Текст книги "Чернокнижник (сборник)"
Автор книги: Сергей Минцлов
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
НЕЖИТЬ
Нежить
От края по край земли разбежались-раскинулись зеленые, высокие горы Македонии; сплошные, дремучие леса заливают их, селение там редкость – это немногочисленные, разбросанные в садах домики-сакли, сложенные из бурых известковых плит. Большая часть их в развалинах; турки и македонцы оставили во время войны свои старые гнезда и ушли искать новую долю и родину.
Брошенные сады разрослись, задичали; деревья стоят осыпанные сливами, фигами; больше всего миндаля – его целые десятины; из высокой травы глядят розы, мальвы и всевозможные цветы; редко кто прикасается к ним и к плодам.
Даже певчие птицы покинули эти места; их заменили стаи куропаток, тысячи перепелов да дикие кабаны.
Иногда в глухой лесной чаще, у входа в сумрачное ущелье, встает безмолвная сторожевая башня – привидение еще римских времен – или развалины замка с черными впадинами окон. Встречаются остатки загадочных, древних дорог, ведущих в неведомую глушь и глубь лесов, куда уже многие века не забредала человеческая нога… Кто их проводил и мостил, зачем, кто жил в башнях и замках – тайна!
Медведи, кабаны и лихорадка – вот главные владыки этих дебрей.
Путник, бредущий по промоинам, заменяющим здесь дороги, редкость; иногда он останавливается и прячется за куст или за ближайший могучий чинар: чудятся голоса и топот ног солдат пограничной стражи или комитов… но нет!., это вереница желто-черных черепах показывается навстречу и, тяжело ступая, направляется на водопой; впереди стучит самая большая, шествие замыкает наименьшая. Их здесь тысячи!
Горные цепи вздымаются одна за другой; волны их идут к югу; с последнего перевала открывается бирюзовое озеро Дойран, привольно разлегшееся в широкой долине; за ним, в синем тумане, опять встают горы – там уже Греция. А по эту сторону, вдоль берега, укрепленного набережной, тянутся извилины улиц мертвого города того же имени, что и озеро.
Крыши на домах его, большей частью двухэтажных, провалились; узкие улочки и площадь заросли бурьяном и кустами; в проломах окон горят красными огоньками яркие цветы гранат.
Кругом – ни души… одни ящерицы млеют на стенах, пригревшись на солнцепеке… полное безмолвие…
А подымешь вверх глаза – под самыми облаками на выступе скалы завидишь где-нибудь недвижное, черное пятнышко: это чувар или чабан, бродящий со стокой (отарой) овец, стоит на обрыве и смотрит на мир, лежащий у ног его.
Когда сумерки начнут заполнять ущелья и поползут к вершинам гор, на том месте яркой звездой загорится костер; чуть поодаль от него тесными валами укладывается стока; густой запах баранты пропитывает воздух.
Вокруг огня размещаются на ужин усатые, суровые чувары; под стать ночи, все на них черное – штаны, куртки, расшитые тесьмой, круглые шапочки; на плечах у всех накинуты белые войлочные чапаны… Позади людей, тоже ожидая ужина, сереет кольцо из огромных лохматых собак.
Вызвездит небо, кончается «вечера», люди и псы ложатся ближе к костру, но сон не приходит сразу – начинаются неторопливые разговоры… Много чудного услышишь в такие ночи от чабанов!..
* * *
…Возвращался из Струмицы Душан Проданович в село под Джевджелией, да засиделся по дороге со знакомым в свратиште (постоялый двор) за фляшицей ракии и собрался уходить уже под вечер.
Уговаривали его заночевать, напоминали, что коль ночь захватит в лесу, будет худо: зверя встретит – это еще полбеды, а ведь по дорогам мертвецы – упыри – бродят, прохожих ждут, чтобы кровь у них высосать: от этих спастись можно разве чудом!
Лишнее выпил Душан, да и торопился к тому же; решил, что поспеет к сумеркам дойти до ближайшего села и наверстает потерянное время. Перекинул он за спину суму, взял свой штап – палку с комлем на конце – и пустился в путь.
