355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Козлов » Движда » Текст книги (страница 4)
Движда
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:37

Текст книги "Движда"


Автор книги: Сергей Козлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

– Понимаю, куда ты клонишь, – почти злорадно схватился за нить мысли Платонов, – все равно я виноват. Значит, не так воспитывал.

– Я не об этом, – в голосе Маши скользнуло разочарование, точно она не могла растолковать «дважды два», – тот, который ударил другого по голове, остается твоим сыном?

– Ну... Биологически – да. А духовно... получается, он сам выбрал такой путь.

– То-то...

– Нет, в твоей теории есть слабое место! – обрадовался найденному в мировой литературе решению Константин. – Можно ведь, как Тарас Бульба: «я тебя породил, я тебя и убью»... А?!

– Можно, если ты – Тарас Бульба. То есть человек, к тому же – воин. А если главная твоя составляющая – Любовь? Любовь, которую не осилить человеческому сознанию. Ту Любовь, которая после того, как ее пригвоздили к Кресту, кричит: «Прости им, ибо не знают, что делают»...

– Н-ну... – растерялся Платонов. – На такую любовь только Христос способен.

– Тебе что-то или кто-то мешает?

– Теоретически нет. Н-но...

– Вот с этих «но» начинается поведение твоего сына, и знаешь, кто отец этих «но»?

– М-да... Тварь я дрожащая или право имею... – процитировал Достоевского Константин. – Ты мне сейчас что, лекцию читаешь? – улыбнулся навстречу усталому взгляду Маши, раздражение вдруг отступило, и он почувствовал себя неловко, даже вину какую-то перед Машей ощутил.

– Ты спросил, я ответила.

– Я так думаю, – попытался примирительно заключить Платонов, – ты ударяешь, ударяешь, но, в конце концов, всегда найдется кто-то или что-то, которое ударит тебя. Если речь идет о сыне... Я... Ну, если я отец... Мне жалко и того, которого ударили, и того... который ударил... Он тоже мой сын. Даже после того, как он ударил, у него остается выбор...

– Ближе. Теплее, – вздохнула Маша.

– Я помню: в детстве я очень обидел отца. Сильно обидел. Знаешь, он просто со мной не разговаривал. Если я просил помощи, не отказывал, помогал, но молча. Сколько мне тогда было? Лет шесть-семь? Он не разговаривал со мной дня два... Может, три. А мне казалось, целую вечность. Потом я вдруг заболел. Отит. Знаешь, в ушах так стреляло, я спать не мог, плакал. И он ночи напролет носил меня на руках, убаюкивал, а утром шел на работу. Мама оставалась со мной. А мне тогда хотелось, чтобы оставался отец. Во-первых, я понял, что он простил меня, во-вторых, от него исходила какая-то сила, уверенность, что все будет хорошо. А я воспользовался тем, что я болен, и в первую же ночь, когда боль чуть улеглась, спросил у него: «Ты больше на меня не злишься?». А он ответил: «Я не могу долго на тебя обижаться, а злиться и вовсе не могу».

Воспоминания комком подкатили к горлу, и Платонов умолк. В такие мгновения человек может думать о многом одновременно, но в действительности думает о главном. Так прорывает плотину, избыток чувств выплескивается в зеркало души – глаза, хочется плакать. Иногда слезы просто невозможно сдержать, да и не нужно. Константин сдержал. Внешне это показалось бы нелепо, взял вдруг – заплакал. И Константин вместо этого вытолкнул на лицо не менее неуместную улыбку.

Между тем, он заметил, что Маша испытывает утомление, и каждое слово, каждая мысль даются ей с огромным трудом.

– Я не богослов, – зачем-то начала оправдываться она, – говорю, как чувствую.

– Я понял. Тебе надо отдохнуть. Давай, я посижу вместо тебя, а ты пойдешь отдохнуть в ординаторскую. Если кто позовет, я разбужу, мне не грех и днем выспаться.

– Нельзя. Во-первых, там спит врач, и единственный диван уже занят, во-вторых, через час многим делать инъекции.

– Ставить уколы.

– Что?

– Мне казалось, так говорить проще: ставить уколы.

– Профессиональное...

– И все-таки Бабеля разбудила ты.

– Я только просила об этом. Знаешь, Костя, я вижу: тебе очень хочется чуда. Выйди на улицу – посмотри на небо – чудо там.

– Маш... – Константин на мгновение замялся: – Ты очень красивая. Очень.

– Мне это не помогло. Наоборот.

– Ну, если ты такая верующая, должна понимать, что это, своего рода, дар Божий.

– Испытание даром еще выдержать надо.

– А ты?

– Иди спать, Костя, иди, пожалуйста, ты даже не понимаешь, что делаешь мне больно.

– Извини, прости, – Платонов, как мог поспешно, взгромоздился на костыли и двинулся в палату.

Остановившись на пороге, он оглянулся. Маша уронила голову на руки и уже, похоже, спала, но рядом на страже стоял будильник. А из палаты рвался в коридор громоподобный храп Ивана Петровича, которого минутой раньше Константин почему-то не замечал.

15

Несколько дней Платонов безнадежно нарезал круги по больничным коридорам и парку. Маша почему-то не вышла на следующее дежурство, вокруг Бабеля что-то творилось, но от его вопросов отмахивались, отвечали заготовкой: «делаем все, что нужно». Как обещал, явился с фруктами-продуктами Максим Леонидович. Сходил к главному, принес весть: Степаныч выходит из комы, но процесс этот не одной минуты. Появились рефлексы, может сам глотать воду, а если бы утром не пришел в себя, то И-Вэ-Эл отключили бы, потому как днем привезли мужика после ДэТэПэ. «Интересно, Маша знала об этом в ту ночь?» – задавался вопросом Константин, но самой Маши не было. Один раз удалось постоять-покурить на крыльце с Андреем Викторовичем, которому Платонов рассказал о ночной молитве. Тот отнесся к рассказу спокойно, почти индифферентно: «всему свое время, очнулся и хорошо». Стоило вернуться в палату, как у Платонова начинал выпытывать новости прикованный к металлическому щиту Иван Петрович. Причем делал он это с настойчивостью гестаповца, и если новостей не было – приходилось их придумывать. Машу Платонов встретил уже через неделю в больничном парке. В бежевом плащике, старомодной косынке и каких-то бесформенных сапогах-мокроступах она напомнила ему мать, которая одевалась точно так же в семидесятые годы прошлого века, и, опаздывая на работу, постоянно поправляла на бегу выбивающуюся из-под косынки прядь волос. В русской литературе эти пряди из-под косынки у кого только не выбивались, да так, что стали штампом, а, с другой стороны, какой-то присущей русским женщинам чертой. Не пристало им просто так бегать, надо – по ходу – и пряди заправлять...

– Маша, ты где так долго была? – почти с упреком спросил Константин.

– Болела.

– Я думал, такие, как ты, не болеют.

– Болеют, еще хуже болеют, – улыбнулась она.

– Правда?

– Правда.

– А Бабеля скоро к нам переведут.

– Я знаю.

Нужно было спросить ее еще о чем-то, чтоб продлить возможность постоять рядом, и Платонов кивнул на небольшое одноэтажное здание в углу двора с облупившимися стенами и вечно темными окнами.

– Там что – склад?

– Нет, там морг, – переменилась в лице Маша.

– Он даже издали страшный, – признал Константин.

– Обычная мертвецкая.

– Там кто-нибудь работает?

– Санитар.

– Врагу не пожелаешь.

– Кто-то должен.

– Наверное, платят много.

– Совсем нет. Больше родственники приносят.

– А ну да... Харон.

– Кто?

– Был такой старик в Древней Греции. Перевозил души умерших через реку Стикс в царство мертвых. В Аид. Мертвым клали на глаза медные монетки. Обол, по-моему, они назывались. Это был его заработок. Тех, у кого нет денег, он отталкивал веслом. А перевозил только тех, прах которых обрел покой в земле.

– Не знала.

– Ничего страшного. Мифология. А еще Харон – это первый спутник Плутона.

– Ты много знаешь?

– Много и ни к чему, – улыбнулся Платонов. – Так что у вас там свой Харон.

– Наш не старый. Хотя его и не видит почти никто. Только когда зарплату выдают. Пьет он незаметно, но пьет каждый день.

– Я бы тоже там пил.

– Ты там, где ты есть, пойду я...

– Работать?

– Завтра выхожу.

И все. Можно продолжать бессмысленно жить.

Платонов без особой цели поковылял в угол больничного двора – к зданию морга. Может, еще и потому, что Бабель чудом избежал последнего посещения этого угрюмого и по всему виду больного дома. Даже серый шифер на его крыше был особенно серым и битым, а выцветшая, окрашенная сто лет назад в ядовито-желтый цвет, штукатурка покрылась паутиной трещин. Но самыми жуткими были ничем не закрашенные, но в то же время непроницаемо темные окна. Будто структура стекла поменялась на атомарном уровне. Хотя, может, так и есть. Вот тебе и материя первична! Интересно, что возразил бы на такое умозаключение Бабель? В принципе, можно предположить: дорогой Константин Игоревич, вы видите в этих окнах то, что хотите видеть, а не то, что есть на самом деле. М-да, Виталий Степанович, продолжил в себе спор Платонов, можно только порадоваться, что мы смотрим в эти окна со стороны улицы. Не известно, есть ли возможность смотреть в них с другой стороны.

16

– Степаныч, я точно знаю, она тебя вымолила, – Платонов и Бабель перешли «на ты» в экстремальных условиях.

Малоподвижный еще Виталий Степанович отреагировал только глазами, посмотрел на молодого коллегу скептически убийственно – вплоть до интеллектуального унижения.

– Ну, другого я от тебя и не ожидал, но я точно знаю – это она тебя вымолила, – остался при своем Платонов.

– Костя, я был там, там нет ни хрена, кроме темноты. Полное небытие. Понял?

– А с чего ты взял Степаныч, что тебе должны были что-нибудь ТАМ, – выстрелил это слово Константин, – показать? Или ты думаешь, что, как заслуженный журналист и заслуженный работник рассейской культуры имеешь право на информацию там? Может, тебе, кроме темной материи, ничего и не положено.

– Пошел ты на хрен, Костя, – в этот раз отчетливо, хоть и хрипло сказал Бабель.

Платонов сидел рядом с его кроватью на покосившемся табурете, за его спиной сопел, желая вклиниться в спор коллег, машинист-пенсионер, но пока не знал, куда и что именно надо вставить.

– Вот это по-нашему, – даже обрадовался Константин, – уж если ты ругаться начал, чего от тебя, приторно-вежливого, не дождешься, значит, не совсем уверен в своей правоте. А главное – выздоравливаешь.

– Пошел ты на хрен, Костя, – во второй раз повторил Бабель и даже закашлялся от усилий.

– На какой из двух? – давил на иронию Платонов.

– Какой тебе больше нравится... И, мне кажется, мой юный друг, ты просто влюбился. Магдалину он, понимаешь, нашел. Ты мне тут еще «Код да Винчи» начни вслух читать.

– Да недавинченный этот код, – поиграл словами Платонов. – Время тратить – воздух месить. Ты присмотрись к ней, Степаныч, может, увидишь чего-нибудь, почувствуешь вкус, кроме как опресноков демократии.

– Слышь, Степаныч, – подал-таки голос Иван Петрович, – мы с тобой одного почти возраста, во как... Так я в эту, как ее, Костя?..

– Метафизику.

– Ага, так я в эту метафизику еще десять лет назад не поверил бы. Сам понимаешь: Ленин, партия, комсомол... Но про Машу – все правда, вот те крест! – И в подтверждение сказанного перекрестился, ойкнув от неловкого движения.

– Доказательство на уровне «мамой клянусь», – ухмыльнулся Бабель.

Иван Петрович иронии не понял, но на всякий случай обиделся.

– Нашли тут местночтимую святую, – добавил Виталий Степанович.

Тут уж обиделся Платонов:

– Знаешь, Степаныч, думай, что хочешь, но то, что она стояла ночь на коленях из-за тебя – я свидетель.

– А я не просил!

– И шевелиться ты именно в этот момент начал!

– Совпадение!

– Ну-ну...

– Гну.

– Да брось ты его, Костя! – даже попытался приподняться Иван Петрович. – Чего ты он него хочешь? Чтобы он Машу поблагодарил?

– Я просто объяснить ему хочу!

– Объяснить то, чего сам не ведаешь! – огрызнулся Бабель. – И вот еще что: не вздумай в своем новом репортаже из районной больницы описывать всю эту галиматью! Не за этим ехали.

– Да я вообще ничего не собирался описывать, – как-то вдруг сник Платонов, как будто ему напомнили о чем-то очень неприятном.

– Вот и славненько.

– Вот ты, Виталий Степанович, вроде, человек умный, – не унимался Иван Петрович, но был убит пронзительным взглядом из-под бинтов, после чего закончил фразу без изыска: – а все-таки дурак, во как!

– Во как, – передразнил Бабель. – Газета «Гудок» на стороне религиозного мракобесия.

– Чего? Хорошая газета. Я двадцать лет подписывал. А вашу областную мне, как пенсионеру, бесплатно носят, чтобы я, старый дурак, знал, как нынешняя власть обо мне, трудовом человеке, заботится и днем и ночью. А вы, стало быть, поддувалы ее.

– Ладно, – решил уже для себя одного Константин, – пошел я от вас, ребята, подышу пойду, воздух морозный стал, до мозга пробирает, – и подхватил костыли.

– Эх, хорошо тебе, – вздохнул Иван Петрович, – хоть бы телевизор в палату поставили. Я уже каждую трещинку по миллиметру на потолке изучил, каждое пятнышко. Газеты, что жена принесла, прочитал уже. Ой, тошно-о-о...

– Да уж, – согласился с этим Бабель.

Платонов тем временем уже вышел в коридор.

Дежурила в этот день Лера, и говорить ему больше было не с кем, да и не о чем. Он не обиделся на Бабеля, не обиделся еще и потому, что не мог себе представить, что на Степаныча обиделась Маша. Иногда надо уйти от кого-то или от чего-то, чтобы попытаться найти путь к самому себе. Платонов этот путь еще не видел, скорее – чувствовал, нащупывал, как дно под водой.

Больничный двор встретил унылой осенней серостью, которая в России имеет свойство усиливаться за счет обилия безрадостных пейзажей и застроек. Серость подчеркивается темными намокшими некрашеными стенами домов деревянных и облупленной штукатуркой домов панельных, разбитыми асфальтовыми и размытыми грунтовыми дорогами, а главное – царапающим макушку этого пейзажа грустными тучами небом. Птицу в таком небе плющит, да и птица – скорее всего – ворона. Долетит до столба-забора, сядет, и озвучит все, что думает об окружающем, и звук этот вовсе не «кар» (это в Англии может быть «кар»), а – «хмарь». Хмарь, хмурь, хандра – и надписи на заборах на эту же букву. Стоит предаться созерцанию, и весьма быстро начинаешь принадлежать этому сюжету: кажется, жизнь уже безвозвратно прошла, грядущий день будет таким же или еще хуже, а нынешний вообще может стать последним. И такая от всего этого исходит безнадега, что «Последний день Помпеи» кажется оптимистической картиной хотя бы за счет остановленной в ней динамики.

И тут это вселенское уныние начинает вяло, но настойчиво моросить, и уйти никуда невозможно – только в себя. Бабель однажды разродился по этому поводу статьей, суть которой вкратце можно было свести к единственной мысли: Россия шла к морям изнутри себя, вылезая именно из огромных сугробов и непроходимой грязи внутренних территорий. Что ж, может и так. Важно, что дошла – на все четыре части света.

Стоя под козырьком подъезда на заднем дворе, где обычно курили «ходячие» больные, доктора и медсестры, Платонов глотал вечное, но благодаря влажности свежее уныние полными легкими, и усиливал эмоциональное воздействие пейзажа на свою тонкую натуру очередным подробным изучением «морга-избушки», как он его назвал, и воспоминаниями детства.

В противовес осенней мороси, но, имея подоплеку в недалеком морге, память вернула ему сюжет жаркого лета, когда ему было шесть лет. В соседней квартире на их площадке умерла баба Лида, у которой родители иногда оставляли Костю, убегая по делам или в гости. Сегодня он вряд ли мог что-то хотя бы общее вспомнить о бабе Лиде, кроме того, что она исправно за ним следила и пыталась поддерживать безнадежно пустую беседу, с бесконечно повторяющимися вопросами в разных вариациях, отчего у взрослого может возникнуть впечатление, что его проверяют на «Полиграфе». Но маленький Костя про детекторы лжи ничего не знал и терпеливо отвечал: папу не повысили, в школу —в следующем году, братика нет и не планируется, другие дяди за красивой мамой не ухаживают, потому что есть папа, читать-считать умею... И очень редко задавал свои вопросы, потому что на любой из них баба Лида отвечала не «почему Земля круглая», а долгую историю своей жизни, и из уважения к старшим надо было сидеть и слушать ее, теряясь в именах, датах, многочисленных родственниках и знакомых, а потому – абсолютно не обогащаясь историческими знаниями.

И вот в знойный июльский день баба Лида умерла. Чтобы узнать, что такое «умерла», Костику пришлось спустится со всеми взрослыми вниз к подъезду, когда туда вынесли гроб для прощания. Первое, что он почувствовал – сладковатый тошнотворный запах, источник которого ему был не очень понятен. Хотелось уйти куда-нибудь подальше, чтобы перебить его духом бушующей вокруг зелени. Странно, но старушки со скамеек от всех подъездов двора ринулись на этот запах, как пчелы к цветку. От взрослых он услышал негромкое: «жара... разлагается...» и смутно догадался, что это относится к телу бабы Лиды, которое лежит в красном гробу и смотреть на которое очень страшно, хотя и любопытно. У соседнего подъезда стояли-топтались музыканты с блистающими на солнце духовыми инструментами и большим барабаном. Костику очень хотелось ударить в него колотушкой, которой помахивал дяденька, будто разгонял дым от собственной сигареты. Пришлось прислушаться к разговорам оркестра, откуда удалось выловить, что «сегодня два «жмура», «водку в такую жару пить – смерть».

– А что дальше? – тихо, понимая ответственность момента, спросил он у отца.

– Проводим, повезем на кладбище, там похороним... Поминки еще. Баба Лида заслуженный человек была.

Два слова: «похороним» и «была» окончательно погрузили Костю в состояние нарастающего ужаса. Во дворе они с ребятами уже «хоронили» то мертвого воробья, то бабочку, но люди, полагал Костя, не могут умереть. Не должны – уж это точно. И теперь, получалось, бабу Лиду тоже зароют в землю, потому что она «была», и, значит, ее не будет. Не будет больше никогда. «Никогда» ударило в голову и грудь леденящей волной таинственного страха. А тут еще тело «разлагается». Костик что-то слышал про Ленина, который лежит в мавзолее. Видимо, он лежит, чтобы его оживили, полагал Костя. Ну, когда-нибудь... Но бабу Лиду в мавзолей, судя по всему, нести не собирались.

Больше вопросов задавать не стал. Не мог. От страха. Хотелось быстрее отсюда убежать. Но куда бежать, если здесь стоят единственные защитники – родители. Но вот мама словно почувствовала его состояние и сказала папе:

– Игорь, Костика (так она его нежно называла), надо отсюда увести. Незачем.

– Да-да, – согласился папа, но почему-то не торопился.

И тут на весь мир грянула заунывная, к тому же фальшивая во всех смыслах музыка, которую называли похоронным маршем. Ужас перелился через край: Костя рванулся через плотный строй взрослых, выскочил из печального круга и без оглядки побежал в сторону недалекой стройки, где, казалось, можно найти подходящее убежище. Но взвывающие на глиссандо трубы догоняли, ноги вот-вот могли стать ватными и непослушными. Где-то совсем рядом была смерть. Она легко могла догнать Костика, но догнал его отец. Он взял сына на руки, прижал к себе и сказал:

– Прости, малыш, до меня только что дошло, как это может тебя напугать.

– Музыка страшная, – прошептал Костик, прижимаясь к отцу всем телом.

– Да уж, – согласился отец.

– А смерть ко всем приходит? – спросил Костя, он как-то внутри себя определил, что смерть именно приходит.

Отец, похоже, немного растерялся от этого вопроса. Но потом вдруг твердо сказал:

– Ко всем. Люди всю жизнь готовятся к встрече с ней, а, в итоге, никогда не бывают готовы.

– Что – надо одеваться специально? Встречать? – Костя почему-то успокоился от понятой только что безысходности. – Смерть пришла – и все? Тебя нет?

– Да, тебя нет. Но, говорят, есть душа, – сказал отец.

– Где есть? Зачем?

– В каждом из нас, чтобы жить вечно.

– А почему ее не видно?

Отец опять озадачился, но быстро нашелся:

– Чтобы смерть ее тоже не увидела.

Дома Костик долго стоял перед зеркалом, пытаясь разглядеть в себе душу. Но, похоже, просто убедил себя в том, что она прячется, скажем, где-то в сердце...

С тех пор нет-нет да и приходилось думать о смерти. Задаваться вопросом – что там? Пугающее темное ничто или, таки, обиталище душ. Смерть периодически «напоминала о себе», «захаживала» то с одной, то с другой стороны и надвигалась всей своей неотвратимостью. И сейчас, когда он смотрел в темные «глазницы» морга, испытывал двоякое чувство: с одной стороны, он вдруг пожалел себя маленького, испуганного, как будто сам был своим отцом, с другой – со всей ясностью осознал, что в этот раз смерть приходила, собственно, к Константину Платонову и неуемному материалисту Бабелю. Понимание того, к чему могла привести нелепая затея погружения в мир нищих, почему-то не вызывало запоздалого страха, а просто давило сверху, как свинцовое небо, и заставляло ту самую – искомую в детстве – душу ощутимо содрогаться. Невидимая, она все же легко напоминала о себе, то выталкивая сердце наружу, то наполняя его странной неизбывной тоской, которую так много рифмовали поэты.

Из глубокого дымчатого своей непроницаемостью окна морга сквозь мрачную муть на миг выглянуло мужское лицо. Выглянуло так неожиданно, что сердце Платонова отозвалось – скакнуло на месте. Он невольно отступил на шаг. Те незначительные черты, которые удалось разглядеть, показались Константину знакомыми. Вспомнился рассказ Маши о санитаре, которого мало кто видит.

– А, может, это патологоанатом, должен же и он там бывать? – вслух спросил себя Платонов и направился в палату.

17

Когда Бабеля признали годным к транспортировке в областную больницу (а Платонова, собственно, вообще никто не держал), Максим Леонидович пообещал прислать редакционную «Газель», и Константин вдруг задумался: что сказать Маше? Что он вообще от нее хочет? И почему хочет быть рядом с ней? На удачу выпало ее ночное дежурство, и после полуночи, когда она завершила обход палат, он приковылял на пост, но там ее не обнаружил. «Отмаливает опять кого-нибудь», – подумал с досадой, но тут же прогнал пустую злобу, вспомнив о Бабеле. На всякий случай заглянул в ординаторскую, Маша оказалась там: задумчиво сидела над чашкой чая и надкушенным рогаликом.

– Доброй ночи, – сказал Константин, и мгновенно впал в ступор. В сущности, он так и не знал, что еще он хочет сказать Маше. Потому растерялся, да и к тому же невольно залюбовался ее прекрасной задумчивостью.

– Не спится? Чай будешь? – встрепенулась Маша.

– Буду.

Маша нажала кнопку на электрическом чайнике и с вопросом поглядела на Платонова.

– Да садись, чего стоишь на трех ногах? – улыбнулась.

Но Платонов никак не мог сбросить странный морок, в голове или в душе – скорее, и там и там творился неподдающийся хоть какой-либо систематизации сумбур. Он так и висел на костылях, то поднимая, то опуская взгляд, который изначально был виноватым.

– Что с тобой? – прищурилась Маша.

– А доктор-то где?

– Домой уехал. Ребенок у него заболел. Если что, позвоню, приедет. Тебе доктор, что ли, нужен? Плохо тебе? – Маша с готовностью поднялась из-за стола и подошла ближе. – Плохо?

– Не знаю, – честно признался Платонов. – Но доктор мне не нужен. Только... не обижайся. Ты как-то к этому относишься... В штыки...

Маша заметно насторожилась, и Константин, почувствовав это, окончательно «поплыл», тряхнул головой, чтобы собраться, но фразы получались глупыми и сумбурными.

– Маш, я никогда не видел такой девушки, как ты. У тебя сочетание красоты внешней и внутренней. У меня вот здесь, – он кивнул подбородком на область сердца, – щемит. Или саднит. Не знаю даже. Мы завтра в обед уедем. А я не хочу. Не то, чтобы не хочу. Я без тебя не хочу.

Маша что-то пыталась сказать, вроде даже шептала, но Платонов не давал ей опомниться.

– Вот стою, как пацан какой-то. Просто, Маша, мне кажется, что я тебя полюбил. По-настоящему... И сказать ничего толком не могу, потому что по-настоящему у меня в первый раз. До этого я не знал, как это. Беда в том, что ты тут почти святая, а я... – дальше Платонов не знал, что говорить, а когда поднял глаза и увидел, что по щекам девушки бегут слезы, потянулся к ней правой рукой, роняя костыль, но она вдруг отступила назад и посмотрела на него так пронзительно, что сердце ухнуло и провалилось в черную бездну.

– Где ж ты раньше был? – тихо сказала Маша. Потом вдруг напряглась и горько усмехнулась: – Красивая, говоришь, святая?

– Да, я знаю, мне что-то рассказывали, но меня это не волнует, – нелепо заговорил Платонов, но Маша вдруг начала расстегивать пуговицы халата.

– Маш, т-ты... Ты неправильно меня поняла... – лепетал журналист, стыдясь своей неуклюжести, опуская глаза.

– Смотри, – не приказала, но твердо попросила Маша. – Смотри, и поедешь домой спокойно. Одному ухажеру этого хватило.

Константин вынужденно поднял глаза и у него окончательно перехватило дыхание.

Сначала он увидел стройное тело, но даже при свете настольной лампы в глаза бросились многочисленные шрамы на животе, груди – там, где позволял это видеть бюстгальтер. Жуткие шрамы, похожие на червей, впившихся в нежную девичью кожу.

– Господи... – на такие случаи у Платонова не было запаса слов.

Он снова потянулся к Маше, но она так же твердо отстранилась.

– Они хотели пустить меня по кругу. Вип-сауна... гогочущие братки, бизнесмены и даже политики мелкого масштаба. Заказали для одного, а понравилась многим. Вот тебе и красота, Костя. Хотела сбежать. Легонько побили. Начала вырываться, тогда распяли на длинном деревянном столе, где только что стояли кружки с пивом... Ноги привязали веревкой к ножкам, а руки прибили гвоздями. Жалели, что под рукой не оказалось «сотки»: мол, солиднее, и прибивать пришлось «восьмидесяткой»...

– Как Христа? – не выдержал Костя.

– Даже не сравнивай! Не смей! – выкрикнула Маша. – Я же зарабатывала блудом. Таких историй, как со мной, можно километрами рассказывать.

– У тебя на кистях нет шрамов...

– «Восьмидесятая»... На удивление быстро зажило, остались только точки. А потом играли на меня в карты, все равно делали, что хотели. Когда назабавились, стали тушить окурки. Везде, где хотелось. Одному пришло в ум: сделаем из нее пепельницу. Я уже не кричала, потому что пообещали насыпать в рот горячих углей, и было ясно, буду орать – насыплют.

– Таких... – куда-то в пол, наполняясь неуправляемым гневом, прорычал Костя, – таких, – он не мог придумать пытку, – в дерьме топить надо.

– Они считали себя хозяевами жизни, – Маша торопливо застегнулась и вернулась к чаю, – а я для них проститутка, кусок мяса с детородным органом, который можно купить, как в магазине. Вот... – лицо Маши стало непроницаемо безразличным. – Теперь ты знаешь почти все. Можешь уезжать.

– Маш, я много знаю печальных историй, профессия такая... – Константин вдруг успокоился и обрел уверенность. – Да, я не был готов к такому зрелищу, но меня сюда не похоть привела, – он потупился, – что-то другое. Я не могу сказать, что твое лицо, твои глаза, твое тело не манили меня. Если скажу так сейчас, солгу, но было еще что-то, и оно – не меньше, чем то, которое внешнее.

– Поздно, Костя. У меня тоже что-то внутри оборвалось, когда я увидела тебя на полу в том доме. Без сознания... Но пойми, мне не тело, мне душу прижгли окурками.

– И ты решила лечить ее молитвой? В Церковь пошла?

– А надо было к психотерапевту? – с вызовом вопросом ответила Маша. – Я чуть руки на себя не наложила! Мне Господь в самый последний миг священника послал, и не просто человека с кадилом, а именно – священника! Но, – Маша вздохнула, – это уже другая история.

– Да нет, ты не поняла, я не против... Я видел, я чувствовал, у тебя дар какой-то...

– Нет у меня никакого дара! Нет! Такой у каждого человека есть! Пост и молитва! Но собственную душу я вылечить не могу. Чувство омерзения всякий раз... В общем, что я тут тебе рассказываю.

– Маш, – Платонов уже не покусывал, а грыз губы, – я рядом с тобой в ту ночь почувствовал собственное несовершенство. Свою грязь, если можно так выразиться. Что-то сломалось во мне, а что-то очистилось от какого-то древнего налета. Думай про меня, что хочешь, но ожоги твои вылечить можно. И те, – опередил он сомнение Маши, кивнув на ее грудь, – и те, что в душе.

Маша опустила глаза. Количество слов, которые невозможно сказать, вытеснило уже сказанное. Платонов продолжил уже без надежды, вместо многоточия:

– Любовь, Маша, слово огромное. Я боюсь его произносить именно потому, что раньше оно выскакивало, как мыльный пузырь, чтобы лопнуть при столкновении с любым сопротивлением. Но любовь, Маша, бывает, она есть, я не вижу ничего предосудительного в том, что мужчина и женщина могут любить друг друга. Это, наверное, тоже дар Божий.

– У тебя нога срослась, – сказала вдруг Маша сквозь задумчивость, – можно завтра гипс снимать.

Константин сразу в это поверил, но возмутился:

– Да о чем ты?! Я тут...

– Иди спать, Костя. Пожалуйста, – она попросила так, что отказать ей – выполнить эту просьбу – было сравнимо с отказом в последнем желании.

Платонов со вздохом повернулся на костылях и направился к выходу. Когда он был уже на пороге, Маша добавила:

– Они потом все перестреляли друг друга. Много позже уже. Перестреляли, потому что не верили друг другу. Никогда. Вместе они могли только уничтожать, разрушать, предаваться пьянству и разврату. А я не верила батюшке. Я хотела мстить. И ты хочешь.

– При чем здесь это? – начал было поворачивать обратно Константин.

– Ни при чем, иди спать. Ты все равно хороший, Костя. Иди, пожалуйста, – и опять это детское «пожалуйста» не оставляло шанса на продолжение разговора.

Бабель и Иван Петрович словно ждали его возвращения. Зашуршали простынями, как вампиры в ужастиках.

– Ну что, на совместную молитву ходил? – ерничая, спросил Бабель.

– За твою загубленную душу, Степаныч, – холодно ответил Платонов, плюхнулся на кровать и отвернулся лицом к стене.

Сколько раз в жизни он разочаровывался в этом мире? В людях? В себе?.. И Бабель своею едкостью, только подтвердил общее правило кривого зеркала.

– Слышь, Кость, а ты, никак, предложение Маше делал? – подал-таки голос догадливый машинист.

– Слышь, кость, – передразнил Платонов, – ты у меня в горле.

– Не понял? – не уловил игры слов Иван Петрович.

– Иван Петрович, – не выдержал Платонов, переходя на крик, – вот если б тебя на ночь глядя с тупой улыбкой по копчику пинали с вопросом: больно?!

– Понял, почти, – засопел Иван Петрович.

– Ничего ты в этой жизни так и не понял, Костя, – вернулся Виталий Степанович в свою любимую зону «старшего» товарища.

– В этой? Нет, – согласился Платонов. – У меня специалист под боком. Бесплатные круглосуточные консультации. Мы работаем под девизом: Бог вам не ответит, а Степаныч – всегда! Спать будем?

18

Сон выскочил, как тать из-за угла. Как двадцать пятый кадр, который неожиданно остановился и стал явен. Он выскочил из памяти, как чертик из табакерки, не выключив при этом дневное сознание. Сон пришел из школьного детства, но взрослый Платонов оставался в нем как сторонний зритель, способный ощущать себя десятиклассником Костей и одновременно журналистом Платоновым, зрящим за всем, что происходит не только глазами мальчика, но и взрослого человека – откуда-то сверху – из понимания сна. В то же время – спящий нынешний Константин Игоревич мог смотреть внутрь – в закоулки души обоих Платоновых. И от тех внутренних колебаний, которые он улавливал, содрогалось что-то не только в нем, но, собственно, во всем мироздании, во внутренней его сути.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю