Текст книги "Восстание мизантропов"
Автор книги: Сергей Бобров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
Сергей Бобров
ВОССТАНИЕ МИЗАНТРОПОВ
I
Ты видишь людей, которые держат бакалейные лавки. Но на кой прах, Пондерво, они держат эти лавки?
(Уэллс)
В это время, когда около лежащие бульвары неумеренно насыщались тем сердцеубийственным запахом, каковой источается из дымчатых жилок новораспущенного листа липы, – налево, занесенный царственным футуристом на самый приземистый лоб складчатого горизонта, гудел параболический мост. Его склепы чудовищно вздрагивали под мерным трепетом, топотом и прочими сочетаниями букв Т, М, Р и иных, подходящих – колоссального Консолидейшена, упиравшегося непосредственно в небо коротенькой щегольской, фасонистой трубой. Восемь колес мычали – как сто восемь колес. Засим гнался неразличимый смерч уносящихся вагонов, а пыль скручивалась в прокошенном лучиками воздухе. Снизу, откуда выглядывает читатель, это представлялось недостижимым зрелищем. Солнце болталось в низине по-над болотом, великанище Консолидейшен летел выше него. Насыпи казалось не было конца. Однако в оной имелся некоторый изъян в виде дырочки нежнейших размеров, предназначенной для пропуска сволочи, которая таскалась по ветке. Так на этой ветке, в некотором роде, сосредотачивается и локализуется имеющий возникнуть на сем же нимало-не-Африканский монстр, то на нее обращается сугубое внимание.
Однако этому вниманию не на чем было привеситься. Да, действительно, в дырочке под разрисованным уже параболомостом пара рельс звенела в солнце, но унылые вздохи какого-то калеки, современника Уаттса, понуждают нас по возможности сократить время, отпущенное на лежащую на нас тяжелую обязанн…. Скучнейший зелененький свистунишка при тендере с чужого буфера хило похрипывая, выпуская пар изо всех мыслимых щелей, еле дергал, еле-еле дергал он своих замызганных приятелей. Машинист и кочегар мирнейше сидели сбоку тендеришки, предаваясь пожиранию явно недоброкачественных продуктов, – свистунишка был так несчастен, что даже не нуждался в присмотре. Корова, сущая корова был сей хвастунишка, ни одна порядочная линия не осмелилась бы держать на своих рельсах подобную злокачественную развалину. Какие силы, спрашиваю я вас, какие возмутительные неприятности довели меня, дорогие читательницы, до такого ужасающего падения, как описание этой скотины? Какая адская, надрывающая мозг скука бросила меня в эту дыру! Или я ослеп, сделался ослом, акмеистом, земляной блохой, читателем творений Шершуневича, что все, что происходит в сем лучшем из миров, до которых мог додуматься Лейбниц, – все, без всякого исключения исчезло и на месте утраченного всего возникает видение – скажу по правде – раздрызанного паровоза с сидящими на промасленном облучке машинистом и кочегаром, его кумом, свояком, партнером для домино, собутыльником и проч., и проч!.. Полупросохшая земля тянется сбоку, канавка носит на себе следы пережитого не так давно кораблекрушения: – скрюченная тележка цистерны гласит о сем. Мертвой пылью, покойницкой вонью раздается по несравненной дали скука, прочно и крепко выделанная, во всех отношениях превышающая скрип проклятущего локомотива.
Отбежим налево вниз на двести тридцать одну сажень. Перрон столь же блестящий отделки, как и вышеписанный автодвиг, кишел немногочисленной публи… кишел: это так полагается, к перрону другого глагола нет. Возглас «Подходит» – излетел из двух ровным счетом уст. Вихляясь вынес начальник сего учреждения на вид свой отсиженный сад, каковой он старательно поддерживал двумя руками, для отвода глаз сложенными в самой непринужденной позе. Но подозрительному зрителю ясно было в чем тут дело.
– Так вы говорите, это самая близкая дорога? – Не смею вам соврать, а должно быть так. – А скажите, кого бы, чтоб наверное… – Боюсь вам… Я ей говорила, говорила – хоть ты что. Заметьте, батюшка, вникните, сделайте ваше такое одолжение, должен он был по векселю моему зятю уплатить в месяце сентябре – так с… – Извиняюсь, сударыня, простите за нескромный вопрос, а где здесь будет отхожее место, так как я приезжий и прихватило даже немыслимо?..
