Текст книги "Поддубенские частушки. Первая должность. Дело было в Пенькове"
Автор книги: Сергей Антонов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
7
Люба и Гриша стояли на поле, склонившись над колосьями пшеницы, и Люба разминала на своей узенькой ладони колосок. Было чистое, безоблачное утро. Только вдали, над городом Д., висела румяная тучка. Рыжеватая пшеница пологим уклоном уходила вниз, туда, где виднелся зеленый вагончик тракторной бригады и кривая жердь антенны. Ветер гнал по полю одну за другой широкие золотистые волны.
– Значит, ты считаешь, можно? – с насмешкой спрашивала Люба.
– А что – по-твоему, нельзя? – с еще большей насмешкой в голосе спрашивал Гриша.
– А что – можно?
Спор шел о том, созрело ли зерно для жатвы и можно ли пускать комбайн.
На дороге стоял только что подъехавший «натик», от которого струился прозрачный пар, и комбайн красного цвета.
– Ты же видишь, восковая спелость, – говорил Гриша.
– Да ты давни, давни ногтем. Смотри, из него вода бежит!
– Где вода бежит?
– Смотри. Сырое еще зерно!
– Что ты мне голову морочишь. Будем начинать! – решительно заявил Гриша.
Люба смотрела на него с изумлением. Лицо его было озабоченно и непреклонно. Он стоял перед Любой в новеньком комбинезоне. Воротник был расстегнут ровно настолько, чтобы показать белый воротничок и шелковый галстук. Сегодня рано утром директор МТС временно передал Грише комбайн. Передача получилась короткой. Директор обнял молодого комбайнера, чмокнул в щеку, прослезился, и Гриша стал полновластным хозяином агрегата. Отныне он имел право подписывать документы, и без его подписи никакие акты о количестве скошенных гектаров были недействительны. Он отвечал за все простои и неполадки. Помощник комбайнера, тракторист и девушки, работающие на копнителе, подчинялись ему.
– Заводи, – сказал Гриша трактористу.
– А ты знаешь, – предупредила его Люба, – здесь был Василий Степанович и запретил начинать уборку. Зерно сырое.
– Знаем мы эти штуки, – сказал Гриша. – Ему неохота зерно сушить. Ему охота сразу из-под комбайна в амбар возить. Поехали.
– Куда же мы поедем, товарищ комбайнер? – проговорил тракторист. – Подвод нет. Куда зерно осыпать станем?
Гриша подумал и спросил меня:
– Какая длина поля до дороги?. Я ответил.
– А ширина?
Я назвал и ширину.
– А сколько здесь можно собрать пшеницы с гектара? Гриша записал в блокнот цифры, подсчитал что-то и уверенно кивнул трактористу:
– Поедем! Наташа, лезь на копнитель.
Ловко цепляясь за перекладины босыми ногами, Наташа забралась по железной лестнице на площадку.
Трактор застучал, повернулся так, словно его неловко сдвинули места. Тяжелый комбайн неохотно двинулся за трактором, и поднятый хедер вздрагивал на неровностях. Шум трактора усилился, мотовило стало вращаться, загребать колосья, и за комбайном потянулась коротко остриженная пашня, и стало видно, какими ровными рядами, словно под линеечку, были посеяны весной зерна.
Семен с тремя другими плотниками доделывал на току навес. Услышав шум трактора, он соскочил на землю и уставился на Любу.
– Куда это они поехали? – спросил он.
– Косить поехали, – отвечала Люба. – Председатель запретил и подводы услал огородникам, а этот чудак поехал… А куда поехал? Намолотит полный бункер и встанет. Вон, Василий Степанович идет, сейчас будет шуму!
Василий Степанович остановился возле сортировки, оглядел всех по очереди и проговорил:
– Поехал, а?
Все молчали. Трактор с ровным рокотом уходил все дальше и дальше.
– Поехал, а? – повторил Василий Степанович, глядя на Семена и не находя слов, чтобы выразить свое возмущение. – Ты, Люба, говорила ему, что я не разрешаю косить?
– Говорила.
– А ну, Семен, давай пиши акт!
– Так ведь, наверно, хорошо молотится зерно, раз он едет, – попробовал Семен защитить молодого приятеля.
– Пиши акт, тебе говорят! Пиши: «Мы, нижеподписавшиеся…» Поехал, а?
