355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Минцлов » Чернокнижник (сборник) » Текст книги (страница 3)
Чернокнижник (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:15

Текст книги "Чернокнижник (сборник)"


Автор книги: Сергей Минцлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)

Чудо

Я сидел на некрашеной лавочке перед крутым обрывом и глядел на белые дали и черные, еловые леса противоположного берега; глубоко внизу, в отвесных стенах, изгибалась снежная гладь широкой реки; неподалеку от меня, вокруг крестов и пяти голубых, полинявших главок вросшей в землю церковки, с криком кружились галки; за пустырем начиналась слободка; вдоль низеньких домиков тропками тянулись затоптанные мостки для пешеходов; улица была безлюдна; за бесконечной длиной ее сумрачное зимнее небо мешалось с колокольнями; смутным хаосом, в дыму и тумане, раскидывался город.

Пахло оттепелью.

– Извините, не обеспокою я вас?.. – проговорил чей-то окающий, медлительный голос.

Я оглянулся и увидал пожилого, плечистого мужчину с клоком пегих волос на подбородке и со строгими, щедринскими глазами под сросшимися русыми бровями; одет он был в сильно потертое теплое пальто, голову покрывала широкополая, тоже поношенная шляпа.

– Нисколько, пожалуйста!.. – отозвался я, отодвигаясь к краю скамьи.

Незнакомец сел и оперся руками в серых варежках с алыми запястьями на толстую, светло-желтую палку. Мне почему-то показалось, что он был из духовных.

– Совсем весну Бог послал!.. – сказал он. – Того гляди таять начнет!

Он обвел долгим взглядом просторы заречья.

– Чудно!.. – проговорил. – Ну до того здешние места на наши походят, что и изъяснить нельзя!

– А вы откуда?.. – полюбопытствовал я.

– Белорусский я… по делам приехал. Будто я над Видьбой над нашей сижу!.. И улица совсем как наша, Богословская, к храму выходит… Нынче, впрочем, она в Комсомольскую переиначена!

– А церковь запечатана?

– Н-е-е-т!.. – убежденно возразил он. – Где же?.. нешто возможно теперь?

– Отчего же невозможно?

– А уж так!.. – незнакомец перевел на меня глаза и как отрубил: – чудо у нас было!

Должно быть, на моем лице против воли мелькнула улыбка и он заметил ее.

– Врать не стану! – добавил он, – я не из товарищей, в свое время в университете был!

Я удивился: очень уж не походил на бывшего студента мой собеседник.

– И кончили? по какому факультету? – спросил я, стараясь не дать заметить своего недоумения.

– По философскому… только я со второго курса ушел!

– Почему? Из-за чего?

– Из за тарарабумбии…

– Надебошили, что ли, круто?

Незнакомец отрицательно качнул головой.

– Нет, философия заела: сызмальства я ею увлекался!.. Был со мной такой случай… пустой, будто, а многое из него для меня обнаружилось!.. Проходил я как то близ кладбища, а навстречу мне, гляжу, похороны приближаются, важное лицо какое-то хоронят – впереди музыка, венки, позади сотни две провожающих, все с цветами, лица опечаленные. Особенно капельмейстер в глаза кинулся – толстый, морда красная, усы рыжие на грудь свисают. Насупротив меня шествие остановилось, литию отслужили, вечную память спели и дальше двинулись, а я по своим делам направился. Так через часок вертаюсь я к тем же местам и вдруг слышу – музыка марш ударила! Я скорей к углу – смотрю, музыканты домой возвращаются – сразу их по мордачу признал! А по тротуарам публика черным горохом катится. И все веселые, развеселые, будто из-под качель на масленой; шутки шутят, пересмеиваются. А музыка к-а-к хватит «тарарабумбию» – лошадь на улице извозчичья, заморенная стояла, так и та на дыбки вскочила, танцевать начала!

Вот этого я уж и не выдержал, запил!.. У меня и отец потомственно испивающий был – из купцов мы из мелких. Рюмочка, да трубочка, да опять рюмочка, университет я бросил и до босяцкой команды и докатился!..

Он умолк и сплюнул.

– Вспомнить погано!.. – добавил.