Прошагал с час времени – вспомнил, что есть другая дорога – ближайшая: стоило только взять влево, перевалить хребет, а там, по ущелью, уже рукой подать до села.
Бодро свернул Душан в сторону, песню замурлыкал; радостно ему почему-то стало, весело! Перебрался по седловине через гору, спустился по каменной осыпи в ущелье; там уже тень сырая залегла; выше, на бледном небе, скалы пурпурно-золотым узором горели.
Лес становился гуще; ручей шумел и белел между крупными валунами; начали меркнуть снизу вверх зубцы гор; под столетними деревами сгустились сумерки.
И вдруг Душан остановился, как над пропастью: вспомнил, что не должно было быть речки в знакомом ему ущелье!.. Холодок протек между лопатками.
Озирнулся он – и лес не тот: не редкий дубняк, а седостволый – чинаровый.
Повернулся Душан, заспешил назад. Вьется ущелье; не смолкает говорливый поток, нет и следа осыпи! Наконец, показалась открытая полоса ее; с трудом взобрался Душан на перевал и снова спустился: опять шумит речонка, опять чинаровый лес кругом…
Замерло сердце у Душана! Ночь заходила; надо было спешить, но куда броситься?
Начали проступать звезды: мерцало их очень мало и определить направление было нельзя.
Душан наугад пустился вниз по течению.
Стал всходить месяц; пепельно-синий свет залил вершины гор и все ущелье. Речка начала дымиться; среди деревьев расползался туман – будто мертвецы в саванах перебегали от ствола к стволу, от черной глыбы к другой… в ветвях над головой сверкали огненные глаза, тянулись посыпанные сине-зеленой чешуей длинные руки.
Спотыкаясь о камни, торопливо шел Душан дальше. Лес, наконец, как отсекло – впереди раскинулось темное поле; тропка сделалась шире, стала полого забирать в гору – значит, близко находилось селение.
Долго ли, коротко ли – завиделось впереди что-то обширное, белое; всмотрелся Душан – хаты рассыпались по скату горы. Позднее время стояло – ни огоньков не видать было, ни лаю собачьего не слышалось. Из последних сил прибавил хода Душан, почти побежал к селению.
Добрался до первого дома и прямо к окошку метнулся – хотел постучать в раму – ан нет ее, дыра в стене чернеет; сунул Душан в нее голову – нежитью дохнуло, гнилью… не имелось и двери. Душан поспешил к другой хате – и та стояла пустая, заброшенная, месяцем посеребренная. Такими же и остальные оказались – в давно брошенное селение человек попал!
Что тут будешь делать? Дальше идти сил нет, да и куда же? В лес спускаться ночевать – еще страшнее, холодно, сыро!.. Огляделся Душан, наметил домик получше других и заглянул в него.
И в нем от двери и окон оставались только дыры. В одно окошко свет месячный вливался: ни лавки, ни чурбана в горенке не было, как метлой была выметена; в дальнем углу печь большая стояла.
Перекрестился Душан, переступил через порог и за перегородку заглянул – там другая горенка, только поменьше, тоже совсем пустая, имелась.
Скинул Душан с плеч котомку, очертил с молитвой ножом между стеной и печью на плотном земляном полу круг и стал в нем устраиваться на ночь. Хоть и раскрыт был со всех сторон приют, а все же спокойнее, чем в лесу!
Сунул Душан сумку в изголовье, положил рядом с собой штап и нож, растянулся на полу и как потекла усталь из ног в землю… Приник немного погодя ухом – тишина везде нерушимая!.. месяц желтый прямо в лицо глядит, окно словно в воде на полу отражается… И как камень ко дну пошел Душан – уснул!
* * *
Обеспокоило что-то во сне сердце Душана… он открыл глаза.
Горенка по-прежнему задымлена месячным светом; у стены бугорок краснеет – большой кусок мяса как будто; нож блестит в него воткнутый…
Заморгал глазами Душан и сел.
– Сплю, что ли, я?.. – Пусто ведь было в хате, не лежало ничего у стены?
И только повел так в мыслях – похолодел весь: из-за угла печи фосфорные глаза на него уставились; показались густые усы и сизое широкое лицо.