Василий Степанович шагал по чисто выметенной площадке тока, задевая за ручки сортировок, сильно рассерженный.
Пока он диктовал акт, я заметил отца Наташи – Федора Игнатьевича.
Федор Игнатьевич шел в нашу сторону неторопливым запасливым шагом, держа в левой руке кепку. На нем была гимнастерка с отложным воротником, подпоясанная крученым поясом с кисточками. Под воротником виднелась аккуратно подшитая белая сатиновая полоска. Ветер закидывал на сторону его белокурые, легкие волосы, открывая большой лоб с малиновым следом кепки. На щеке его бледнели два незагоревших пятна – след бывших когда-то ран. Он был чисто выбрит.
– Об чем речь? – спросил он и взял у Семена бумагу.
– Самовольничают! – отвечал Василий Степанович. – Смотри, Гришка-то поехал без разрешения.
Федор Игнатьевич внимательно прочел все, что было написано в акте, подумал и сказал:
– Слово «неподчинение» надо писать вместе. Поехал, значит, без разрешения?
– Ты смотри, подвод-то нет! – сердито говорил Василий Степанович. – Куда он зерно ссыпать станет?
Федор Игнатьевич посмотрел на комбайн из-под руки.
– Сколько метров тут до дороги? – спросил он.
– С полкилометра.
– Так. Центнеров пятнадцать снимем с гектара, Василий Степанович?
Я насторожился. Федор Игнатьевич задавал такие же вопросы, как и Гриша.
– Пожалуй, снимем. А что?
– Я думаю, он у дороги вправо повернет. Когда бункер наполнится, он как раз к току подъедет. Прямо на ток и ссыплет.
– Не догадается он вправо свернуть, – заметил Василий Степанович. – Ты всегда придумаешь…
– Я, Василий Степанович, не люблю с ходу акты писать. Я гляжу на человека сперва со светлой стороны, – и Федор Игнатьевич сделал четкий военный жест правой рукой, – а если только ничего не увижу, тогда уж гляжу с темной.
Он сделал такой же жест левой рукой и зашагал дальше тем же скупым, запасливым шагом, рассчитанным на то, чтобы пройти много километров.
– Писать? – спросил Семен.
– Обожди, – сказал Василий Степанович.
Оба они стали смотреть в поле. Комбайн был уже далеко, и виднелась только задняя часть короба, куда подается солома после обмолота, задняя часть того самого копнителя, на котором работала Наташа. Издали казалось, что машина стоит на месте и маленькая фигурка Наташи неподвижно застыла на площадке, и только лопасти мотовила бешено мелькают вверх и вниз, как будто рубят землю по одному месту. Но вот трактор выдвинулся с левой стороны комбайна, шум его стал слышней, как будто открыли окно, и стало видно, что и трактор движется, и комбайн движется, и Наташа быстро и однообразно водит руками, словно вытягивает бесконечную веревку. Комбайн шел вдоль дороги.
– Догадался, – сказал Василий Степанович и вдруг, не удержавшись, весело рассмеялся. – Радиолюбитель, язви его в душу. Порви бумагу! Пойду подводы верну.
Семен наклонился ко мне и сказал с видимым удовольствием:
– А хорошо, что Наташа с ним работает. Это я посоветовал Василию Степановичу ее на комбайн направить. Пусть она поглядит, какой он на деле.
Председатель ушел за подводами. К току подъехал комбайн, и Гриша открыл заслонку бункера. Брезентовый рукав расправился, вытянулся, тяжелой струей хлынуло зерно, и на земле начал быстро расти правильный желтый конус. Девчата с визгом бросились собирать узелки с пирогами и бутылки с молоком, пока их не засыпала пшеница. Бункер опорожнился. Брезентовый рукав обмяк и повис. Наташа сошла на землю, подняла очки на лоб. Глаза у нее были испуганные, словно она вынырнула из воды, чуть не захлебнувшись. В волосах, налипших на лоб, застряла полова, на щеках серые полосы пыли.
– Да как же мне успеть, – начала она, не дожидаясь, когда ее станут укорять, – соломы целая прорва.
– Надо веселей руками шевелить, – сказал Гриша. – Смотри-ка, совсем запарилась. Завяжи получше лицо.
Гриша бесцеремонно снял с ее головы платок и завязал ей лицо так, что остались видны только глаза.
– Как же я дышать буду? – проговорила Наташа.
– Ничего, не задохнешься. Опускай очки!
Семен неодобрительно смотрел на все это. Я не мог удержаться от улыбки: «Вот, надеялся Сеня, что Гриша влюбит в себя девушку, а как бы не удушил ее от усердия этот Гриша».
– На волосы повяжи другой платок, – командовал Гриша, – а то к Октябрьским не отмоешься.
– Да где же я его возьму?
– Девчата, дайте косынку. И скорей поедем. Туча-то, вон она!
Действительно, безобидная тучка, висевшая над городом, подвинулась ближе и потемнела. Гриша криво повязал голову Наташи косынкой и, когда она по привычке вытянула на щеку белокурое колечко, безжалостно запихал его обратно. Теперь вместо Наташи стояла странная кукла с тряпочным лицом и круглыми стеклянными глазами.
Трактор зарокотал. Комбайн тронулся снова.
Между тем неровная тень тучи легла на поле, и по пшенице бежали уже не золотистые волны, а пепельно-серые валы. Ветер мел по дороге лохмотья пыли. Одинокий куст, растущий возле канавы, дергался, как будто старался вырвать из земли корни, и листья его вывернулись в одну сторону матовой изнанкой. Внезапно ветер утих, словно прислушиваясь. Куст замер. Но вот на нем кивнул один листочек, потом кивнул второй, третий, и я сначала услышал, а потом увидел падающие капли дождя. Семен вышел из-под навеса, поднял поперечную пилу и медленно пошел обратно. На земле остался белый сухой рисунок пилы.
Работу пришлось останавливать, ждать, когда просохнут колосья. На ток пришел Гриша и уселся на корточках возле сортировки. Рядом с ним на кучу зерна села Наташа. Гриша осмотрел ее усталые руки и грязное лицо, едва заметно ухмыльнулся и проговорил:
– Теперь хорошо работаешь. Как часы.
Наташа вспыхнула и благодарно взглянула на него. Потом она обвела ясным взором ребят и девчат, собравшихся под навесом, словно хвастаясь своей ловкостью и сноровкой. Но никто, кажется, не слышал слов Гриши. Некоторые завтракали, некоторые беседовали. Только Люба стояла одна, облокотившись о сортировку, и смотрела на пилу так пристально, как будто это была не простая поперечная пила, а какая-то диковинная зверюшка. Наташа вздохнула и, расстелив на коленях платочек, тоже принялась завтракать. А Гриша посмотрел на Любу и сказал!
– Вот видишь, почти четыре гектара обмолотили. Зерно обмолачивается – лучше не надо… Ты, секретарь комсомольской организации, должна болеть за работу механизмов.
– Я не люблю болеть, – равнодушно сказала Люба.
– Нет, я серьезно. Если видишь, что колхозные руководители тормозят работу механизмов ради своих узкоколхозных интересов…
– Послушай, Гриша, – тихо перебила его Люба, – если бы ты любил девушку, стремился бы ты быть с ней…
– Что? – спросил Гриша и встал.
– Если бы ты был занят по уши. С утра до ночи. И с ночи до утра. Нашлась бы у тебя минута, чтобы побыть с ней?
– Ясно, нашлась бы. А что?
– Как бы ни был занят?
– Конечно. В крайнем случае написал бы письмо.
– А после первого круга я ни одной пробки не сделала, – сказала Наташа. – Правда, Гриша?
Она по-детски обеими руками держала кружку, и на лице ее белели усики молока.
– Молодец, – ответил Гриша. – Ни одной пробки. Сразу освоилась.
И снова глаза Наташи вспыхнули радостью.
– Ну, а если он так занят, что не может даже письма написать, – допытывалась Люба.
– Тогда… тогда все равно она знала бы, что он любит,
– Почему?
– Чувствовала бы.
– А если она не чувствует?
– Кто?
– Теперь я всегда с тобой буду работать, – сказала Наташа. – Весь сезон.
– Конечно, – солидно согласился Гриша. – Сначала я не хотел тебя брать. А ты, оказывается, здорово работаешь.
Лицо Наташи сияло.
– Ты, кажется, добился своего, – тихонько сказал я Семену. – Теперь она станет ходить к нему слушать радио.
– Да, станет ходить, «ответил он вслух, грустно вздохнул и отвернулся.
8
Дождь прекратился. Подошли подводы. Целый день Наташа работала на комбайне, и поговорить с ней насчет частушек, а тем более записать их, я не мог. Вечером я отправился в Поддубки, надеясь застать Наташу дома. Надо было торопиться, потому что она должна уходить на комсомольское собрание.
Я почти дошел до Наташиного дома с нарядными, выкрашенными в зеленый цвет наличниками, как меня остановила старушка, одетая в дырявое пальто и рваные башмаки.
– Ты, сынок, из области? – спросила она, тронув меня за локоть. – Хоть бы ты припугнул наших хозяев. Топить печку вовсе нечем, сучки на дороге сбираю… – Подбородок ее задрожал, и она беззвучно заплакала. – Хоть бы они мне дровец привезли… Одна осталась. Братья бросили, сынов нету, а работать через силу не могу…
Я посоветовал ей обратиться к бригадиру или председателю колхоза.
– Да чего мне к ним ходить? Все одно без толку. Только и слава, что председатель, а никакой в нем заботы о людях нет. Ты бы его припугнул, сынок.
Я, как мог, объяснил старушке, что я землеустроитель. Она перестала плакать и спросила:
– Так, значит, из колхоза в колхоз и ездишь?
– Так и езжу.
– И зимой тоже ездишь?
– И зимой. Поживу дома дня три и снова еду… Старушка жалостливо посмотрела на меня и спросила:
– Это что же у тебя, принудиловка, что ли?
– Нет, обыкновенная работа.
– Обыкновенная?.. – недоверчиво протянула она. – Может, ты деньги растратил, или что?
Я сказал, что люблю свое дело и учился ему пять лет. Старушка опасливо оглядела меня с ног до головы и отошла, видно решив, что у меня, как говорят, «не все дома», а я снова зашагал к Наташе. На мой стук не ответили. Ни в сенях, ни в комнатах никого не было. Наверное, Наташа уже убежала на собрание, пока я разговаривал со старушкой. Я уже решил уходить, но заметил на столе, под кружкой, лоскуток бумаги. Округлым, ясным почерком на нем было написано: «Дочка! Пошел на скотный двор. Сделал все, как велела. Картошку поставил в печь, щи – тоже, молоко вынес в сени. Забеги за матерью к Дементьевым. Хватит ей там шуметь».
«Значит, она еще не приходила. Надо подождать», – решил я и сел.
Я и прежде бывал в этой комнате, но теперь не узнавал ее: комната выглядела по-новому. Раньше у крайнего окна находился столик, на котором лежали игрушки младшего наташиного братишки Андрейки: заводной мотоцикл, деревянный грузовик и мельница из консервных банок. Теперь не было ни столика, ни игрушек. Раньше у двери, возле перегородки, стоял комод, а теперь только ровный прямоугольник невыцветших обоев обозначал его место. Большой стол, застланный новой голубой скатертью, поделенной складками на ровные квадраты, был переставлен на середину, а окна затянуты чистой марлей. Белоснежные взбитые подушки лежали на кровати, едва касаясь ее, словно надутые воздухом. В комнате хорошо пахло свежими березовыми вениками.
Заглянув за перегородку, я увидел там и комод, и столик с игрушками, приставленные почти вплотную к хозяйской постели. Там же помещалась и этажерка Федора Игнатьевича с томиками сочинений Сталина и с книжками по животноводству.
Пока я осматривался, стараясь сообразить, зачем сделана эта перестановка, появилась мать Наташи, женщина лет тридцати пяти, статная И худущая, похожая на физкультурницу. Она была в комбинезоне, в юбке, надетой поверх него, и в косынке из того же самого материала, что и Наташино платье.
Она сняла у порога сапоги, надела мягкие туфли и только после этого вошла в комнату.
– Они из рукомойника не умываются, – услышал я ее голос, доносящийся из кухни.
– Кто?
– А чехословацкие люди. Семен рассказывал, они из тазов умываются.
Она внесла в комнату большой эмалированный таз и поставила его в углу на табуретке.
– Что же, они у вас ночевать будут? – спросил я.
– Не знаю. Это я так. На всякий случай. Ну, как, по-вашему, по-городскому, хорошо? – спросила она, оглядывая комнату.
– Хорошо, – искренне ответил я, заметив, что она в эту минуту удивительно похожа на Наташу. – А где Андрейка?
– На два дня к бабушке снесла, чтобы не мешал. Надоел. Хорошо, значит? Ну вот. Дементьевы, вон, всю квартиру на дыбы подняли. Моют все да скребут. А у них, как два часа ночи, так ребенок просыпается и давай орать… Или Бунаев. Сегодня с культивации иду, вижу – едет из города, цветы везет. «Куда, спрашиваю, дедушка, цветы?»– «В школу», – говорит. Хитрый. Знаю я, в какую это школу. А у него прямо под окнами циркулярная пила визжит. До двенадцати ночи работает…
Она прервала фразу, увидев записку мужа, прочла ее и улыбнулась:
– Ну зачем же ты щи в печь поставил? Эх ты, дитя малое. Щи на холод надо, – проговорила она так, словно Федор Игнатьевич был рядом.
Потом вынесла чугун в сени, вернулась обратно и продолжала:
– Сегодня у нас все бабы переругались, прямо смешно… Три чеха приедут, а всем охота, чтобы у них гости ночевали. А они и ночевать, наверное, не станут. Приедут, посмотрят и уедут. А наши бабы все равно ругаются. Говорят, завтра сам Василий Степанович будет ходить и смотреть, у кого лучше. И мой с ним будет ходить. А разве мужики поймут, где лучше? Например, у Иванищева, ничего не скажешь, хорошо дома, чисто, просторно, а разве можно к ним гостей пустить? Он как заснет, так и начинает сам с собой говорить, полные речи произносит. Или к Дементьевым. Разве Ленка такие щи сготовит, как я сготовлю? Федя, вытирай ноги, – предупредила она, увидев мужа.
Федор Игнатьевич стоял у двери, не решаясь переступить порог. За его спиной я увидел ту самую старушку, которая останавливала меня на улице.
– Ну, и нагнала страху, – заговорил Федор Игнатьевич, – в собственную избу войти робею.
Он прошел на цыпочках, шаркая по стене рукавом гимнастерки, сел к столу, и я почувствовал исходивший от него острый запах йодоформа.
– Химия отелилась, – устало сказал он.
– Бычок или телка? – спросила жена.
– Телка. С пятном на носу. Вся в отца… Иди, садись, Мария Евсеевна, – обратился он к старушке. – Что тебе?
– Известно что, Федор Игнатьевич. Сказали бы хоть вы председателю, чтобы корову обратно в стадо взяли. Ведь одна я. Братья бросили, сынов нету.
И она опять беззвучно заплакала.
– А сколько ты трудодней наработала? – спросил Федор Игнатьевич.
– Да сколько мне наработать? Больная я, батюшка…
– А на своем огороде работаешь?
– Через силу, батюшка. Кабы на огороде не работала, так и вовсе ноги бы протянула.
– Так. А чья корова? – Федор Игнатьевич быстро взглянул на старушку и медленно стал поглаживать мягкими ладонями неподатливые складки скатерти.
– Чья корова? Моя, батюшка, моя.
– А не брата, который в город уехал?
Старушка испуганно посмотрела на Федора Игнатьевича.
– Нет, не братова корова, батюшка, ей-богу, не братова.
Федор Игнатьевич молчал, поглаживая рукой скатерть.
– Моя корова, убей меня гром, моя…
– Дочка, зажги свет, – сказал Федор Игнатьевич.
За перегородкой кто-то зашевелился, тупо защелкали кнопки платья, и вскоре вышла Наташа. Со сна она была теплая и розовая, и пуговица отпечаталась на ее пухленькой смуглой щеке.
– Ой, таз! – удивилась она. – Мама, можно я умоюсь в тазу?
– Умывайся, – сказала мать из кухни.
– Так и что же, что корова братова, – неожиданно сказала старушка. – Брат в город уехал и мне ее бросил… Кормить-то ее надо? Куда я ее дену?
– Сдай в колхоз, – посоветовал Федор Игнатьевич. Старушка как-то недоверчиво засмеялась, видимо, не понимая, шутит ли заведующий животноводством или говорит всерьез.
– Скажи, батюшка, председателю, скажи…
– Что же я ему скажу, Мария Евсеевна? Есть положение, что за пастьбу единоличных коров надо вносить в кассу колхоза пятьсот рублей.
– Опомнись, батюшка! Где я возьму пятьсот-то рублей!
– Брата корова, пусть он и вносит. Так ему и скажи.
– Скажу, скажу, батюшка. Так и скажу. – Старушка помялась, утерла глаза и губы концом косынки и нерешительно проговорила: – А пускай пока она в стадо ходит…
– Нет, так нельзя. Пусть он или деньги платит, или тебе корову передаст. Принеси бумагу, что корова твоя, а тогда и веди ее в колхозное стадо.
– Бумагу, значит, надо? – насторожилась старушка.
– Да, бумагу.
– Ну, бумагу-то мы сделаем. Вот спасибо, что выручил… Вот спасибо, батюшка.
Раздался грохот. Наташа уронила на пол кувшин.
– Тяжело, дочка? – спросил отец, не поворачивая головы.
– Пальцы у ней не держат, – сказала мать из кухни. – Умаялась.
– Ничего, сейчас отойдут, – отозвалась Наташа. – Мы сегодня сто восемьдесят три процента дали. Правда, папа, сто восемьдесят три! Гриша считал.
– За какое время?
– За двенадцать часов. Да еще стояли час из-за дождя. А сто восемьдесят три процента нормы сделали. Завтра, Гриша сказал, еще больше накосим.
– Смотри-ка, какие вы горячие! – заметил Федор Игнатьевич, все так же разглаживая скатерть мягкими руками. – Ну, все, Мария Евсеевна, все.
Казалось, ему стыдно за старушку.
– Все, все, батюшка… И в сельсовет ходила и в район, ничего и слушать не хотят. Один ты, ровно отец родной…
Умывшись, Наташа подошла к столу и села, подперев кулаком щеку. Старушка поднялась со стула, но не уходила. Наташа жалостливо смотрела на нее.
– Теперь куда пойдешь? – спросил Наташу отец.
– На комсомольское.
– Опять всю ночь заседать?
– Часов до двенадцати.
– А нельзя мне дровишек немного, батюшка? – заговорила старушка и снова собралась плакать.
– Насчет дров – к председателю, – сказал Федор Игнатьевич и нетерпеливо встал.
– Жалко? – спросил он Наташу, когда старушка ушла. – Вижу, что жалко. А ты ее брата знаешь? Кузнецом в Синегорье работал, Иван Евсеевич. До объединения, при бывшем председателе, этому кузнецу неплохо жилось. Каждый день на колхозных лошадках на базар ездил. А вот как объединились, не пришлись ему по душе колхозные порядки – ушел Иван Евсеевич из колхоза. Работает в городе, а по-прежнему живет в Синегорье в своей избе, и огород разводит на нашей земле, и корову гоняет на колхозный выгон, и дровец ему больше, чем другим, надо, – на базаре продавать. Ты вот работаешь двенадцать часов, а он оставил старуху колхозницей, чтобы ее руками твое добро тянуть… Тебе ее жалко, а у меня внутри вое кипит… – Федор Игнатьевич зашагал из угла в угол, не замечая, что сапоги его оставляют на чисто вымытом полу следы извести. – Ничего. Разберемся как-нибудь что к чему. Коммунистов у нас теперь семнадцать человек. И вас, комсомольцев, тоже порядочно. Только поменьше бы вам заседать надо… Вот вы на комсомольском собрании обсуждали, как чехов принять, а толку нет. Что у вас получилось О организацией ночлега? Надо было назначить три дома – и все. А то теперь все словно к Октябрьским праздникам готовятся. Кому поручена организация ночлега?
– Любе и… – Наташа опустила глаза, – и мне…
– То-то, что и тебе. Сейчас шел со скотного двора, а про тебя частушку поют – про твою оперативность. Увидели меня и поют.
– Да ну их, – сказала Наташа, смутившись. – Они ведь про всех сочиняют. Не только про меня. И про землеустроителя пели, бессовестные. Я думаю, надо поставить вопрос, чтобы прекратить это. На то стенгазета есть.
Я слушал, совершенно сбитый с толку.
– Ты что же, дочка, – улыбнулся Федор Игнатьевич, – хочешь критику только в стенгазету загнать? Чтобы висела эта критика где-нибудь в темном углу да помалкивала? Нет, дочка, критика у нас горластая, ничего тебе с ней не поделать…
– Федор Игнатьевич, – проговорил я почти с мольбой в голосе, – скажите хоть вы мне, пожалуйста, кто у вас сочиняет частушки?
– Как – кто? – удивился он – Да наши, поддубенские.