– Почему же на вас так тарарабумбия подействовала? – спросил я.

– Внедрилось в те годы в меня, что не стоит ни над чем трудиться на свете!., как ржа разъедала мысль, что прах и тлен все; шар земной и тот когда-нибудь разрушится и уничтожится и будь хоть семи пядей во лбу – все одно никто и никогда не узнает, что ты жил и что делал. Работай, значит, только для того, чтобы было что жевать нынче, а ешь, чтобы завтра опять спину ломать. На коего же беса эта вся канитель нужна? Многие из молодежи тогда пессимистами были, иные даже кончали с собой… Скорбь мировая!.. А тут тарарабумбия! Только что вечную память посулили, и вдруг пожалуйте – танцы с лошадиным участием! Ложь человеческая уж очень обнаружилась – на пять минут этой вечности хватило!

– Можно быть веселым и помнить об утрате!.. – заметил я. – Но скажите, отчего вы так огорчились, что ваше имя не перейдет в века?

– Не о себе я думал, а о человечестве. Смысла жить не стало! Чего я ни перехватал тогда – и Канта, и Спинозу, и Шопенгауэра – он тогда в большой моде был! И когда прочитал – понял, что и самая высота высот – философия – не наука, а гимнастика для праздной болтовни: выжмите пуд томов ее – дай Бог, чтобы хоть с горсточку чего-нибудь дельного набежало!

– Что есть истина?.. – полушутя сказал я.

– Вот, вот!.. – подхватил мой собеседник. – Одна только доподлинно великая книга и есть на свете – евангелие. Выше его уже никакие Канты не досягнут!

– Как же вы от босячества к евангелию перекатились?

– Чудо было, я вам уже сказывал… Революция меня на Хитровом рынке застала; повертелся я там некоторое время и к себе, в свой город, воротился. А за слободкой церковка у нас на отлете стоит над обрывом – может, еще круче он, чем здешний; по отвесу его тропочка петли петляет, к воде сбегает. Поп старый был, маленький, под стать церковке, да глухой – криком ему на ухо кричать надо было, чтобы услышал. Такой же и дьячок, тетерев красноглазый, жил. Обоим за полтораста лет было; службу начнут служить – потеха! Народу мало ходило, больше бабский пол присутствовал. Дьячок поет, а сам церкву метет. Один в алтаре возглашает – «и сподоби нас владыко», а другой сидит на корточках перед печкой, мешает в ней кочергой и козлом «иже херувимы» выводит; иной раз головешка попадется, примется колотить ее, да на всю церкву – «о, чтоб тебя разорвало» добавит.

Вдругорядь дьячок перегонит – отче наш поет, а батя в это время великий выход делает! Да тут же и поссорятся, чисто как дети! И смех и грех глядеть было!

– Как же их не убрали?.. – спросил я.

– А вот так и не трогали! Справедливость-то часто преступлением бывает. Прихожане очень их любили: вдовые оба старика были, бессребреники, рубаху последнюю у них попроси и ту отдали бы! А службу в каком порядке ни служи – она все той же останется: народ не на слова, а на человека смотрит! Жили они вместе в одном домишке – он неподалеку за церковью стоял. И куликнуть любили: по одной выпьют, глядишь, уж оба пьяненькие, сидят рядком, что воробушки, смеются либо из церковного вразброд поют.

Вот они-то и пригрели меня, сторожем взяли; семь лет я с ними и прожил. И что удивительно – они пили, а я у них от пьянства отстал: вошло в голову, что старичков своих я оберегать должон! И никуда бы я от них по сей день не ушел – очень уж свободно и хорошо было!.. Звон один на колокольне чего стоил – без молитвы им с Богом беседуешь! Ну, да судьба наша не от нас зависит; года три тому назад оборвалось это житье: прошел слух, что под самое Рождество Христово к нам комсомольцы сбираются пожаловать: антирелигиозный фронт в нашем городе развоевался! И так эта весть нашего отца Ивана встревожила, что и сказать нельзя: по ночам стал бредить – вскочит со сна и кричит благим теноришком: «Не допущу!., не допущу во храм!.. Изыдите, силы бесовские!» – До того доволновался, что слег, в жар впал, людей узнавать перестал и все рукой будто крест наперстный брал с груди, вперед его выставлял и «да воскреснет Бог» шептал.

