножиком гонится. Может, и не снилось это вовсе, а вспомнилось, поскольку было на самом деле, когда они с товарищем вернулись со станции за припрятанным золотом. Сто тридцать верст в один конец по тайге шли, без троп – боялись лихих людей. Взяли каждый свою половину самородка и теми же путями назад. И вот перед самой станцией товарищ не стерпел, выхватил ножик и на Федора. Озверился, аж слюна с губ течет, и похрапывает как-то не по-человечески… Федор побежал, на ходу стараясь подобрать какую-нибудь палку или дубину. Но все попадалось гнилье, рассыпалось в руках. Уж водокачку стало видно, когда товарищ отступился, бросил нож, сел на землю и заплакал…
Федор напился воды, закурил самокрутку и забыл о ней – истлела, обожгла пальцы. Жена квашню замешивала, ребятишки спали.
– Что с народом-то стало, – вздохнул он. – Пожили в достатке, дак теперь сами не свои стали.
– Голощапиха приходила, я муки маленько насыпала, – сказала жена.
Федор не слышал, скручивал новую цигарку, просыпал табак на колени. С полатей слез большак Тимофей, сел рядом с отцом – ростом уж вровень, хотя мальчишка еще.
– Тять, а верно, что нас на выселки? – спросил он. – Люди сказывали… Что же делать-то будем, тятя?
– На выселки? – неожиданно взъярился Федор. – Да я теперь всю Стремянку в бараний рог!.. Эх, люди, люди…
И набычился, уронив голову.
– Не вздумай перед людьми выхваляться, – неожиданно дерзко сказала жена. – Богатство-то ты ворованное привез. Не будет с него пользы, и добра не будет.
– Как – ворованное? – враз остыл Федор и оглянулся на Тимофея.
– А так, – отрезала жена. – Сонный-то ты проговорился… Как самородок нашел, как делился с Конем, как с прииска золото выносили…
– Нашел я его, самородок-от, – оправдывался Федор. – Не воровал… На моем труде больше нажились, чем я.
– А Конь – кто это? – спросила жена. – Товарищ, что ли?
– Товарищ… – буркнул Федор. – Чуть токо на тот свет не отправил. Прииск – не Стремянка, там другое товарищество… Да и у нас начинается, хоть на выселки беги.
…За всю зиму Федор палец о палец не ударил. Больше спал, а скорее впадал в какое-то полубеспамятство, иногда вздрагивая и приходя в себя. Пил молоко, почти не ел, выходил во двор, обнимал, гладил, ласкал своих рысаков и пинал мороженые конские шевяхи. Крадучись друг от друга, прибегали односельчане, навязывали разговоры о том о сем, но сами глядели выжидательно и о выселках никто больше не поминал.
Потом перестали ходить, будто ножом отрезало, а причина была проста как ясный день: тихий мужик Егорка ходил по селу и нанимал работников. Брал и плотников – мельницу достраивать, и рыбаков, поскольку невод купил, и на ореховый промысел с мужиками договаривался, и от скотников не отказывался! И потянулись на Сенников хутор стремянские и яранские мужики.




