Наконец, пока содержимое станции деловито и без особого труда – вот что странно – рожало на свет эти потрясающие разговоры, поезд еще дрожащий от усталости вытряс на платформу все им доставленное с такой мукой. И налево – опять таки налево – в третий раз налево – увиливал некоторый коричневый скукотворец, с суетливыми манерами, усталыми собачьими глазами. Лло-овви его, дер-рржи-и его!
II
Лежит неподвижная полночь.
(Случевский)
Отсутствие фонарей возбуждает любопытство тискающегося человека. Тьма ровным пологом взмахивает и вскрывает некое необозримое пространство, где мечтают в будущем отдыхать мнительные люди, пространство просвечено звездами. Волноподобные туманы клубом двигают свои мезозойские очертания. Там, за рощами, потопленными в расплавленных весною водах, за разбивающими ночь на тысячу неслитных и полусонных восторгов соловьем проходят тусклые, желтые воды, уносящие круто крякающие льдины. По этой причине холод, сочащийся по низу, омывает ноги путника, вливая ему в рот и далее крупную слезу сожаления. Он уносит с собой на веки, в виде горького сувенира ночного путешествия эту слезу, он принуждается течением жизни хранить этот подарок на своей груди, ибо нет другого, кому можно было его передать. Человек не имеет, где преклонить голову. Сириус попеременно вонзает в его значки зеленый и лиловый луч, в бок бросает он красный отсвет: торопливая приседающая походка несет человека мрачной улицей. При его приближении недвижно, безщелестно из подворотни вылезает достойных внимания размеров пес и ровно убегает в бок, в бок – куда бегут собаки? Чудный зверь, у коего вечно есть важное и ненеприятное дело. Однако, животное играет с тьмой, повернувшись – он тонет в ней, прыгнув – он силуетится толстой мордой со внимательными ушами. Вдруг сзади раздаются мерные удары и петуший крик доводит до вашего сведения: – парки бабье лепетанье низводится мною, петухом, и ночным великаном, до легкого шептанья полусонных вод: оно баюкает мир. Спи, дурак и растереха. – Вслед за этим пес останавливается, мрачно чешется, присевши, нюхает землю и – бурчанье его, рычанье, неровный лай – нерезко, истошно переходит в ужасающий вопль ночного воя. Он воет полусидя, полулежа. Ему отвечают оттуда и отсюда и с этой стороны и с той, он воет с короткими промежутками, жуя тьму и захлебываясь в собачьих сухих слезах. Человек останавливается, отирает холодный пот со лба, слышит как слезинка пота пробегает из-под мышки по боку, бросает сумку наземь, вынимает револьвер и стреляет в собаку. Револьвер выбрасывает короткий огненный пушистый хвост, пес смолкает, а человек опрометью бежит и исчезает, сопровождаемый неистовым лаем, воем, колотушкой сторожа и – далекими стонами соловья.
III
He мучь меня, прелестная Марина.
(А. П.)
Мрачный тихий храп не давал уснуть или думать. Рассвет сине, сине пролезал в утлое окошко, огибая рыжую занавеску и попутно выясняя пространственные взаимоотношения близлежащих предметов. Маленький столик заигрывал со стеной, – оба то исчезали, то плыли несовместимой массой, напоминавшей видения пароходов с Миссисипи. Кусок обоев, резиденция мухожадного крестовика, отличавшегося странной для такого мешка нечистот грацией и подвижностью – двигался перед спящими незакрытыми глазами: он принимал вид черномазого мурина, пришедшего за пропитой душонкой спящего. Его неподвижность не только не успокаивала, наоборот, говорила об злой осторожности мурина о том, что он родной братец злющему крестовику, грозе идиотичных мух. Но крыжак в свою очередь ненавидел тонкое жужжанье ос; он думал иной раз: «погибну, съест оса» – и трясся мешковидный от ужаса; – вспоминая нежные объятия съеденного паучка, он упускал даже муху.
Оправдываясь, он рассуждал, что сделал сие исключительно в аффекте, – он хотел только укусить, только укусить… один разок, один только разик, но не удержался, – любовь к паучку была совершенно непомерна: – исчезновение непонятно и достойно жалости. Сей истинно-Брюсовский эффект доехал до своего конца и малютка-паучек исчез в бездне времен! – о дай мне тот же жребий вынуть. Хорошо бы встретить неизбежную осу в том виде, в коем встретил ее бедняга паучек. Ветер тихо и тонко вошел в комнату и дымные персты его повернули бумажку на столе. Шелестя и причитая, она упала ему на руки, он приподнял ее повыше, прижал к сердцу и опустил. Закружившись, упала она к спящему. Он взял ее, глаза впились в серые очертания букв, невидных, а память подсказывала слова: «Милый мой, меня страшно огорчает, что я сделала. Я в этом страшно раскаиваюсь. Сознаю, что это было страшно грубо, глупо и бестактно – обо всем этом говорить. То, что сделано, не вернешь. Но обещаю тебе, что в дальнейшем этого не….» – ангел писал эти строки или крыжак: – серый, цветной, узорный мешок нечистот и дикого сластолюбия. Ветер пел в уши, – нежный добрый друг. Он привык баюкать мир, тетерю и автоненавистника. Он прильнул к горячей щеке, двинул волосы, обошел, осторожно колеблясь, ухо и застыл холодноватый, щекоча затылок. Подушка промялась и даже углы ее не вздыхали отрадно. Холод стоял во взорах, мурин вглядывался в душу и урча, поучал: «ничтожество, земляной червь, полип и холерная запятая, грош тебе цена, старая тряпка и пародия на вечноживое. Вот сейчас подойду к тебе… у-у-у-у-у!». Человек предпочел прервать излияния печального образа, результата светотеней и светомраков. Он встал, подошел, звезды внезапно оказались за чертой достижения, что было весьма странно, – уже сидел он в креслах в городе и месте давно покинутом, забытом и чреватом недоумениями. Она подошла к нему с каким то зрящим, нестоющим ответа вопросом, – но он взял руку, теплота ее передалась его дрожащим жилам, она приблизилась, ближе. Ближе. Ближе. Он уже слышал мягкие повороты ног ее, он уже приникал к груди ее невозвратно колеблющейся. Тут сон разверз перед ним ее неистовое лоно…. тогда через несколько секунд он сидел в слезах и мокрый от пота, дрожащий на поскрипывающей кровати и будил тьму мерным шопотом.
Тихий далекий лай пробежал по городку и вновь затянулась волынка непотребного воя. Два полуночника прошатнулись под окошком.
– Не к добру собаки воют.
– К добру им не выть.
Камень свистнул через улицу и пес с визгом убрался. Его предчувствия реализовались с его точки зрения – вовсе неподходящим к случаю образом.
IV
Тогда я направился в пещеру и вот живу здесь с волками уже двенадцать месяцев. С ними я охочусь, с ними свирепствую, они меня знают и слушаются меня.
(Р. Хаггард)
Лампочка просвечивала через густую смесь голосов, дыма, пивного пара, криков – «кружку» – «получите-с» – «а я вам говорю….»– «а я вам говорю….» – «то есть, как же вы, извините, это даже несколько странно….» – «а я вам говорю» – «кому странно, а тебе свиное чрево» – «вы куда смотрите» – «а тебя спрашивают» – «подходящее дело» – «вы бы полегче на светлое налегали» – «я в смысле бальзама» – «никакого не может быть смысла» – «кружку! А я вам говорю, кружку. кру…кру… тру… пр-р-р-тебе чрево… пр-гу-гу как же ды-ды-гр-гр…» плавающих рук, коим алкоголь придавал странную автономность. Лица иссиня розовые плыли и пели над кружками. Олимпийно возвышался некто над баром. Его всесильности были вручены белые фигуры, движения коих находились в полной зависимости от его директив. Белые покачивались, покачивая кружки.
– Существо женска пола топило среди вымен своих жесткие усы обладателя колоссальных рук, с рьяной дотошностью сжимавших оные волны прекорявыми пальцами. Наконец борьба закончилась оглушительным визгом, руки залезли далее положенного ровно на аршин.
Очертания вышеразрисованного местечка не столь любопытны как сие может показаться с первого взгляда. Наметим, однако.
Потолок приседает в лад дыму, в горле большинства присутствующих давящее пиво плохо усредняется закуской слабо-среднего достоинства: – моченый горох и шарики из известки с мятой. Серозеленые стены ужасно как неинтересны, что сказать о них? Каждый столик мрачно погружается в собственное одиночество. Есть парочка чудаков, истребляющих пиво в одиночку, – они имеют воинственный вид и значительно более несуразны, чем те, что проделывают это скопом.
Низкое оконце приотворялось справа в низочке. Оттуда густо заглядывала ночь, ее лоб, украшенный индиго, ее брови, подернутые зарницами, – ее духи сочетали в себе набор трав, укрепляющий нежные слезы мужества. Серый, что тонул в пиве у оконца, ложился продранным локтем на наличник. Он прислушивался к тону того ночного фырканья, а пиво пощипывало в своем знаменитом «фужере» (кружка, просто кружка, – толстенное дно), играло пузыриками пены и звало иссохшие губы к своей питательной горечи.
Бедняга, вошедший в учреждение, раскланивался с оным препочтительно. Его встречали возгласы, кои он принимал как должное поклонение – таланту. Немедленно проследовали его опорки к бару, затем в нишу, где инсталирован был колченогий столик, сосланный туда за некрепость в членах и наклонность охать при каждом ударе грузного и мокрого опивевшего кулака, – кулак сим огорчался и начинал скучать, что не входило в расчеты коммерсанта и величавого владыки учреждения. Владыка учреждения, человек толстый, серьезный и подозрительно благообразный, смахивал на крыжака. Но он невозмутимо поглядывал в нишу. Там опорочник, суетливо краснея веками и разросшимися, как крапива, усами подавая по тараканьему, устанавливал фужеры, то доливая их водой, то отпивая из каждого. Тоненькие палочки, чуть касаясь фужеров, роняли тонкий звон: – динь-день-день… динь-динь… донь-доонь… и проч. Завершив подготовительное, талант глянул в толпу и сказал гнусавенько: «денечек», – тогда он наклонился над фужерами, лицо приняло тяжелый оттенок холода, руки пристали друг к другу локтями, палочки бросились к фужерам и оттуда понесся тоненький напев «денечка». Динь-динь, ди-ринь, ди-ринь, динь-динь-динь-ди-ринь…. и далее. Холодное индиго текло в окно. Дверь еще приостановилась и тихо шмыгая скользнул, неловко хмурясь другой. Вслед ему зашептался дальний столик: «Темрюков…. а чорт его душу знает…. собаку Васькину убил…. Три рубли отдал… чорт его…. ну да тоже ведь известно…. зря народ болтает…. чего зря, общеизвестно…. уж факт говорит…. факт – факт! Холостой да дурак: все и дело то….» На сем обрывались эти излияния, подлинный смысл коих оставался весьма темен. Плодившие таковые размышления быстро погружались в мрачное рассмотрение действительности, подозреваемой в тайном намерении подковать всякого с оной соприкасавшегося.
Хмурый новичек проходил меж столиками. Столики испытывали переход из одного состояния материи в другое – из твердого переходили в коллоидальное. Хмурый чувствовал себя пронзенным взглядами, на перекрестке коих попахивало свалкой. Однако, один из столиков, прохрипев «умми-рраю», принял его к своему борту. Человек на месте. Каждый человек, согласно общему плану мироздания, должен иметь какое-нибудь место (идеологическая база самоубийства).
Денечек нежно и тонко разносился по воздуху, напоенному густым паром пива. Он пел, заглядывая вам изредка за спину – тогда по ней пробегал хитрый холодок – он вспоминался слезами, орошавшими давнее время землю. Ритмическое покачивание звуков обертывалось словами, за словами тенью вставал мотив. Снова слышались жалобные слова. Так денечек терзал сборище подозрительных и плохо отстиранных личностей. Это терзание наносило раны, оно вскрывало язвы. Язвы заливались пивом, – так завершался круг алкоголизирования населения. Крыжачистый владыка усматривал здесь величайшую гармонию, которую когда-либо замечал глаз человеческий.
Хмурый проклинал на трех языках денечек. Это было не в его стиле.
V
Он зашипел трубкой: – Я сказал «тру-ту-ту» и «брилли-брилли»,
– и так как я, опешив, молчал, – добавил: – моцион языка.
(А. Грин)
Почтенное учреждение завершило свою дневную задачу. Уже величавый смотритель грузно наклонился над стойкой; отчетливо и резко защелкали счеты под кургузыми и громадными пальцами. Деморализованное население разошлось. Пять душ проедалось в кабачке. Хмурый был там.
Неожиданно встал он, оглядев налитых пивом неподвижников, расслабленные губы и ползавшие по столу за крошками руки, – вошел он в нишу, уселся к колченогейшему.
– Поете, – сказав он, горько переваривая пиво, – поете. И что поете. Денечек поете. Разве сейчас надо денечек петь? Дураки.
– Безобразь полегче, – посоветовал остановившийся и до крайности заинтересованный услужающий Личарда.
– Какой денечек… – хриплый смех забегал вкруг ниши. – Эх, вы. Вы люди? Так: – денечки вы – не люди…
– Жила, – ответствовали из угла, – молчал бы. Зачем собаку стрелил?
На вопрос не отвечая, он продолжал:
– Я вот могу спеть… – и с усмешечкой, обличавшей его крайнюю скромность: – желаете послушать?
– Споет, – резюмировал угол. – Пожди, вот ему так споют ребята, месяц у Лексей Николаича в больнице отваляешься.
Сие было контрасигновано:
– Обязательно: да.
– Неужели нет?
– Очень просто.
– Лахудристый малый: – поучат.
– В лучшем виде. В самом лучшем виде.
– Тогда и петь будешь!
Он пробовал поспорить:
– А вы меня знаете?
– А кому он, ребята, нужен.
– Трофим возьмет: у него девка молодая.
– Хрен у меня есть молодой. Девку побережем.
– Вот так хрен, мать твою не замать! А тебе и крыть нечем – видал.
– Да что с этаким дерьмом связываться.
– Руки марать.
– Поганым горшком накрыть…
– ….сверху плюнуть…
– ….сбоку екнуть….
– ….сверху ахнуть….
– ….тарарахнуть….
– ….чтоб не возился…. не крутился….
– Не орите. Слово дайте…
– ….наддайте….
– ….городской….
– ….инструментальный….
– ….нахлебнички, мать вашу….
– ….курицыны дети….
– ….свернешься….
– ….да в зубы ему смотреть….
– ….наделали вас на нашу голову….
– ….старики то были дураки: с женами спали….
– ….у нас не по эндакому….
– ….мы ребята – пройды….
– Мы – тройные! Кованные! Мы – свихниголовые!
– ….ножики пудовые….
И ежась от скуки, длинной и нестерпимой, выслушивал хмурый наш персонаж эти перекликавшиеся проклятия – одно другого глупее и придурковатее. Выслушал без гнева, ибо общий тембр ражей ругани указывал, что далее упоминания сродников, обеспеченных такими-то (имя-рек) способами, – дело на сегодняшний вечер не двинется. Ежась, поеживаясь, выслушивал он:
– А ну, химик, еще чего?
– Заленился, подкованный, двустнастный, четырехпроцентный!
Общее едкое фырканье покрыло последний эпитет:
– Его, ребята, на заводе Максимыч трубкой мерил. И-ги-ги!
Угол разгружался, а четырехпроцентный с грустью следил удалявшуюся аудиторию. В отворенную дверь свежо мотнулся сквозняк, приналег на окно, рамы визгнули, вскрылись, трава качнулась из-за подоконника, и оттуда потянул запинающийся речитатив:
– И зачем же я вас ми-иленъкий узнала?
Тут певец споткнулся. Однако с трудом переваливая через согласные, сунулся далее:
– Ззачем полюби-и-ила я вас,
Биз вас ба я гористи ни зна-а-ала,
Теперь жи я страдаю кажняй ччас…
Ясно отчеканивались колеи и кочки, проецируясь на звуковом фоне нежного напева. Замечалось, что дорога была выбрана помимо певца. Черти его несли. И только они и знали, куда они его несли.
Тут четырехпроцентный с решимостью примерного супруга, после четырех часов ночи, вдруг подпрыгнул и на тот же мотив завел:
Когда я увижу город старый,
Когда ж услышу за собой:
Хлысту подобные удары
Винтовки в улице пустой…
В дверях зашептались, четырехпроцентный кинул деньги на стол, вылез в окно и схватился за лоб. «Идиот, негодяй, предатель, – подчивал он себя самого, – нет, что же это такое, – а?»
Тут двое тенями быстро прошли около него. Куски слов запрыгали над ушами, и он услыхал:
– …отрицает нитроглицерин…..
И тогда волосы на головенке беглеца один за другим в некоторой роковой и ужасающей последовательности стали подниматься к апексу, холодный пот омочил его бедра тоненькой и язвительной струйкой – и стремглав понесся он через теплую синь ночи в свою конуру.
В его голове медленно повертывались слова:
– ….отрицает нитроглицерин….
Оглушенные мысли бросались из стороны в сторону:
«А ежели он…. отрицает… то, отрицание…. то…. отрицание его отрицания не поможет…. значит, нечего и стараться. Я – дурак, я – прозевал: – не об чем и говорить».
Он раскрыл записную книжку и занес в оную: «Смысл жизни раскрывается человеку неожиданно».
Посидел на кровати, пережевывая пальцами пальцы, и записал еще: «См. Тютчева, Кропоткина, а также Пуанкаре».
И диссимулируя страх, разделся и непринужденно зевнул.
Где-то далекий говор напугал его до смерти. «Чего боюсь?» – а боялся то он, бояться того, что за ним гонятся. «Отрицает нитроглицерин…».