А в полдень сочельника как сорвется вдруг с постели – откуда и силы взялись, – глаза дикие, расширенные; хотел что-то сказать да вдруг поник головой и у нас на руках и повис: сразу кончился!

Добежал я до церкви, в колокол ударил по покойнику, люди сошлись, священника из города вызвали, все сделали и отслужили что надобно.

Остались в доме мы вдвоем с дьячком Ермилычем и с покойником… А уж на дворе сумерки пали, слободка огоньками обрызнулась. Слушаю я чтение, а на душе неспокойно – и отца Ивана жалко, и грызет что-то; все гостей непрошенных жду!.. А дьячок как угадал мою думу: поднял от евангелия лицо, очки оловянные отвел на лоб, усмехнулся эдак хитростно да и говорит: «Не допустит он, будь покоен!» и на покойника подмигнул. Так это мне чудно показалось, – думаю, уж в уме не повредился ли старик, не заговариваться ли стал?

Зачитал опять дьячок, а я присел в уголке на стул, гляжу на о. Ивана… озабоченный такой лежит, будто думает что-то. И чувствую, что глаза у меня слипаться начинают – очень уж замытарились мы с дьячком за последние дни! Ну, смекаю, нет – спать при покойнике не полагается!

Разинул я их пошире, а веки сами собой стали смыкаться. Клюнул я носом, очнулся, глянул кругом – за окошком тьма полная; церковь наша уже вся огнями извнутри освещена, народа в ней множество… священник городской всенощную в ней служить должен был!.. И хотел встать, сменить Ермилыча, да так и застыл и душа у меня в пятки ушла: покойник голову приподнял, глянул на дьячка, потом на окно, осторожно спустил на пол парчевой покров, свесил со стола ноги, сгорбился и, крадучись, заспешил к двери. Попытался я вскочить – ни голосу, ни силы нет, двинуть ни рукой, ни ногой не могу – все отнялось! А Ермилыч уткнулся носом в евангелие и о потоплении тивериадских свиней бубнит и ничего не примечает!

Сомлел я, должно быть, с испугу – шибко-шибко закружилась голова и все из глаз поплыло. Слышал только, будто в бубны где-то стали бить, трубы затрубили, голоса многие закричали. Очнулся, гляжу на стол – пуст он, простыня на нем белая сбитая лежит, подушка примятая, а покойника нет! Вдруг дверь приотворяться стала, за нею мертвец чернеет; выставил он в щель голову, огляделся и опять скорехонько, клубочком, к столу… лег на свое место, руки на груди сложил и вытянулся.

В лихорадку меня бросило! Вскочил я, креститься давай. Потом к дьячку метнулся.

– Ермилыч?! – сиплю. – Видел?!..

Он снял очки.

– Ну почитай, почитай! – ответил. – Устал я, признаться!..

Я его за оба плеча ухватил и затряс: голосу дать с перепугу не могу.

– Вставал он сейчас! видел ты это?!..

– Ну, выпил так и хорошо!.. – отвечает. – А я не могу, захмелею! Я свое потом на радостях выпью!

Что станешь с глухим делать? Господи, думаю – да неужто же спал я и сон мне пригрезился?!..

Взялись мы покров на место класть – сердце у меня как екнет: смертные туфли покойника все в свежем снегу налипшем! Я на них пальцем Ермилычу тычу.

– Откуда снег?!.. – бормочу.

Тот нагнулся, поглядел, обтер их рукою.

– По пороше в царствие Божие идет!.. – проговорил. А глаза как у безумного светятся.

Покосился я на лик отца Ивана. И сразу страх отвалился от сердца – просветлевший лежит покойник, улыбается…

Перевел взгляд на окошко – там чернота, ни звездочки, ни огня не видать. Отошла, стало быть, всенощная! Не могу понять, чему Бог привел свидетелем быть – сон ли привиделся, чудо ли произошло? Но зачем же усопшему оживать было, уходить куда-то?.. Так до свету глаз и не сомкнул, понятно!

А наутро смотрю, люди к нам спешат, как на пожар будто; иные бегом бегут, крестятся.

