Текст книги "Баклажаны"
Автор книги: Сергей Заяицкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
Часть 8
Баклажанский столп и утверждение
Степан Андреевич был плохой спорщик. При всяком споре прежде всего замирало у него сердце и нервически невпопад подергивалась физиономия. Такая уж была у него натура. Обижался при этом он страшно на чужое мнение и долго не отходил. В данном случае обиделся он и рассердился неизвестно на что, а вернее, бессознательно на себя самого, ибо противница говорила, как выяснилось, его же слова. И почему бы ему было оскорбляться на большевиков? Дух противоречия или дурацкая ошибка вышеописанного червячка. Во всяком случае, идя с Пелагеей Ивановной по усаженным акациями улицами, он сказал сердито:
– Я вполне понимаю ее мужа. И я бы уехал. Глупость какая: не могла оставить платья. И потом эти кошки.
– Во время мужа у нее кошек не было, – сказала Пелагея Ивановна.
– И нельзя же огулом отрицать всю революцию. Неужели уж все до революции было так хорошо? Не знаю…
Они молча шли некоторое время.
На Пелагее Ивановне было платье, немножко напоминающее старинные платья, как их рисуют на миниатюрах. Декольте, пышные коротенькие рукава и очень в талью.
– Я не знал, что вы будете у Анны Петровны… Но чулочки ваши целы…
При этом ему представилось илистое дно Ворсклы. Бедные чулочки!
Она промолчала.
– А батюшка вас не спрашивал, где ваши чулочки?
– Он знает.
– Разве вы ему рассказали, как я вас спас?
– Конечно.
– Во всех подробностях?
Добился. Как густые сливки, налитые в стакан кофе, падают на дно и потом клубами заполняют постепенно стакан, так откуда-то из-под декольте пополз румянец.
Степан Андреевич ощутил ликование во всем теле.
– Но вы на меня не сердитесь, – проговорил он тихо и виновато, – право, я тогда совсем потерял голову, а вы были так прелестны… Это был поцелуй, преисполненный прежде всего восхищения… Я потом рвал на себе волосы, сообразив, что вы могли истолковать это как-либо иначе.
При этом Степан Андреевич до того увлекся, что даже пригладил свой пробор.
– Успокойте меня. Скажите, что вы не думаете обо мне дурно.
– Это было очень нескромно с вашей стороны… Но уж все мужчины так поступают…
– Вас уже, значит, и прежде спасали из реки?
– Нет, что вы!
– Почему же вы говорите про всех мужчин?
– Потому что мужчины не уважают женщин…
– И ваш супруг тоже?
Она вдруг сказала строго:
– Он священник.
– Ну да, конечно, он не в счет. Стало быть, по-вашему, если человек не священник, то уж он и женщину уважать не может?
– Я, право, ничего не знаю…
– Вы, однако, сказали… Ну, а если я, предположим, вас люблю?
– Вы меня любить не можете.
– Почему?
– Не знаете вы меня.
– Разве для любви нужно знать? Разве не влюбляются с первого взгляда?
– Это любовь пустая.
– Ну, а ваш супруг вас полюбил, когда хорошо узнал?
– Он меня знал ребенком еще.
– Нет, я признаю только внезапную любовь.
– Признавайте или не признавайте, все равно она при вас останется.
– Наверное?
– Наверное. А вот мы и пришли… Спасибо за помощь.
На крыльцо вышел отец Владимир. Он любезно улыбался и пощипывал бородку.
– Доброго здравия, – сказал он, кругообразно протягивая руку, – зайдите, милости просим, в наши кельи.
– Я спешу…
– Ну, что за спех у нас в Баклажанах… Это ведь не Харьков, где на трамвай, глядишь, не поспеешь, или еще что… У нас тихо… К воловьему шагу приспособляем жизнь… А я ведь еще и не поблагодарил вас: мою нимфу от смерти спасли… спасибо вам, спасибо… Она у меня как до воды дорвется – все забывает… Просто, русалка. Ну, так зайдите, чайку выпьем, потолкуем.
Степан Андреевич зашел.
Чистенько и уютно было в домике. Если бы не ряса и не соломенный полуцилиндр, висевший на стене, никак нельзя было бы догадаться, что живет тут лицо духовное.
На стене висели картинки, больше пейзажики и натюрморты. Все гладенькие и бесхитростные, откуда хочешь смотри, не надует картина. Иоанн Кронштадтский висел над письменным столиком, а под ним портретик самой нимфы – отличная фотография, похожая очень.
– Замучили нас обновленцы, – сказал отец Владимир, усаживая гостя возле окна, – дался им наш владыко… Отслужи да отслужи с ними совместно… А владыко наш крепок, как дуб… Не гнется… Ну, вот и вызывают они его на всякие совещания… По два раза в неделю в Полтаву, а теперь еще в Харьков. Ну, как можно так человека мучить?
– И вы, я слышал, едете.
– И я еду на сей только раз. Голос мой, разумеется, слаб, но владыке одному трудно… Стар он становится, и подобная езда в переполненных вагонах гибельно отражается на его здоровье. Дня через два едем.
– Что ж, я вам завидую. Вы тверды в вере и за нее стоите. Я бы хотел быть на вашем месте.
– А вы разве не веруете?
Степан Андреевич считал невежливым сказать священнику, что он не верует в бога – все равно, как сказать писателю, что не читает книг.
– Я, знаете, может быть и верю… но как-то иногда… Какая уж теперь в Москве вера… Тяжкое время пришло для церкви, – любезно прибавил он.
Отец Владимир улыбнулся, и глаза у него вдруг заблистали.
– Именно теперь-то и вера, – сказал он спокойно. – И вовсе не тяжкое время для церкви, а хорошее время. От похвал да от поощрения жиреет земная церковь, буржуйкой делается и о небесном женихе своем забывает… Что крыши теперь в храмах не крашены да протекают, это так. Ну, конечно, священнослужители в бедственном состоянии и многие голодают и терпят гонения… так ведь на то они и священнослужители… Они-то уж помнить должны, что не о хлебе едином. Разрушается видимость, оболочка и мишура, а пламя-то церковное, когда задуть хотят его, тем ярче пылает. Нет, милостивый государь, не имею удовольствия знать имени и отчества…
– Степан Андреевич.
– Нет, Степан Андреевич, неправда это, что сейчас дурное время для церкви. Воистину нужное ей подошло страдание, ибо не в том церковь, что архиереев министры обедами угощают и для них концерты в благородном собрании устраивают… Не в том ее сила, и благополучие внешнее – лютейший ее враг, приспешник дьявола. Из крестных мук родилась она, и ими живет, и ими жива будет вовеки.
– К сожалению, не все священники так рассуждают.
– По слабости, ибо сильна плоть, и, конечно, раньше жилось лучше и за требы платили больше и не подвергали карам за веру. Так не с этих слабых пример брать.
Пелагея Ивановна принесла в это время чайник, достала из шкафа чашки и блюдца.
Степан Андреевич посмотрел на нее и тут же отвернулся, словно сделал что-то нехорошее.
– А все-таки русский народ, по существу, не религиозен, – сказал он, – «Безбожника» у нас все мужики читают.
– Насчет «Безбожника» недавно смешно тут у нас один дядько с членом исполкома поспорил. «Ты же говоришь, нет бога, а як же він тут намалеван». – «Так ведь это, – тот отвечает, – насмешка». – «Так это надо мной смеются?» – «Не над тобой, а над богом». А тот махнул рукой и говорит: «Плевав господь на твою дулю».
– Вообще этот дядько Перченко очень остроумный, – оживившись, сказала Пелагея Ивановна. – Помнишь, как он полтавскому коммунисту ответил…
– Да, да… Сюда, знаете, приезжал такой коммунист из Полтавы… Вот ему и стали все жаловаться: плохо, мол, живется. А он и отвечает: «Ну, что ж, это известное дело, там хорошо, где нас нет». А Перченко и говорит: «Это верно, говорит, где вас нет, там очень хорошо» – т. е. где коммунистов нет… Ха, ха!
Странно, удивительно странно устроено сердце человеческое. А может быть, и не вообще человеческое сердце, а в частности сердце Степана Андреевича Кошелева.
Теперь обиделся он вдруг на мораль и на вечную истину, на (тьфу! тьфу!) категорический императив обиделся. Вдруг почувствовал он, что совестно ему вожделеть к замужней женщине, да еще при духовном муже, стыдно посягать на семейный уют. Это уж что такое, и в каком веке мы живем, и откуда такие мысли?..
– Мне пора, – сказал он, – надо еще поработать.
– А какая у вас работа?
– Я – художник.
– Зарисовываете наши окрестности?
– Да… понемножку. Спасибо за угощение.
– Вам вечное спасибо. Поистине господь внушил вам о ту пору искупаться… Благ он и милостив во всем, а мы не замечаем и все приписываем случаю…
– Во всяком случае, я тоже очень рад, что спас Пелагею Ивановну.
– Спасибо вам…
Степан Андреевич поспешил завернуть за угол. В воротах кошелевской усадьбы столкнулся он опять с Бороновским.
– Что с вами? – вскричал он, пораженный выражением его лица.
– Нездоровится… Знобит и вообще… плохо. Ну, я поспешу.
Степан Андреевич поглядел ему вслед, отвернулся и вдруг весь затрепетал от какого-то романтического восторга. Молодостью захлебнулся.
Он пошел бродить по зеленому саду и, отплевывая косточки мягких сладких абрикосов, напевал из «Риголетто»:
– «Та иль эта, мне все равно, мне все равно, Красотою все они блещут…»
Часть 9
Девушка из Калькутты
– Владыко с отцом Владимиром в Харьков уехал, – сказала Екатерина Сергеевна, – Клавдия Петровна уж молебен служила о плавающих и путешествующих. Она все боится, что владыко под поезд попадет. В самом деле, страшно. Старый человек и притом в рясе.
Степан Андреевич быстро обдумал план.
Прежде всего он отправился на Степную улицу и зашел в трикотажную лавку, где на подоконнике, по-столичному, стояла деревянная дамская нога в чулке цвета раздавленной ягоды.
Лавка была очень тесная и насквозь пропахла чесноком.
– У вас есть серые дамские полушелковые чулки? – спросил Степан Андреевич, изнемогая от количества эпитетов.
– Как же у нас не быть чулкам? Есть чулки. Какой размер?
– Обыкновенный.
– Необыкновенных номеров нет… точеные ножки или пухленькие?
– Средние… вот как на окне нога…
– О… такие шикарные ножки! Вот чулки… Такие чулки, что жалко продавать: первый сорт.
– Сколько я вам должен?
– Вы мне ничего не должны, а стоят они два рубля… и это так себе, даром.
Чем ближе подходил Степан Андреевич к дому отца Владимира, тем беспокойнее становилось у него на сердце.
Какой-то страх неожиданно заставил его умерить шаг. Что за ерунда!
В конце концов, если он даже и зайдет в гости к Пелагее Ивановне, в этом не будет ничего особенного, да и ни одна женщина никогда не может серьезно рассердиться, если человек влюблен в нее или даже таковым прикидывается. Он дошел до угла, с которого был виден священный приют. Старуха пошла за водой, взвалив на плечо коромысло с зелеными ведрами. Что-то белое промелькнуло между деревьями садика: она дома. Степан Андреевич почувствовал приятное волнение, но какая-то робость еще удерживала его.
Вероятно, в следующий миг Степан Андреевич решился бы и пошел делать непрошеный свой визит, если бы одно незначительное происшествие не разрешило самым грубым и неприятным образом все сомнения и психологические колебания.
Домик отца Владимира находился на окраине Степной улицы, переходившей затем в станционное шоссе. И вот по этой улице послышался вдруг грохот едущего фаэтона и цоканье подков. Степан Андреевич обернулся. Очевидно, со станции трясся пыльный фаэтон, управляемый усатым извозчиком с корзиною в ногах, а в фаэтоне сидели: молодой еще господин в инженерской фуражке и три особы женского пола, молодые, загорелые, в белых шляпах и плохоньких, но городских костюмах. Молодые особы эти, видимо, раскисли от хохота и так вертелись, что поминутно грозили вылететь из фаэтона. Картонки и свертки горой лежали у них на коленях.
Веселое общество это с хохотом прокатило мимо Степана Андреевича, фаэтон вдруг повернул к дому Пелагеи Ивановны и… остановился. Самая прекрасная обитательница выбежала на крыльцо, где моментально образовалась целующаяся группа из пяти человек, где четыре целовали одну, тискали, с хохотом передавали друг другу, крича и визжа на все Баклажаны. Компания эта вместе с картонками и свертками вонзилась в дом, а извозчик внес туда и корзину, как бы подтвердив ее тяжестью совершившийся страшный факт. Степан Андреевич, проходя мимо домика, искоса поглядел в окна. Во всех комнатах теперь вертелись и помирали от хохоту веселые грации; инженер, размахивая руками, по-видимому, рассказывал дорожные анекдоты, и кто-то лихо отделывал уже на рояли «Осенний сон».
Вечером от тетушки услыхал Степан Андреевич разъяснение: к Пелагее Ивановне приехал из Киева ее брат с женой и двумя сестрами жены. Инженера звали Петр Иванович, его супругу София, а девиц Надежда и Любовь, по отчеству Андреевны. Приехали они, по всей вероятности, на месяц.
Если, выражаясь по-старому, господь бог, вняв молитвам самой ли попадьи, ее ли праведного супруга, воздвиг вокруг ее целомудрия прочную и притом весьма смешливую живую стену, то не дремал, опять-таки по-старому выражаясь, и дьявол.
Дьявол этот не стал брать напрокат из адской костюмерной одеяния Мефистофеля, не стал нашептывать на ухо белокурой красавице по ночам соблазнительные речи. Дьявол отлично понял, что подобная всякая бутафория отнюдь не будет созвучна нашей эпохе и не принесет, следовательно, желательных результатов. Придумал он поэтому способ, может быть, более сложный, но зато и более действительный и несравненно более, по-нынешнему, романтический. А именно – он явился однажды к кинематографическому антрепренеру, гражданину Якову Бизону, Харьков, улица Шевченко, – номер черт знал, – а, выбрав удачную бессонницу, пробормотал невзначай над самым ухом: «Если бы „Девушку из Калькутты“ пустить по глухим городам, то, пожалуй, был бы хороший гешефт. В Баклажанах, например, есть театр и городской сад, где давали даже „Заговор императрицы“. Театр больше похож на сарай, а следовательно, на кинематограф. Отличная идея!»
Бизон был из тех, про энергию которых ходят анекдоты. Через пять дней в Баклажанах уже были расклеены афиши: «„Девушка из Калькутты“ с участием сестры знаменитой Мэри Пикфорд. Лучшая фильма XX века. Трогательная история индийской девушки, отказавшейся продать свою честь капиталисту за миллион фунтов стерлингов. Участвуют живые тигры, слоны и крокодилы. Красноармейцы платят половину».
Случилось, – и это не без дьявола, – что вся веселая компания вместе с Пелагеей Ивановной привалила к Кошелевым пить чай. Нахохотавшись до слез, попытались заговорить – и опять расхохотались до полного расслабления.
Девицы были крепкие, красивые, кровь с молоком, распространяли одуряющий запах сильных духов, разбавленных в известной пропорции телесными испарениями. Одним словом, были девицы, по-немецки выражаясь, zum fressen.[7]7
Чертовски милы (нем.)
[Закрыть]
Жена инженера Софья Андреевна хоть и не была девицей, но им не уступала в здоровой живости, показывала фокусы из хлебных шариков, колотила мужа по щекам, если тот фривольно острил, а когда хохотала, открывала огромную пасть, в которую сестры и муж моментально что-нибудь швыряли, либо бумажку от конфеты, либо окурок, либо хлебные шарики. Когда говорили Екатерина Сергеевна или Степан Андреевич, девицы конфузливо умолкали и старались не смотреть друг на друга, прикусив губы. Но стоило кончить им говорить, как они снова лопались и хохотали до седьмого поту, приводя в оправдание, что вспомнили что-то смешное.
Вера, как только привалила, по выражению инженера, «компашка», ушла в комнаты.
– Тише! – крикнул вдруг инженер. – Спокойствия! Спокойствия, милостивые государи и плешивые секретари!
Уж не хохот, а целый пушечный залп покрыл эти слова, девицы тряслись, размахивая грудью и расчесывая икры, кусаемые мухами.
– Петька, не смей! Петька, уморил! – кричала Софья, икнув от хохота.
– Спокойствия! Знаете ли вы, что сегодня в городском саду первый сеанс «Калькутты из девушки», виноват – наоборот?
Девицы вскочили и умчались в сад, чтоб откататься в траве. Сидеть они больше не могли. Екатерина Сергеевна била кулаком по спине подавившуюся Софью. Степан Андреевич тоже смеялся, хотя в душе он злился на всю эту компанию, как он полагал, идиотов.
– Вот я и предлагаю in соrроrе, по-русски – всем телом, пойти на эту Калькутту.
Девицы услыхали предложение. Они в это время поднимались на террасу.
– Ура! – закричали они. – Даешь Калькутту!
И вдруг все замерли, как школьники при появлении строгого директора: Вера стояла в дверях террасы.
– Пойдите и вы, Степа, – сказала она насмешливо, – развлекитесь, не все дома сидеть.
– Меня не приглашают, – произнес он тоже почему-то смущенно.
Но девицы услыхали это и уже висели на инженере, что-то шепча ему.
– Надеюсь, вы не откажетесь пойти с нами? – сказал он, стряхивая девиц.
– Благодарю вас, с удовольствием. А вы, Вера, пойдете?
– Нет, что вы! У меня есть дела поважнее кино.
– Вера Александровна! На коленях молим вас.
– Нет, нет!
– Ну, не смеем настаивать.
Так как было почти восемь часов, то решили немедленно двигаться.
* * *
Городской сад и театр в Баклажанах ничем не отличались от подобных же мест во всех других городах союзной провинции.
Глухой забор отделял сад от главной улицы, а за забором весь день погромыхивал кегельбан. Спектакли начинались, когда соберется публика, часов в десять вечера, и продолжались, особенно оперы, до рассвета. Во время длительных антрактов публика гуляла в саду, пила воды и пиво. Барышни ходили, обнявшись по пяти, по шести штук, и отлузгивались семечками от кудрявых ловеласов во френчах.
На этот раз в саду было особенно большое оживление, ибо кинематограф стал редким гостем в Баклажанах. Гражданин Яков Бизон, пробегая по саду, языком прищелкивал от удовольствия.
Самое здание театра было мрачно и действительно напоминало больше сарай. Экран, впрочем, натянули очень хорошо, только полотно было с протенью, так что все картины шли как бы под непрерывным дождем. Гражданин Яков Бизон был не просто кинематографическим предпринимателем, но и сознательно относился к своей работе.
Каждой фильме он непременно предпосылал предисловьишко, за что поощрялся начальством. Конечно, если демонстрировалась драма «Подвиг красноармейца Беднякова» или «Когда стучит молот», так тут уже гражданин Бизон ничего не говорил. Тут и без слов все было ясно. Но такие фильмы почему-то избегал ставить гражданин Яков Бизон не то чтоб из убеждений, а так как-то… Лучше уж с предисловием (о предисловии в афише ничего не говорилось, чтобы публика не опаздывала).
Степан Андреевич и его спутники вошли и заняли первые, – то есть иначе последние, у стены, места как раз, когда гражданин Яков Бизон вышел на авансцену перед экраном.
– Товарищи, – сказал он, – в наши дни краха буржуазии и торжества пролетариата. Когда исторический материализм стал азбукой каждого человека, который мыслит здорово, и когда не сознание определяет бытие, а бытие определяет сознание, то, приняв в соображение все это, товарищи, я и спрашиваю себя, нужна ли нам «Девушка из Калькутты»? Да, нужна, товарищи! Мы должны вскрывать язвы капитализма, должны определенно сказать себе: нет, этого-таки не должно быть, то есть чего не должно быть, товарищи? Чтоб девушка была в зависимости от эксплуататоров, хотя бы она и жила в далекой Индии. Пусть хмурятся брови рабочих, смотрящих в эту фильму, и пусть громче стучит по наковальне бодрый молот, А теперь, товарищи, приступим с глубоким чувством негодования к рассмотрению язв разлагающегося капитализма.
Послышалось знакомое с гимназических лет шипение, и на экране появилось сначала заглавие драмы, а затем портрет сестры Мэри Пикфорд под проливным дождем, которая, поворачивая лицо справа налево, посередине показала публике огромные с кулак зубы.
– Вот так клавиатура, – пробормотал инженер.
Девицы фыркнули и затряслись от безнадежного хохота.
Задребезжал из мрака рояль: «Пошел купаться Веверлей, осталась дома Доротея».
На секунду появился толстый человек, сидящий в роскошном кабинете и пишущий что-то со сказочной быстротой.
Тотчас же явилось и письмо: «Любезный друг, у меня выдался досуг. Хочу съездить к тебе в Калькутту. Меня там никогда не было. Твой граф Антон».
На секунду опять явился граф, языком заклеивающий письмо. Затем лакей сразу захлопнул дверцу автомобиля. «Ямщик, не гони лошадей» – заиграл аккомпаниатор.
«На пароходе „Феникс“ ездила только самая нарядная публика».
– Дывись, дывись, якій парнище! – крикнул кто-то в первом ряду, но публика зашикала.
Пароход торжественно отходил от пристани. Степан Андреевич сел рядом с Пелагеей Ивановной. Он как-то сразу не вник в картину и плохо понимал. Искоса поглядывал на ее освещенный экраном носик. Она так и впилась в картину.
«Граф Антон не обращал на разодетых дам никакого внимания».
Степану Андреевичу вспомнились далекие годы, годы выпускных гимназических экзаменов, когда, бывало, сплавив навсегда с плеч всю историю мира, бежал он в Художественный электротеатр, чтобы якобы случайно встретиться там с кокетливой гимназисточкой, только что навеки расквитавшейся с законом божьим. И тогда он сидел так же и косился на белый носик и слышал сзади бормотню такого же, как он: «Чуть-чуть не подпортил. Забыл, кто разбил кружку при Суассоне. Сказал – Карл, а оказывается – Оттон. Потом папа такой есть Гильдебранд, а я сказал Гальберштадт…» – «Это что, – шептал носик, – а я гонения все перепутала, хорошо – архиерей добрый. Не прицепился». И тогда так же плыли пароходы, носились чайки, мчались автомобили… Да было ли это когда-нибудь? Не было ли это просто шуткою того самого сознания, которому потом на орехи досталось от октябрьских пулеметов?
«Друг графа Эдуард жил безбедно, предаваясь порокам».
Человек в белом костюме опрокинул себе в горло бокал шампанского и под бешеную руладу бросился на шею графу.
«Друзья не видались семь с половиною лет».
Индианка вся в белом вдруг появилась в перспективе пальмовой аллеи. Граф, пораженный, поглядел ей вслед. Мгновенно расплылась по всему экрану его громадная физиономия с выпученными глазами и перекошенным почти до уха ртом.
– Втюрился Антоша, – сказал инженер, сам зажимая девицам рот.
«Увы, сомненья нет, влюблен я», – раскатывался пианист.
Степан Андреевич сидел и нервничал. Он не любил вспоминать далекое прошлое, а тут оно лезло с каждого квадратного миллиметра грязноватого экрана. Из всей тьмы кинематографической перло. И к тому же Пелагея Ивановна не подавала никаких признаков. Ей было просто любопытно смотреть и больше ничего. Сосед ее, по-видимому, и не интересовал вовсе.
Но был миг и некоторого удивления, когда вдруг действие моментально перенеслось в джунгли и прямо на публику помчался остервенелый тигр. Девицы завизжали, кто-то крикнул: «Xiбa так можно!» – а Пелагея Ивановна вдруг схватила за руку Степана Андреевича. Правда, она тут же сказала: pardon. Но дальше пошло лучше.
«Молодой моряк Джон любил после бури выпить пива».
В оживленной таверне бражничали моряки.
«Коперник целый век трудился, – гремел рояль, – чтоб доказать земли вращенье».
Но затем сразу явилась та самая девушка, мечтающая у ручья.
«Грезы Аталии были далеки».
«Дурак, зачем он не напился, тогда бы не было сомненья».
Но, спохватившись, нырнул последний аккорд в грустную «Ave Maria».
А моряки снова уже бражничали и швырялись бутылками, растерявшиеся звуки запрыгали в крамбамбули и, спотыкнувшись, раскатились «Не плачь дитёй», потому что толстомордый моряк хлопнул по плечу Джона и выплюнул надпись:
«Джон, ты что-то грустен сегодня».
И опять девушка у ручья, тигр в джунглях, и вдруг:
«Чтобы увидаться с Аталией наедине, Джон выбрал лунную ночь».
И вот тут-то, и вот тут-то… Степан Андреевич почувствовал, как вздрогнула его соседка. Да, это был он. Тот самый фокстрот, проглоченный тогда черною рясой. О, каким прекрасным казался Джон на фоне лунной джунгли!.. Как огромны были глаза у Аталии… Еще миг, и она перестанет отталкивать его. Уже… Перестала. И сразу разлетелась индийская ночь в пошлейшую электрификацию, и тускло просветлела надпись:
«Конец первой части».
Но уже флюиды, флюиды незримые кружились по воздуху, и перестал острить инженер.
О, бедный, разбитый баклажанский рояль, зачем исторг ты из помещичьих недр своих греховные звуки, и разве не могла ну хоть под дюрановский вальс целоваться с Джоном Аталия? Да, конечно, могла, но ведь в этот миг не бывший полтавский «вундеркинд», а сам маэстро с хвостом и рогами разбрасывал по клавиатуре синкопы; но никто не видел этого маэстро, ибо темно было в зале, а если кто и видел, то побоялся бы сказать по соображениям цензурного свойства!
Много было еще частей, и много тигров, и много крокодилов. Под марш Буланже швырнула Аталия в океан миллион фунтов стерлингов, и в ярости умчался на расфранченном слоне посрамленный капиталист. А флюиды все множились и плодились, и плечо льнуло к плечу, и локоны щекотали щеку.
«Граф Антон разочарованный вернулся в Лондон».
«О, жестокая Аталия! Ты сидишь у камина».
И вдруг полный мрак и затем под последние аккорды – надпись:
«Уci пролетарскі покупці купляють крам у Ларці».
Электричество зажглось.
Мигая глазами, смущенно улыбались растроганные девицы.
– Вот-с! Берите пример, – говорил инженер. – Миллион в море швырнула. Да, будь я девушка…
– Петька, не дури. Я что-то даже расстроилась.
Пелагея Ивановна шла, опустив голову, глазки ее блестели, а руки дрожали.
– Удивительно сильная фильма, – говорила Софья. – Я такую что-то в первый раз вижу.
– Ну, что ты. А «Леди Гамильтон»?
– Ну, там старина… В старину мало ли что было.
Пошли домой. Степан Андреевич пошел провожать «компашку». Идя, Пелагея Ивановна один раз украдкой поглядела на него. Нет, это не Пелагея Ивановна, скромная кисейная попадья, поглядела на художника, члена Всерабиса Кошелева, – это Аталия, сестра Мэри Пикфорд, под вой тигров посмотрела на Джона…
Степан Андреевич-Джон поймал этот взгляд и в глухой тени акаций обнял и поцеловал красавицу прямо в горячие губы, и губы ответили ему так, что голова закружилась.
И радостный черт, услыхав поцелуй, взмыл по вертикали.