С минуту вглядывался человек в Душана; на бритые щеки всползла усмешка.
– Проснулся, брате? – сипло выговорил. – Здорово же ты спал! Добро пожаловать; вставай, вечерять вместе будем!..
И засопел, причмокнул; потом повернулся, грузно пошел к мясу и сел.
– Иди же?.. – повторил.
У Душана отлегло от сердца: не тронул его незнакомец, вечерять зовет, значит, добрый человек!
Есть Душану не хотелось – все кости разломило от ночного похода… лег опять.
– Спасибо!.. – ответил. – Сыт я… притомился очень!..
Что-то проворчал человек, стал есть один… будто лошадь рядом ячмень захрустела.
Опять потонул – уснул Душан.
* * *
Во второй раз проснулся он.
В хате темней стало – месяц закатываться начал; между стеной и печью, шагах в двух расстояния, на корточках сидел тот же человек; руки его были вытянуты, он не то шарил что-то, не то старался дотянуться до Душана; волчьи глаза освещали лицо – оно стало совсем черно-синее.
– Брате, подойти поближе ко мне?.. – пробормотал незнакомец. – Слово тебе скажу великое!..
Упал головой назад, на сумку, Душан и ничего не слыхал и не видал больше…
Утром поздно поднялся он – солнце давно заливало светом хату. Потерь он ладонями лицо и сразу вспомнил происшедшее.
Смотрит – нет ничего кругом, горенка пуста по-прежнему.
Поднялся Душан, заглянул в соседнюю – и там никого… в выбитое окно лиловые шишки бурьяна засматривают. Перекрестился Душан.
– Какой чудной сон пригрезился?!.. – подумал.
Вышел на улицу; радость охватила от тепла, от света, от благополучия. Огляделся он, узнал на синем небе свои далекие горы и зашагал вниз, по направлению к ним.
* * *
Под вечер Душан сидел за чашей вина на постоялом дворе в том селе, куда думал попасть накануне, и рассказывал, что с ним случилось.
Его слушали, дымя длинными черешневыми трубками, несколько сивоусых селяков.
– Не сон ты видал!.. – проговорил один, прижимая пальцем табак. – Упырь это к тебе являлся!.. Счастье твое, что догадался круг святой очертить: иначе лежать бы тебе сейчас в той хате покойником!..
Париж, 1926 г.
В стране сказки
Далеко-далеко на горах Балканского полуострова свила свое орлиное гнездо старая Сербия.
Внутренняя жизнь ее мало кому известна, а между тем, стоит заглянуть в нее!
Зной… Звенят пчелы в столетних грушах, окружающих серую, пятиглавую церковку, еще византийских дней; ветхая ограда ее в развалинах; у входа во двор деревянный навес в виде четырехскатного шатра, и под ним било – толстая, согнутая железная полоса; это колокольня.
Церковка глядит далеко окрест с высокого холма, всюду без конца, без края зеленые и синие лесистые горы.
Храмик полон принаряженных женщин – на них почти те же цветные паневы и вышитые рубахи, что и на наших, в России. Мужчин в церкви мало – только бритые, седоусые старики в широких и длинных белых штанах и рубахах; поверх надеты коричневые и синие куртки, расшитые по спине и груди черной тесьмой.
Молодежи почти не видно – она под голубым небом, на темени горы, на площадке, где подымают оглобли сотни телег и шумит ярмарка.
Против алтаря, у амвона, бугром высится большой, покрытый черной тканью помост; он уставлен блюдами, мисками, кувшинами и бутылками со всякой снедью, вином и ракией; среди яств выделяются целые жареные барашки. Весь холм со съестными припасами, как звездами, усеян зажженными свечами; они же теснятся кругом него; широкая полоса огоньков мерцает на плитах пола и вдоль иконостаса под высокими металлическими подсвечниками: нынче день поминовения усопших, а в Сербии заупокойные свечи ставятся на землю.
В больших чашах подсвечников насыпан песок: туда вставляются свечи благодарственные и заздравные.
С плохо побеленных стен и косяков окон, как сквозь туман, поглядывают фрески – отсветы давно ушедшего мира: старина любила изображать на них и на иконах своих князей и княгинь молящимися в созданных ими храмах.
Служба идет на так знакомом церковно-славянском языке, а напевы чужие – не берущие за сердце, гнетущие, греческие.
После обедни – поминки. Они совершаются вокруг церкви и на кладбищах. И проходящие незнакомые люди получают от поминающих кусок баранины и стакан ракии – водки из слив.
Снизу спешно поднимается в гору запоздавшая кучка людей; среди них вперевалку идут большие, темные звери – это вожаки с медведями торопятся на ярмарку.
После поминальной трапезы и плача – всеобщий пляс.
Визжат и гудят скрипки и контрабасы, десятки цыган-музыкантов отхватывают в разных местах коло, и вся ярмарка берется за руки и хороводом движется влево и вправо, выплясывая до самозабвения. Пляшут «селяки», пляшут с ними и горожане в пиджаках и галстуках: коло объединяет всех.
В толпе за спинами молодых женщин сидят в лукошках полуголые ребята; у девушек на груди и шее гирлянды из золотых дукатов; на иных надеты щиты с монетами; в городах вместо тяжелого золота встретите застекляненные рамки с тысячединарными билетами в них – своего рода выставка приданого.
Игрище длится до заката солнца. А когда оно скроется за округлыми вершинами, когда гора завернется в сумерки и месяц синим пеплом посыпет землю, – на том же «венаце» соберутся тени умерших: так гласит народная память о тризнах, совершавшихся в том месте в незапамятные времена!
* * *
Жутки глухие сербские кладбища.
Всегда они на вершине уединенной каменистой горы, заросшей лесом, всегда беспризорные, задичалые. Кресты на них редкость. Могилы тесно жмутся друг к другу; они невысоки, сверху прикрыты серыми плитами; над ними, будто сотни привидений в белых саванах, стоят в сумерках под деревьями другие плиты, как головами увенчанные кружками с крестом. Иные будто шевелятся: это тихо колышутся вылинявшие цветные и белые флаги на шестах, воткнутых на могилах недавно умерших, на них лежат фрукты, куски хлеба и мясо в глиняных мисочках – приношение мертвым.
Некоторые из них встают по ночам из своих могил и бродят, ловя запоздалых шутников по дорогам и вокруг сел, чтобы насосаться крови: это вурдалаки или упыри… легендами и верой в них особенно полны горы Македонии и Далмации.
В селах и городах, всюду на стенах домов и белых мазанок с обычными здесь галерейками на деревянных колонках висят венки из особых трав и ветвей – это охрана от вурдалаков.
Пятнадцатый век смотрит из этих венков…
* * *
Пустынны, пыльны и сонны провинциальные сербские города. Легенд у них нет, а безвестного прошлого много. И оно глядит отовсюду – неведомое, забытое и заброшенное – в виде полуразрушенных замков, башен, монастырей. Последних здесь изобилие, но все они почти пусты.
Пустынны храмы, пусты монастыри…
Однажды я спросил своего соседа-старика, отчего он не ходит в церковь.
Он искренне удивился.
– Да зачем же? – ответил он. – Ведь у меня все есть!
Священники в городах – духовные лица только во время исполнения треб, в остальное время они обыкновенные чиновники, служащие письмоводителями в полиции, у адвокатов, в суде и т. д.
Ряса здесь не охраняет от солдатчины: знаю архимандритов, проведших Великую войну в окопах с винтовками.
Странным, черным пятном кажется русскому глазу присутствие в театре, среди разряженных дам в декольте, священников и архиереев.
* * *
Изумительны в Сербии ругательства. У нас за все отвечает «мать», здесь место ее разделяют святые, Бог и даже солнце (сунце)!
* * *
Спеет кукуруза и виноград… Зной нестерпимый… «небо ясно, под небом места много всем»…
Бури политики – далеко; в больших городах. А здесь шумят только вековые груши и дубы; проулки между плетнями устланы падалицей полновесных слив и яблок; роятся пчелы… било звенит вдали… Пятнадцатый век еще далек до конца!
* * *
В 1922 году весной я с компанией археологов ездил в Раваницу осматривать знаменитый монастырь, выстроенный еще в XIV веке.
Монастырь затаился на зеленой луговине среди лесистых гор и как все вообще сербские монастыри находится в запущении.
Мы попали как раз в день поминовения усопших, и церковь была полна народом, почти исключительно женщинами.
После обедни вокруг пятиглавой, византийского стиля церкви началось народное пиршество, а мы, пользуясь тем, что церковь опустела, осмотрели ее в подробностях. Фресок сохранилось мало, и то в плохом виде, но настроение эти тени давно умерших людей все же навевают. Слева от входа имеется первоначальная гробница царя Лазаря, куда его положили, привезя прямо с Косова поля, на котором он сложил голову. Впоследствии тело его перенесли в другое место. Монастырь в те времена был обнесен высокой стеной из дикого камня; местами она сохранилась; в одной из уцелевших башен ее устроен свинарник; внизу, в окна уже недоступного второго этажа, виднеются стенные фрески: это остатки каплицы и дворца царя Лазаря. Миновав их, сквозь пролом в стене выходишь на заросший кустами берег шумящей на камнях речонки – Раваницы; за ней почти сейчас же вздымаются горы.
Сопровождавший нас пожилой архимандрит Макарий перевел нас по камням через речку и, пару минут спустя, мы стояли в обширном и высоком гроте.
Из него вел узкий ход куда-то в глубь земли. Архимандрит сообщил, что он три часа пробирался по этому ходу и по сталактитовым пещерам и достиг довольно обширного подземного озера; несколько смельчаков переплыли на другую сторону; глубина воды от одного до девяти метров: проход идет дальше, но до конца его еще никто но добирался.
В Великую войну монастырь пострадал весьма значительно. Все вековые леса кругом были вырублены и вывезены по устроенной болгарами узкоколейке. Библиотека, состоявшая свыше чем из двадцати тысяч томов и насчитывавшая множество старославянских и греческих рукописей, лучшая в Сербии, была нагружена на двадцать пять подвод, вывезена на поле и сожжена; все, что возможно было, ограблено или уничтожено.
* * *
На обратном пути мы остановились в маленьком городке. Там происходила ярмарка.
Сам городишко был необыкновенно живописен. По улицам шеренгами разгуливали принаряженные «селячки» в своих особых паневах и уборах; обыватели низеньких белых домиков все высыпали на улицы и расположились под деревьями у столиков; кто пил кофе, кто закусывал, все курили и созерцали прохожих.
А на домах пестрели огромные вывески, гласившие о роде занятий блаженствовавших под ними. Некоторые резали глаз и ухо. «Целокупного лекарства доктор» – вещала, например, надпись над одной семьей, состоявшей из трех поколений, человек приблизительно из пятнадцати. Центром ее был почтенный, круглый старичок, восседавший с покровительственно-добродушным видом в плетеном кресле среди детей и внуков.
Кому из наших докторов пришла бы в голову мысль закатить над своей квартирой, как над лавкой, вывеску сажени в три длиной и гласящую, что он лечит от «всех болезней»?
* * *
Кутят сербы по-особенному.
Вдруг, часов в шесть утра, вы пробуждаетесь от звуков музыки. Если выглянете в окно – увидите пошатывающегося господина блаженного вида, в приличном пиджаке и с котелком на затылке; иногда он останавливается, попляшет, подирижирует и затем двигается дальше.
За ним следует свита не менее как из трех цыган-музыкантов с непременным контрабасом; шествие открывает мальчик или музыкант с графином вина и со стаканом; вино наливается и подается встречному – не выпить, значит обидеть.
Закутивший серб или целая компания гуляк обходит таким порядком весь город и бережно доставляется потом музыкантами по домам.
* * *
Археологическая подробность. Всем знакомы небольшие длинногорлые пузырьки, во множестве находимые в греческих погребениях на юге России и в других местах. Их принято называть слезницами.
Не раз я рассматривал эти странные сосуды и каждый раз у меня возникало сомнете в правильности разгадки их назначения. Ну как, в самом деле, было возможно собирать слезы в пузырек, да еще с неудобным для этой цели отогнутым краем горлышка?
В старой Сербии я был поражен, увидав своих старых знакомых – «слезницы» – почти во всеобщем употреблении у простонародья. Размеры их, форма – все точь-в-точь как у древних. И служат они… мерочками, вернее, рюмками для ракии, которую пьют прямо из их горлышка. Это в своем роде «сотки» и для меня нет сомнения, что их ставили к покойнику вовсе не с никому не нужными слезами, которых и наплакать столько было нельзя, а попросту с водкой.
РАССКАЗЫ МОНЕТ
Рассказы монет
Всякий, кто держал в руках древний предмет – монету или книгу – и внимательно вглядывался в них, испытывал легкое и тонкое воздействие их на себя; говоря грубо – чувствовал душу вещей.
Я всю жизнь собирал монеты и книги, но отнюдь не ради их материальной ценности. Я собирал из-за радости, которую ощущал, держа их в руках. Соприкосновение с ними незримыми нитями связывает живых людей с самыми далекими эпохами, с давно ушедшими из мира тенями, выявляет образ и картины прошлого. Если хотите – назовите это самогипнозом: дело не в названии, а в удовлетворении, какое дают такие переживания.
Мне не раз доводилось часами держать в руках старые книги; я не читал, а только ощущал их, всматривался в переплет, в начертание букв, в отдельные страницы. Если у меня устанавливалась связь с ними – я их читал, нет – отставлял до времени в сторону: надо сперва почувствовать – затем придет понимание и откровение.
Иногда совсем незначащая книга своим видом и внешним воздействием дает больше, чем философский трактат. Но… эти слова – для немногих!
* * *
Мраморные, стоявшие на камине, часы пробили 9. Пожилой господин, сидевший за письменным столом, встал, погасил лампу и вы шел из кабинета.
Через минуту загремела отъехавшая от крыльца карета, и в доме воцарилось безмолвие. Тихо стало и в только что опустевшей комнате.
Угасавший камин нет-нет и освещал ее. Везде были ковры и оружие, фотографии разных местностей. Были здесь и грозные виды Кавказа с бушующим Тереком в мрачном Дарьяле, Черного моря и Крыма и далекого, знойного Египта с вечными сфинксами и пирамидами. Между оружием висели кожаные щиты со вделанными в них древними монетами.
Задумчиво и серьезно смотрели отчеканенные на монетах лица; многие были полустерты и словно сквозь туман просвечивали на них чьи-то образы-тени давно умерших, когда-то известных и сильных мира сего.
– Что ж, будем продолжать вчерашнее? – еле слышно заявил екатерининский рубль.
Он так тихо сказал это, что люди приняли бы его слова за шелест былинки, колыхнутой ветром. Но монеты услыхали его.
– Будем! – отозвался еще кто-то из них.
* * *
– Моя странная была судьба, – проговорила небольшая монета с изображением Сигизмунда III.
– Я появилась на свет в городе Гданске… Теперь он же называется Данцигом…
И я, как и все мы, смутно помню первые дни по выходе на свет Божий. Слишком ново было тогда все, слишком радостно и привольно!
Одно из первых ясных воспоминаний моих – это костел. Как сейчас вижу громадные, нависшие своды, темные, уходящие вверх колонны, фигуры святых, скамейки… Меня держал в руке старый ксендз, вынувший меня из костельной кружки. Кто-то пожертвовал меня на Божье дело.
Вокруг было тихо. Задумчивые глаза старика остановились на мне, он запер кружку и пошел мрачными, сводчатыми коридорами в монастырь, находившийся при костеле.
Меня в числе других назначили на дело просвещения Жмуди, тогда еще утопавшей во тьме и невежестве.
Местом отправления была Кретинга, находившаяся близ Паланги и Балтийского моря.
Те же фигуры святых, громадные своды и коридоры встретили меня по прибытии.
Близорукий монах-бернардин поднес меня, рассматривая, к самым глазам своим. Черная, старая ряска с капюшоном, опоясанная веревкой, облекала его тучную фигуру; подслеповатые, голубые глаза глядели добродушно.
Он опустил меня в карман свой. Не знаю, сколько времени пролежала я в нем. Он, вероятно, забыл обо мне.
Каждый день я слыхала звуки богослужения: гремел орган, пели молодые, сильные голоса.
Раз как-то особенно торжественно и мрачно грянул орган; новые, лучшие и многочисленнейшие голоса вторили ему. Орган точно вел их куда-то вверх, направлял и подсказывал их могучие звуки. Пели реквием.
Костел был полон; творилось что-то особенное. После обедни вся толпа двинулась к алтарю. Оттуда шел спуск вниз. Медленно, со ступеньки на ступеньку, сошел мой хозяин. Сзади неслось пение.
Через несколько минут шествие остановилось; что-то тяжелое поставили на пол.
Началась короткая, быстро шедшая служба.
Мой хозяин опустил руку в карман за платком и вытащил меня вместе с ним.
Я упала на каменные плиты, покрытые пылью; никто не услыхал моего падения.
Я была в подземелье.
Среди толпы стоял открытый гроб; в нем лежал какой-то пан в кунтуше и при сабле. Огромные, седые усы спадали с боков худого и выбритого лица его, желтого цвета. Жилистые руки были сложены на груди. Все стояли со свечами; в углах горели факелы, освещавшие длинное, сводчатое подземелье; дальше углы утопали во мраке.
Что поразило меня – это то, что подземелье было полно покойников.
Иные, на монашеской стороне, стояли, прислоненные к стенам; другие, светские, лежали в открытых гробах.
– Чудеса, чудеса Божьи! – долетел до меня шепот каких-то двух шляхтичей, пришедших взглянуть на похороны.
– Столько лет лежат здесь – и нетленны!!.
Действительно, будто сейчас только прислонили к стенам монахов и других мертвецов!
Особенно одного как сейчас вижу: рослый, огромный, в платье бернардина, он стоял, свесив седую голову и скрестив на груди руки. Он точно ждал и молился. Кожа его была, как пергамент: уже более двадцати лет как он был похоронен.
Служба кончилась, и один за другим стали все выбираться из подземелья.
Факелы погасли.
Я осталась одна с мертвецами.
Мрак и тишина были вокруг. Только через несколько времени различила я тонкую струйку света, пробравшуюся откуда-то в подземелье.
Затем стали обрисовываться для меня и фигуры покойников и, наконец, я так привыкла к мраку, что, словно днем, стала различать все.
Далекие, едва слышные звуки органа долетали иногда до меня: наверху, значит, шла служба.
Где-то скребли мыши; раз одна пробежала мимо меня, остановилась, обнюхала меня и побежала дальше.
Прошло около года. Наконец, я услыхала шум, грохот чего-то, и полоса света ворвалась к нам со стороны входа: отвалили плиту, закрывавшую его.
Приближались похороны: я сразу узнала это по пению. Блеснули свечи, и показалась процессия. Впереди несли моего хозяина.
Он мало изменился: только круглые добродушные глаза его были закрыты. Огромный живот так и бросался в глаза.
Отслужили по нем последнюю службу, прислонили его стоймя к стене, рядом со мной, и подземелье опять опустело.
Года пошли за годами.
Иногда приносили покойников, клали или ставили их и опять уходили.
Я видела, как по очереди вносили туда тех, кто еще не так давно приходил в подземелье, хороня или только присутствуя при похоронах. Я видела, как дети мало-помалу превращались во взрослых, дряхлели и сходили в место упокоения.
Сколько минуло лет – я не знаю!
Умирали и полные сил люди, те, которых не ожидала я видеть близ себя ранее дряхлых, умирали и дряхлые, и ксендзы, и миряне.
Сотни раз всматривалась я в толпу, молившуюся у гробов, стараясь узнать, кого смерть изберет себе следующей жертвой. Иных и совсем не видала я после.
Звуки органа долетали до меня по-прежнему.
Я привыкла к тишине, мраку и отголоскам богослужений, и мне страшно было и думать даже, что когда-нибудь возьмут меня отсюда и бросят опять в толпу людей, осудив на скитание.
Благо тем, кто может проводить жизнь в тишине и спокойствии, созерцая жизнь и прислушиваясь к ней!
Целые поколения схоронили при мне.
Иногда я слышала глухой стук – падал какой-нибудь труп, плохо приставленный или распавшийся. С иными это случалось – особенно со стоявшими в наиболее отдаленном от меня конце подземелья. Там лежали целые груды костей, увенчанные черепами. Мой покойный хозяин стоял невредимый, только глаза его впали еще глубже; щеки втянулись и потемнели. На выбритых лицах многих показалась щетина.
Похороны становились все реже и реже.
Богатые и пышные одежды панов, кунтуши, сабли стали исчезать; появились узкие сюртуки с талиями под мышками и громадными галстуками.
Наконец, похороны прекратились совершенно. Раз в год спускалось к нам духовенство и служило по всем общую панихиду; за тем плита заваливалась опять на год.
Платья покойников приходили в ветхость, разваливались и сползали.
Однажды из протлевшего кармана одного из трупов выкатилась маленькая тонкая монетка и легла рядом со мной.
Она была значительно старше меня и много бесконечных разговоров вели мы с нею, коротая время, делясь прожитым и наблюдениями.
Десять раз подымалась и опускалась плита подземелья, пропуская к нам духовенство.
Наконец, после обычного годового богослужения, ксендзу-гвардиану вздумалось осмотреть хорошенько склепы. Двое монахов с факелами сопровождали его. Он медленно обошел подземелье, всматриваясь в покойников, словно силясь прочесть что-то на мертвых, одеревенелых лицах. Мой бывший хозяин привлек особенное внимание гвардиана. Он долго стоял перед ним, глядя на мертвое лицо его.
– Хорошо жилось, видно, старику?.. – проговорил, вздохнув, и двинулся было дальше, как вдруг носок его сапога ударился в мой край, и я, зазвенев, выскочила из пыли. Один из монахов поднял меня, пошарил еще, где я лежала, нашел мою товарку по заключению и подал нас гвардиану.
– Боже, какая старина?!.. – сказал он, разглядывая нас при свете факела. Затем он поднялся по лестнице. Плита с шумом захлопнулась за нами, закрыв навсегда для меня дорогое мне подземелье.
Денной свет ослепил меня.
Я очутилась в том же, знакомом мне костеле, из которого ушла столетие назад со своим стариком-хозяином.
Был 1830 год.
Кипело повстанье.
Гвардиан отдал меня молодому, красивому шляхтичу, пришедшему к нему за благословеньем на участие в повстанье. Ян Казимир – мой новый хозяин с благоговением, как талисман, вложил меня в ладонку и с тех пор я не расставалась с ним.
Несколько раз я слышала перестрелки, пули свистали вокруг нас, но Ян остался невредимым.
Наконец, наступил страшный день Грохова.
Жаркий бой кипел по бесконечным линиям войск; мы были в знаменитой ольховой роще. Гранаты со свистом дробили деревья и лопались в воздухе. Целые ряды наших, державшихся в роще, падали под огнем русских.
Бешеные атаки шли за атаками. Наши держались; воздух стонал от треска и криков. Несколько раз на штыках врывались русские в рощу и штыками же их выбивали оттуда. Ян действовал богатырски. Старая польская кровь говорила в нем. Но наши начали подаваться; линия дрогнула. Свежие войска русских насели на наших и выбили, наконец, их из рощи.
– Стой, братцы, стой!!.. – кричал Ян, отбиваясь штыком, но его уж не слушали. Что-то лязгнуло, и холодная, твердая сталь скользнула по мне и вонзилась в грудь Яна. Он упал навзничь. Русский гренадер – как узнала я после – ударил его штыком, но, к счастью, только ранил его.
Мы очутились в плену, в госпитале.
Долго проболел Ян, нерадостно было для него и выздоровление: ему предстояла Сибирь.
Бесконечный этапный путь довел нас до Томска; мы шли с целой толпой других, обреченных на ту же участь. В Томске этапных сдали полиции и оттуда уже разослали по городкам и деревням.