Вышел я на крыльцо, обступили меня.

– Жив отец Иван?!… – спрашивают.

– Вот вам и раз!.. – отвечаю. – Вчера все вы сами его на столе видали! Завтра вынос будет!

– А вот, сказывают, будто жив он! – враз несколько голосов заявляют.

– Видели его, будто, вчера вечером?

– Да знаешь ли ты, что вечор случилось?.. – вперебой другие шумят. – Комсомольцы все в Видьбе, в проруби потонули!!!

Меня как обухом треснуло!

– Да что вы? Как, каким манером?!..

– Отец Иван их у церкви встрел, да за собой по тропке с горы и повел. А склизко было – все как есть они и посорвались да в полынью и попадали… пьяные, понятно! Только один уцелел, вот он; сам сейчас объявился!

И выпихивают вперед малого лет двадцати; на нем ряса черная, из огромнеющего кармана четверть с водкой торчит, в руке за спиной митру архиерейскую держит, прячет, значит: стыдится! Сам весь бледный, без шапки, волосы ершами торчат…

– Ты видал вчера отца Ивана?… – спрашиваю его.

– Я! – отвечает.

– А допрежде знавал его?

– Нет. Люди сказали, что то он был. Маленький такой, седой, с бородкой реденькой!

А народ на нас наседает кругом.

– Да не держи зря!.. – галдят. – Допусти до горницы, пущай удостоверится!

Отворил я дверь. Залец сразу битком людьми набился; креститься все начали.

Подошел комсомолец к покойнику, глянул на него.

– Он! – выговорил. Да как рухнет перед ним на пол в земном поклоне, как заплачет!

Подкатило и у меня к горлу; вижу, что нельзя и мне потаить того, что видал! Так и так, заявляю, братцы!.. вот чему я свидетель этой же ночью был!

Господи ты мой, что тут поднялось – плач, вопли; руки, ноги у отца Ивана лобызали!., похороны какие необыкновенные были!

Коммунисты хотели не допустить их, да уж куда тут было – народу, может быть, тысячи сошлись! А комсомольцев целых два дня из воды баграми вылавливали, пять возов тел наклали и увезли. Ряженые все были – кто Саваофа изображал, кто патриарха, кто Богородицу и жандармов пьяных… воистину свиньи тивериадские!..

Вот и рассудите – сон то был, или еще что? А я резюме вывел такое – не понимаем мы, а в смешном-то часто святое таится! – Он замолчал и задумался.

* * *

Из-под края мрачных облаков блеснул алый шар заходившего солнца; нежданно наступил час Страшного Суда: – и земля и небо вдруг вспыхнули в стихийном всеобщем пожаре. Низко висевшее небо превратилось в изрытый свод чудовищной раскаленной пещеры: с него струями хлынуло расплавленное золото; весь воздух заполнился путаницей из бесчисленных нитей – хлопьями повалил снег.

Зрелище было необычайное и недолгое; пурпур и багрец стали бледнеть, зажелтели и залиловели просветы, снегопад прекратился; первой погасла, отодвинула дали и захолодела земля; снежная пелена на ней сделалась розовой, потом посинела. Последними померкли кресты церковки.

Я хотел спросить своего соседа о дальнейшей судьбе дьячка Ермилыча и оглянулся, но его уже не было: грузная фигура философа мерно шагала по завечеревшему белому пустырю к слободке.

Рига, 1927

Кресло Торквемады

Я каждое воскресенье встречался с Мошинским на Подоле, в Киеве. По этим дням обширная площадь около Братского монастыря и проулок, ведущий к Днепру, превращались в шумную ярмарку, где за треть цены можно было приобрести все, что угодно; ближе к тротуарам теснились ряды столиков и брезентов, разостланных прямо на земле; на них грудами лежали книги, рукописи и всякие старинные вещи; публика вокруг них толпилась своя, особенная, «серьезная».

Мошинский был небольшой и невзрачный, пожилой человек в очках, всегда одетый в поношенную шубу с вытертым кенгуровым воротником или в выцветшее пальто; длинные, но редкие, седые волосы его зимой прикрывал теплый уродливый картуз, летом старая фетровая шляпа.

Вид у него был небогатого мещанина, но если он подымал глаза – большие, серые, увеличенные очками – в нем угадывался ученый. Торговцы сообщили мне его фамилию, лично же с ним знаком я долго не был.

Обход книжных рядов он совершал медленно; взяв заинтересовавшую его книгу, развертывал ее не торопясь и подолгу знакомился с ее содержанием; торговцы относились к нему с уважением, даже приберегали специально для него некоторые находки.

Скоро я приметил, что этот бедно одетый человек в деньгах не стесняется: раза два-три при мне он степенно, как делал все, раскрывал шубу, доставал из бокового кармана бумажник и платил по сто и более рублей за то, за что я не дал бы и половины; книги и вещи он покупал только имевшие отношение к мистике.

Если, пройдя торг в один конец, я не встречал своего незнакомого знакомца – я начинал несколько беспокоиться и сам ловил себя на этом. Но почти всегда в таких случаях оказывалось, что он просто опаздывал и я, возвращаясь по другой стороне проулка, с удовлетворением встречал его.

То же, видимо, испытывал и Мошинский: скоро мы начали улыбаться друг другу и кланяться, а потом и познакомились.

Услыхав мою фамилию, он как-то особенно внимательно взглянул на меня.

– Вы не брат известной теософки? – спросил.

Я ответил утвердительно. Его имя было не совсем обычное – Никодим Павлович.

Мошинский пригласил меня посетить его и дня через два я под вечер зашел к своему новому приятелю. Жил он близ Десятинного собора, в собственном доме.

У ворот пришлось позвонить. Точно под дугой, важно и глухо звякнул колокол; калитку отворила пожилая дворничиха; за заросшим травой двором вставал запущенный, давно не штукатуренный двухэтажный домик-особняк времен Николая I; за ним зеленели деревья сада.

К дому вела дорожка, выстланная плитами; я поднялся на невысокое крыльцо с двумя пологими каменными лесенками по бокам и, позвонив снова, открыл незапертую дверь.

В небольшой прихожей, у двух стен, стояли коники для лакеев, но, кроме вешалки да знакомого мне пальто и шляпы хозяина, ничего и никого не было.

Почти сейчас же выглянул из соседней комнаты и он; на нем был черный бархатный пиджак и очень короткие коричневые брюки, обнажавшие порыжелые голенища сапог.

– А, а?!.. – воскликнул Мошинский, торопливо идя навстречу; лицо его осветилось улыбкой. – Очень рад, пожалуйте!!..

Мы вошли в гостиную времен Александра I, с мебелью из золотистой карельской березы с очень потертой шелковой малиновой обивкой; стену украшали два больших портрета и несколько миниатюр в бронзовых рамках-ампир.

Всякая вещь соответствовала другой; сразу видно было, что они собирались не по старьевщикам, а хранились в полной неприкосновенности в семье с давних дней. Пыли нигде не было и следа – все находилось в чистоте и строгом порядке.

Из гостиной хозяин ввел меня в просторный кабинет, очень походивший на магазин старьевщика; первым бросилось мне в глаза высокое кресло с прямой спинкой, стоявшее на возвышении, на маленькой кафедре; на сплошной кожаной обивке его были вытеснены какие-то вензеля и рисунки; еще можно было различить следы позолоты и раскраски. Мебель кругом была старинная, но разнокалиберная; у стены грузно темнели шкапы; в приоткрытые дверцы их виднелись корешки книг.

Большой письменный стол – единственная современная вещь – покрывали старинные безделушки, физические приборы и рукописи; ими же были завалены два других черных стола; пыль слоями покрывала все – уборка в этой комнате, видимо, была строжайше запрещена.

Хозяин указал на широкий кожаный диван и предложил сесть, а сам поместился против меня, в низеньком кресле.

– Здесь все средневековое!.. – сказал Мошинский, заметив внимание, с каким я разглядывал вещи. – Я несколько лет провел в Испании и почти все это вывез оттуда… Это стул Торквемады… – добавил он и кивнул на возвышение.

– Вы убеждены в этом? – осторожно спросил я, – теперь везде такая масса подделок…

Мошинский отрицательно качнул головой.

– Знаю! Но я купил его не у антикваров, а в Севилье, из подвалов собора, у сторожей. Торквемада, сидя на нем, присутствовал на пытках и присуждал людей к сожжению на костре… тысячи! – внушительно добавил он и умолк.

Я осмотрел кресло. Древности оно было несомненной. Мошинский указал на вытесненный на нем вензель, затем взял со стола толстую книгу, отыскал в ней какой-то рисунок и подал мне.

– Смотрите?.. – проговорил он.

Я сличил герб и вензель спинки кресла с имевшимся в книге; все оказалось тождественным; подпись под напечатанным рисунком гласила, что это знак и печать знаменитого инквизитора.

– Деньги всесильны!.. – заметил я, убедившись в верности слов хозяина и отдавая ему книгу. – Вещь весьма почтенная!

Около кресла, на стене, висел лист картона с прикрепленными к нему железными, странного вида щипчиками, ножами, крючками и подобиями груш; на полу под ним лежали зажимы, огромная ссохшаяся кожаная воронка, топоры.

– Орудия пытки… – проронил Мошинский. – Этот ножичек на длинной рукоятке служил для вырезывания языков; щипчиками вырывали ногти, грушу впихивали в рот, затем завинчивали в ней винт, она распиралась и разрывала губы; воронку вставляли в горло и вливали воду из ведра, пока человек не раздувался.

– Вот не предполагал я у вас такой коллекции!!.. – воскликнул я.

– У меня нет коллекций… – возразил Мошинский. – У меня есть только нужные для моей работы предметы!

– Не понимаю… следов «Сада пыток» у вас не замечаю?..

Мошинский не ответил и поднял очки на лоб.

– Скажите, вы верите в потустороннее?..

Я ответил утвердительно.

– А верите в то, что сейчас вокруг нас вот здесь, между вами и мной, стоят и движутся невидимые существа, проносятся тысячи звуков, сцены даже из жизни других планет?

– Не знаю… не предполагаю!.. – отозвался я.

– Но кинематограф-то признаете? рисунки, передаваемые на расстоянии, видели? музыку по беспроволочному радио слышали?

– Слышал!..

– Значит, они есть кругом нас! Сейчас, быть может, гремит оркестр, звонят колокола, бегут толпы людей, а мы видим только стены этой комнаты… по-нашему, кругом тишина… А приемник радио слышит и видит! Мы слишком грубые аппараты и слишком поверили в силу разума!.. Но все же иногда мы что то смутно улавливаем – отсюда наша нервность, предчувствие и – самое важное – ясновидение! Вы слыхали о новых Милликановых лучах?

– Кое-что…

– Это могущественнейшие из сил, посылаемых нам небесной бездной! Их сила чудовищна: солнечный луч не может проникнуть сквозь тончайшую металлическую пластинку. Рентгеновский задерживается листом в два миллиметра толщиной, а звездный пронизывает слой металла до восьмидесяти миллиметров! Любая каменная стена, любая броня пробиваются им. В самую глухую тюрьму он может внести что угодно – свет, звук, изображение, может убить и взрастить, даже изменить природу вещей! Да, да, это так!

Вот это открытие и заставило меня обратить особенное внимание на средние века…

– Почему?

– Потому что тогда человек более чутко и непосредственно воспринимал все. Он стоял на верном пути… мы потом потеряли его чутье!

– Это вы про алхимию так говорите?

– Про астрологию. Мы не верим во влияние звезд на людей, в гороскопы, а вот на пороге двадцатого века открылось, что древние были правы, что именно под влиянием звезд слагается наша судьба! Сила лучей, даже самых слабых – солнечных – и их действие на все в мире огромно, а звездных неизмеримо: это тот философский камень, который когда-то искало человечество!

– Область для меня малознакомая!.. – отозвался я. – Но не слишком ли вы преувеличиваете значение этих лучей? Я не отрицаю его, но надо что-то оставить и на долю собственной психологии человека!

– Таковой нет!

– Как нет?!

– Нету!.. это просто пустое место! Вероятно, граммофонные аппараты тоже воображают, что они великие певцы и мыслители!

– А Шекспир, Достоевский, Толстой – это тоже аппараты?

– Разумеется! И что вы, собственно, понимаете под словом «психология» – душевные движения?

– Да!

Мошинский тихо засмеялся и сдвинул очки на переносицу – у него была привычка то подымать их, то опускать во время разговора.

– А вы не замечаете забавной вещи?.. – начал он, – возьмите хотя бы Достоевского, ведь вместо любого действия или мысли, герои его могли бы с таким же успехом и правом поступить или подумать совсем наоборот? Например, Раскольников пошел убивать старуху, а затея его могла кончиться не убийством, а необыкновенной дружбой его с ней и это тоже было бы психологически верно, как убийство! Я лично знаю такой случай: один господин решил застрелить другого, взял револьвер и отправился в засаду. А по дороге услыхал писк: в канаве утопал выброшенный щенок. Он достал щенка, положил его в карман и унес домой, а убийство так никогда и не осуществилось! Есть ли что-либо курьезнее такой псевдонауки? Попробуйте в любой другой области, ну хоть бы в архитектуре, построить что-либо «наоборот»!!

– При чем же все-таки здесь орудия пыток?..

Мошинский опять поднял очки.

– Нужно выявить и зафиксировать то, что пока незримо несется или творится вокруг нас! – сказал он. – Надо скопить лучевую энергию, чтобы пробить стену, отделяющую нас от потустороннего мира; хочу осветить и заставить звучать пространство – вот моя задача! Поэтому мне необходимы предметы, пропитанные излучениями людей – они притягивают звездные. Вещи культа и пыток самые сильные – они в своем роде заряженные лейденские банки, особенно кресло Торквемады!

– И как идут ваши опыты?

– Идут!.. – загадочно повторил Мошинский, – еще немного и «т о т» мир будет открыт!

Сгущались сумерки; в кабинете сделалось полутемно; кресло и орудия пыток черными пятнами рисовались на стене.

– А как вы дошли до вашей мысли? – спросил я несколько погодя.

Задумавшийся Мошинский встрепенулся.

– Нечаянно!.. – отозвался он. – Со мной произошел странный случай, ясно доказавший мне, что мы слепцы даже в духовном смысле… вам будет интересно послушать?

– Очень, очень!.. пожалуйста, расскажите!

Хозяин опять переместил очки.

– Этот дом я купил тридцать лет назад!.. – начал он. – Приехал я из Петербурга и стал искать квартиру; мне указали на этот дом… владела им некая здешняя же помещица. Прикатил я к ней, вхожу в переднюю, затем в гостиную и чувствую что-то странное: видел я, будто, где-то эту комнату – и кончено! между тем, в Киев попал я впервые в жизни! Появилась хозяйка – приветливая такая, благообразная барыня в черном. Разговорились мы с ней – оказалось, к дочери за границу собралась уезжать.

Повела она меня дом показывать; входим вон в ту комнату и меня будто удержал кто-то у порога.

– Скажите?.. – спрашиваю, – за этой дверью слева горка с фарфором стоит?

– Да!

– А за ней буфет резной, особенный, в виде часовни готической?

– Да!… – повторила. И удивилась, – когда же это вы у меня побывали? Извините, я вас что то не помню?..

Я ответил и скорей в ту комнату! Знаю ее и кончено! каждую чашку в горке и ту будто бы вчера в руке держал! Смотрю – коридор на меня черной дырой уставился… все знакомое… рукой должен был сердце придержать – так оно забилось! Дух даже захватило. Силюсь вспомнить – и ничего не могу. Глаза помнят, а мозг нет!

И вдруг – сам не знаю отчего – я предложил продать мне дом целиком со всеми вещами. Она обрадовалась и через неделю я гулял в нем полным хозяином.

Много часов я простоял в каждой комнате и все пытался дознаться – где и когда я их видел? – как занавес висел перед глазами! И что еще странно: чем больше я напрягал мысль – тем более забывал подробности; первоначальное, ясное впечатление точно стиралось и угасало. Зато выявлялось все резче другое – стала тянуть к себе дверь коридора… самая обыкновенная, вот взгляните сами!..

Мы поднялись и вошли в столовую; слева, в горке, белел фарфор; против нее высился фигурный буфет художественной, итальянской работы; дальше чернел вход в коридор; по сторонам его висела пара каких-то небольших, неразличимых портретов… ничего особенного я не приметил и не почувствовал.

Мы вернулись и сели.

– И чем дальше, тем тяга эта становилась все сильнее!.. – продолжал Мошинский. – Я стал наводить справки у соседей – не случалось ли на их памяти чего-либо особенного в доме – никто не слыхивал! Один знакомый посоветовал обратиться в полицейский архив. Я заплатил чиновнику и через неделю у меня в руках было дело 1831 года об убийстве с целью грабежа в этом доме его владельца… из протокола явствовало, что убит он был сзади топором у двери в коридор, а убийца прятался за диваном, на котором вы сидите!..

Я невольно покосился назад, затем на дверь.

– Но при чем же в этой истории вы?..

Мошинский пожал плечами.

– Не знаю!.. полагаю, что в прошедшей жизни я был близким другом убитого! Он был пожилой человек и, как я, одинокий… Что меня изумило, так это свидетельство протокола, что он занимался алхимией. Алхимик в России, в тридцатых годах – разве это не удивительно?!..

– Странная история!.. – сказал я. – И что же, слышали вы в доме какие-нибудь шорохи, стуки, видели что-нибудь необыкновенное?

– Ничего!.. – отозвался Мошинский. – Но эта история, в связи с новейшими открытиями, натолкнула меня на идею устройства лучевого аккумулятора. И когда я пробовал наводить аппарат на комнаты, то разбирал отдаленные, тоже знакомые как будто, голоса, шлепанье туфель, шаги!.. Но аппарат еще слаб… еще несколько месяцев, я исправлю, закончу его и тогда приглашу вас на великое торжество из торжеств!..

Недели через две я должен был уехать из Киева и вернулся в него только через полгода.

Один из первых моих визитов был к Мошинскому.

Запертую дверь в переднюю отворила приземистая, плотная, поразительно походившая на бульдога дама в коричневом старомодном платье; бурые волосы ее были собраны на затылке в виде скрученного жгута, руки сжаты в кулаки и как бы изготовлены к боксу. Вид у нее был самый энергичный.

– Вам кого?.. – спросила она угрожающим тоном.

Я назвал имя своего приятеля и себя и добавил, что уезжал и пришел его проведать.

– А, приезжий!.. – милостивей произнесла дама и отступила от двери. – Входите! А то все какие-то старьевщики лезут! Вот уж знакомства позавел себе дядюшка!

– Так вы племянница Никодима Павловича? – осведомился я.

– Да. Марьей Игнатьевной зовут меня!… Пожалуйте, милости прошу!

Она сразу преобразилась в добродушную хлопотунью и повела меня за собой.

Мы вошли в знакомую гостиную; я спросил о Никодиме Павловиче и в ответ увидал удивленный взгляд.

– Так вы ничего не знаете?! – воскликнула Марья Игнатьевна.

– Ровно ничего! Вы меня пугаете?., что же случилось?..

– С ума сошел дядя!!..

– Да вы шутите, конечно?!

– И не думаю: аппарат какой-то он все изобретал, так вот от этого! Доктора говорят, что изобретатели все полусумасшедшие!

– Где же он?

– Здесь, конечно: не отдала я его в больницу! Во второй этаж пришлось перевести – все бежать пытался из нижнего. Ведь что он натворил-то: взрыв страшный, пожар; едва успели загасить и его самого вытащить. Почему-то особенно боится столовой – с трудом приходится проводить его через нее в ванную!..

– Но, надеюсь, ненормальность у него временная, есть надежда на его излечение?

Марья Игнатьевна махнула рукой.

– Да уж изверились мы!.. Сначала буйный он был, бросался драться на людей, потом прятаться стал – мания преследование у него развилась! Ужас, что мы пережили: один раз из петли его вынули – удавиться хотел! И все умолял аппарат его уничтожить, а от него и щепки не осталось – в порошок разнесло! Теперь тихий стал, смирный, только все разговаривает с кем-то; хохочет иногда…

– Можно повидать его?

– Можно, конечно, но сейчас не советую: он будет нести такую чепуху, что ничего не понять! А вы приходите проведать его в среду – послезавтра, значит!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю