355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сергеев-Ценский » Преображение человека (Преображение России - 2) » Текст книги (страница 9)
Преображение человека (Преображение России - 2)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:42

Текст книги "Преображение человека (Преображение России - 2)"


Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)

– Все равно, что ж, – суд гласный, никому не воспрещается и чужое дело посмотреть. Цыган там сейчас судят.

При этом околоточный сделал такой широкий пригласительный жест, что Матийцеву оставалось только войти в высокие прочные двери суда.

Занятый своим делом, он как-то не сразу усвоил даже то, что сказал околоточный насчет цыган, и, только усевшись в самом заднем ряду скамей для публики, всмотревшись и вслушавшись, понял, что судили не шахтеров, а каких-то цыган, убивших с целью грабежа путевого сторожа с женою в их сторожевой будке, ночью.

Насколько мог разобрать Матийцев, трое цыган, – один пожилой и двое молодых, – совершили убийство мимоходом: их табор перебирался на новую стоянку тогда, ночью, по холодку, вблизи железнодорожной линии, и им представилось почему-то очень удобным и легко исполнимым зайти в сторожку и совершить преступление.

Однако встретилось им, как оказалось, и небольшое препятствие: икона, висевшая в углу сторожки. Подросток, сын убитых, которого отец послал перед тем в обход его участка пути, вернувшись, заметил, что икона была перевернута лицом к стенке. Почему икона приняла такое неподобающее ей положение, как раз и выяснялось судом в то время, когда вошел и уселся в зале суда Матийцев.

За столом, покрытым выутюженным зеленым сукном с кистями, сидело трое судей: все сытые, барственного вида, в белых тужурках с золотыми пуговицами и золотыми погонами, и один из них, средний, как потом догадался Матийцев, председатель суда, спросил, обращаясь к трем арестантам со смуглыми, горбоносыми, чернобородыми лицами:

– Нам хотелось бы знать, почему, зачем именно перевернули вы икону?

– Икону? – старательно повторил стоявший в середине пожилой цыган и посмотрел вопросительно на одного из молодых.

– Бога, – буркнул ему молодой.

– А-а, бо-га, да... Русского бога это я, гаспадин, поворотил так (он показал это руками).

– А зачем же поворотил так? – допытывался председатель.

Пожилой цыган сделал гримасу недоумения, выпятил заросшие черным волосом губы, заметно поднял левое плечо и объяснил крикливо:

– Как "зачем, зачем"?.. Чтобы он не видал, вот зачем! – И когда ни председатель, ни сидевшие по обе стороны его члены суда не могли скрыть, глядя на него, легкой улыбки, пожилой цыган как будто даже обиделся, недовольно помялся на месте, опустил левое и поднял правое плечо и даже, хотя невысоко, правую руку, точно захотел дать пространное объяснение, но председатель сделал глубокий выдох, прозвучавший как "пхе", и задал другой вопрос.

У председателя было неразборчивое в линиях оплывшее красное лицо и зачесанные назад русые без проседи волосы. Из сидевших по обеим сторонам его членов суда один был лысый, с зачесом тоненьких длинных блекло-желтых волос с левого виска на темя, что называлось игриво "внутренним займом", другой – шатен с небольшою бородою и густой еще шевелюрой, подстриженный бобриком, держал голову почему-то склоненной на правый бок. Он же единственный из трех был в пенсне, причем пенсне это как-то непрочно держалось на его носу, и он часто дотрагивался до него рукою.

На столе перед ними стояло четырехугольное, в золоченой рамке "зерцало законов", украшенное сверху двуглавым, тоже золоченым орлом.

За особым столиком сбоку сидел еще один очень серьезного вида судейский чиновник, с двумя просветами на погонах с ярко-зеленой выпушкой. Глядя на него, Матийцев вспомнил многозначительные, предостерегающие слова Безотчетова, из которых самыми вескими были два: "Там проку-рор!", и сразу догадался, что этот, за отдельным столиком, и есть прокурор; поэтому он присмотрелся к нему внимательнее, чем к другим.

Прокурор был для облегчения головы ввиду теплого времени острижен под ноль, так что не был скрыт выпуклый с боков череп и, ничего не теряя от этого в выразительности, явно неспособный сомневаться лоб. Напускная ли была строгость в его сбегающемся книзу и не совсем здоровом на вид лице, или она была ему присуща, как петуху шпоры, только весь и сразу показался он неприятен Матийцеву.

Он отчетливо представил, что не позже, как завтра, придется ему говорить с ним, прокурором, как и теми тремя за судейским столом, и, чтобы отвлечься от охватившего его при этом щемящего чувства, перевел глаза туда, где сидели присяжные заседатели. Догадаться о том, что именно они присяжные, было нетрудно: среди них увидел он двух чиновников с поперечными широкими погонами, старого военного врача, может быть, уже бывшего в отставке, и священника, тоже немолодого, долгобородого и добротного, перед которым лежало что-то, завернутое в черную ткань.

В обстановке всего этого уездного суда бросалась в глаза Матийцеву совсем не уездная торжественность. У старших судейских, кроме университетских значков, были еще и ордена на их белых форменных тужурках. Близ прокурора и тоже за отдельным столиком сидел совсем молодой еще кандидат на судебные должности, тоже в форменной тужурке и с четырьмя звездочками на погонах; конечно, он был казенный защитник цыган-убийц. Матийцев заметил и еще плотного внушительного вида судейского, сидевшего в переднем ряду на скамье для публики, но иногда зачем-то встававшего, выходившего и потом вновь входившего в зал, и понял, что это и есть тот самый судебный пристав, о котором говорил околоточный. Оглядываясь кругом, Матийцев подумал, что преступники, которых здесь судили и будут еще судить, непременно должны были проникнуться мыслью, что вон каких важных лиц привели они в беспокойство и огорчение своими поступками.

Дослушивать до конца дело темных людей бродячего племени, которые так запросто обошлись не только с двумя русскими людьми, но даже и с "русским богом", Матийцеву не захотелось, и он вышел из зала суда на улицу, где снова увидел того же околоточного. Чтобы вернуться в гостиницу "Дон", нужно было проходить мимо него, поэтому Матийцев повернул в обратную сторону и дошел до "Дона" кружным путем.

На другой день утром он со своими свидетелями входил в суд, как в хорошо знакомое ему место. Однако новым и неожиданным для него явилось то, что священник, которого видел он накануне среди присяжных, приводил и его, и Дарьюшку, и Скуридина, и Гайдая к присяге, что показывать на суде они будут только сущую правду: в черном свертке оказались епитрахиль и серебряный крест. Церемония присяги особенно умилила Дарьюшку: она истово чмокала и крест и белую, широкую, слегка поросшую рыжеватым волосом руку священника.

В зал суда теперь Матийцева ввел судебный пристав, оставив его свидетелей в особой комнате. Бегло окинув глазами весь зал и увидев на прежних своих местах и судейских чиновников и присяжных, Матийцев остановился глазами на том, кого ему давно уж хотелось увидеть, – на коногоне Божке; там, где вчерашний день как бы толпились цыганы со своими конвойными, теперь, тоже в арестантской одежде серо-желтого сукна был Божок, и он смотрел на него, Матийцева, неотрывным и как будто даже обрадованным взглядом. Матийцев понял этот его взгляд только так, что ведь во всем холодно-торжественном зале суда перед ним теперь единственное знакомое ему лицо он, инженер шахты "Наклонная Елена"; но в то же время ему хотелось понять Божка и так, что от него единственного здесь ожидает он себе защиту. Он, заметил Матийцев, не только не похудел, а скорее раздобрел в тюрьме и даже побелел лицом, вид же имел несокрушимо могучий. Двое солдат конвойной команды, оба низкого роста и молодых годов, казались рядом с ним подростками.

Матийцев не знал, что Божка уже допрашивали, и что он, хотя и не очень многословно, но все же довольно запутанно рассказал, как именно, проходя по рудничному двору, "почитай что врозволочь пьяный", он увидел "горит светло в комнатях у инженера, и, значит, на это самое светло и полез", а зачем полез, этого не помнит и не знает и ничего в объяснение своего поступка сказать не может. Отрицал решительно Божок и то, что имел против инженера большую злобу и задумал ему отомстить, говоря об этом: "Злобы спроти инженера не питал за то, что увольнил, – мало ли людей инженера увольнить могут?.." Был ему предложен прокурором и вопрос: думал ли он, что убил инженера Матийцева? На этот вопрос Божок с большой убежденностью в голосе ответил: "Истинно так и думал, что совсем убил, черезо что на испуг себя взял, что как нехорошо сделал, – инженера нашего убил, а тут своим чередом большой бабий крик поднялся и люди – шахтеры наши надойшли"...

И председатель суда и прокурор задавали ему перекрестные вопросы, надеясь услышать от него, что вполне намеренно влез он в окно, чтобы непременно убить инженера, но он упорно стоял на том, что "влез сглупа и спьяну", почему даже и не помнит совсем, как именно влез.

Когда председатель суда после обычных вопросов об имени, отчестве, фамилии, летах, занятии спросил наконец:

– Что вы можете показать по делу обвиняемого в покушении на убийство вас... пхе... коногона Ивана Божка? – Матийцев не сразу начал свой ответ.

Он много думал над тем, что ему можно бы было сказать на суде в объяснение поступка Божка, но все толпилось в его голове совершенно бессвязно, не сложилось в готовую речь, хотя временами ему этого хотелось. Он только знал, о чем ему надо было говорить, как каменщик знает, из какого материала он возведет стены дома, не представляя в то же время ни плана этого дома, ни фасада его. Он не мог даже сразу, как требовалось всею обстановкой суда, отвлечься от этого бесстрастного, очень оплывшего, очень красного, апоплексического лица председателя суда и, начиная уже шевелить губами для ответа, все-таки продолжал еще его разглядывать, как какой-то посторонний предмет.

– В тот день, – начал он с большим усилием, – я уволил коногона Божка с работы... уволил за жестокое обращение с недавно купленной молодою лошадью... Она еще не втянулась в работу, но... должна была работать, как и всякая другая, – ведь не могло же остановиться дело добычи угля из-за того, что лошадь неопытна в нашем деле, молода, что ее, наконец, пугает даже вся обстановка шахты: темнота, грохот сзади ее вагонетки по рельсам... А какого-нибудь особого заведения для лошадей, где бы их обучали, как им надо работать в шахтах, пока не существует... Коногон Божок, – обвиняемый, – поправился Матийцев, стараясь попасть в тон судейских речей, – работал вместе с нею и выбился из сил, так как она, лошадь эта, не столько помогала ему, сколько, можно сказать, мешала, сбрасывала вагонетку с углем, а в вагонетке, полно нагруженной, считается шестьдесят пудов, – значит надо было все время ставить ее опять на рельсы и опять погонять лошадь... Я прошу вас, господа судьи, представить, как может подействовать на рабочего-коногона такая возня, превышающая средние человеческие силы!.. Я подошел к... обвиняемому, когда он, человек очень большой силы, был уже обессилен... Этим, конечно, объясняется, что он мне сгрубил на мое замечание. Моя вина, что я вспылил тогда и его уволил... А на другой день, вечером, когда я сидел за столом и писал письмо своей матери в Петербург, он ...обвиняемый, залез ко мне с надворья через полуотворенное окно... залез потому, что был очень в то время пьян... а пьяному, как говорится, и море по колено: пьяный своими действиями управлять не может.

– Пхе... господин потерпевший, мы бы попросили вас не отклоняться в область отвлеченных рассуждений, а... пхе... быть поближе к фактической стороне дела, – нажимая на слова "фактической стороне", заметил председатель суда.

– Фактической? – повторил Матийцев недоуменно и продолжал, глядя только на председателя: – Фактом было и остается появление пьяного шахтера-коногона в квартире горного инженера, его начальника, появление через окно, а не через двери, но в руках у него не было никакого орудия или оружия. Фактом было и то, что он был пьян, – и это с моей стороны не "отклонение" в сторону, а обрисовка положения дела, совершенно необходимая деталь. Трезвый он... обвиняемый, не залез бы в окно, а пьяный предпочел окно двери, только и всего...

– И?.. Что вы, собственно, хотите сказать, господин потерпевший? нетерпеливым тоном перебил Матийцева член суда, сидевший по правую руку председателя, тот, у которого светилась большая глянцевитая лысина.

Матийцев заметил, что он при этом вопросительно взглянул на председателя, и тот разрешающе качнул головой.

– Я хочу сказать, – подстегнуто ответил "потерпевший", – что коногон Божок остался и в этом верен себе. Если он хотел объясниться со мною, проситься вновь на работу, то мог бы, на наш взгляд, поискать двери, но кто же учил его приличиям? Его учили жить по той же системе, по которой он учил молодую лошадь Зорьку, то есть при помощи истязаний... Он явился пьяным, а кто его учил трезвости? Кто хоть пальцем о палец ударил, чтобы доставить ему, безграмотному шахтеру, хотя бы какие-нибудь разумные развлечения в часы его отдыха от каторжной, – воистину каторжной, работы? Какие-то анонимные бельгийцы, наживающие сто на сто и даже триста на сто, да, триста на сто на каторжной работе безграмотных русских коногонов божков?

После этих слов Матийцеву кинулось в глаза, как переглянулись над столом, накрытым зеленым сукном, оба члена суда и взглянули на председателя, а тот посмотрел на прокурора, и, опасаясь, что его снова перебьют, продолжал, намеренно учащая речь:

– От нас, инженеров, шахтоуправление требует, чтобы мы снизили себестоимость пуда угля в добыче с пяти с половиной копеек до пяти, а за чей же счет мы можем произвести такую операцию? Опять все за счет тех же шахтеров: недоплатить им и тем увеличить прибыль бельгийской компании... А как живут шахтеры? "Не входи к нам, барин, блохи осыпят!" – вот что я от них слышал, когда захотел посмотреть, как они живут... А два года назад, когда я был студентом на практике, в той же шахте, в которой сейчас инженером, там началась летом холерная эпидемия... От нее бежали шахтеры и занесли ее в Рязанскую, Калужскую, Орловскую губернии, откуда явились на заработки к нам, в Донецкий бассейн. Явились заработать малую толику денег, а заработали смерть от холеры. Здесь она вспыхнула тогда, – здесь был ее главный очаг, а почему? Потому что нигде в России, – во всей России! – не было более антисанитарных условий жизни, чем здесь, у наших шахтеров!

– Вы опять отвлекаетесь! – поморщившись, прервал его председатель, но он уже не почувствовал теперь себя оскорбленным этим.

– Нет, я говорю по сути дела, я объясняю вам, господа судьи, а также присяжным заседателям (тут Матийцев повернулся всем телом в сторону присяжных) обстановку преступления коногона Божка... Тогда, по требованию санитарного надзора, работы в шахтах были совершенно прекращены; они возобновились только по прекращении эпидемии. Тогда же обращено было внимание и на то, что у нас не везде достает даже воды для того, чтобы семьи шахтеров могли приготовить горячую пищу для своих кормильцев, когда они возвращаются с работы, а чем же шахтеру смыть с себя угольную пыль, которая набивается ему и в волосы и во все поры тела? Нечем!.. Представьте себе такое положение вещей: нечем умыться после работы, так как нет для этого даже и стакана воды!.. Зимою женщины топят снег, – хотя он тоже грязный, но все-таки получается из него кое-какая вода, а летом? Как быть летом? Водовозы возят в бочках, а женщины с ведрами выстраиваются в длинные очереди и готовы вцепиться в волосы тем, кто стоит впереди, так как всем воды у водовозов никогда не хватает!.. Я назвал труд шахтеров каторжным, – беру это мягкое слово назад, – он гораздо тяжелее и хуже труда каторжников, так как на каторге есть начальство, которое все-таки заботится хотя бы о том, чтобы они не нуждались в воде, а почему об этом не желают позаботиться владельцы наших шахт? Почему шахтеры должны спать по десять человек на полу хибарки вповалку и занимать собою весь пол так, что даже и кошке окотиться негде?

Показалась ли последняя фраза несколько неожиданной для одного из членов суда, черноволосого, сидевшего по левую сторону от председателя, но он улыбнулся, одними только глазами, правда, однако Матийцев это заметил и продолжал с большим подъемом:

– Без угля не может быть тяжелой промышленности в стране и не может развиваться железнодорожное дело, что для нас, для России, необходимо в первую голову, так как страна наша велика и обильна, – в высшей степени велика и чрезвычайно обильна, – а железных дорог не имеет! Разве такая тяжелая промышленность должна быть в громаднейшей стране, в которой считается населения сто восемьдесят миллионов? Но она не развивается, для этого не хватает угля, основного нерва промышленности. И в газетах пишут об угольном кризисе, и на съездах горнопромышленников толкуют об этом, а почему же не позаботятся о том, чтобы кризис этот изжить, чтобы угля было вдоволь? А для этого нужно только одно: обеспечить человеческие условия жизни шахтерам, не смотреть на шахтеров, как на каторжников или готовых кандидатов в каторжники: дескать, если и не совершили еще уголовных преступлений, то неизбежно должны совершить! Мы, дескать, их доведем до уголовщины, погодите, – она для них неизбежна, так как мы не только мучаем их непосильным трудом, но еще и спаиваем их как презренных рабов-илотов!.. Мы получаем из-за границы займы на подъем промышленности, но расхищаем их, а наши недра отдаем в аренду бельгийцам, французам, англичанам, немцам, кому угодно, а эти арендаторы смотрят на русских рабочих даже не как в Америке на негров, а гораздо хуже и подлее.

– Господин потерпевший! – резко выкрикнул председатель, постучав при этом карандашом по столу. – Вас в голову ударил обвиняемый... пхе... коногон Иван Божок?

– Да, в голову, – ответил Матийцев.

– Это... это мы видим, пхе... Вот этим стулом? – Председатель кивнул на стул о трех ножках, лежащий на особом столе.

– Да, этим стулом, господин председатель, но я отчетливо помню, что прежде ударил его этим стулом я! – с большим ударением на последних словах сказал Матийцев.

– Вот об этом нам и расскажите... пхе... и не отнимайте у нас времени ничем посторонним и к делу вашему не относящимся.

– Да, этим стулом ударил его первый я, – повторил Матийцев, – как только увидел его в своей комнате.

– Выходит, что не коногон Божок напал на вас, а вы на него напали? сказал теперь уже не председатель суда, а тот член суда, который сидел по правую его Руку.

– Так именно и выходит, – согласился Матийцев. – Первый ударил его я... разумеется, из чувства самозащиты... Кем-то сказано: "лучшее средство защиты напасть самому"... Я и напал. Но так как обвиняемый был неизмеримо сильнее меня, то вырвал у меня мое орудие – стул – и в свою очередь ударил меня... после чего я потерял сознание. И это все, что я могу показать, а что произошло после того, как я потерял сознание, это уж расскажут свидетели, – для чего они и приехали со мною вместе.

– Вы сказали: "ударил меня", но... пхе... куда же именно пришелся этот удар?

Задав свой вопрос, председатель с явным любопытством глядел на голову "потерпевшего", почему Матийцев раздвинул волосы и, показывая пальцем, пояснил:

– Вот сюда пришелся удар, и потом, когда я лежал еще с закрытыми глазами, я слышал слова нашего рудничного врача по поводу раны, что будто бы "счастлив мой бог"... Думаю, что в этом сомневаться не приходится: бог-то счастлив, а люди не очень. Об одном из таких, притом очень несчастных, людей, коногоне Иване Божке, и идет речь.

Тут Матийцев увидел, как прокурор, человек явно не несчастный, а напротив, благополучный во всех отношениях, слегка приподнявшись со своего отъединенного стула и изогнувшись над небольшим, отъединенным столом, обратился к председателю суда:

– Разрешите, господин председатель, задать потерпевшему несколько вопросов.

– Пожалуйста, – не замедлил разрешить председатель, и прокурор обратился к Матийцеву всем своим холеным высокомерным лицом.

– Происходит нечто странное, на что я и хочу обратить внимание суда. Вы, господин Матийцев, потерпевший, то есть истец по делу Ивана Божка, или вы, чтобы сказать мягко, при-гла-шены им для его защиты?

– Я – потерпевший, да... – несколько удивленный вопросом поспешил ответить Матийцев, но тут же добавил: – Но, хотя и потерпевший, я дела против того, от кого потерпел, не поднимал. Дело против шахтера коногона Божка поднято шахтоуправлением, а не мною.

– Так, не вами, – согласно кивнул головою прокурор. – В следственных материалах есть даже, что вы просили не подымать этого дела. Вот в этом именно и заключается странность. Вы кто по вашей партийной принадлежности? Максималист?

Он как бы выстрелил этим словом в упор и ждал, подавшись, упадет или нет этот странный инженер, заведующий шахтой "Наклонная Елена", но Матийцев только вздернул плечами в знак непонимания.

– Вы делаете вид, что слово "максималист" вам даже и незнакомо совсем!

– Оно мне и действительно мало известно: мне приходилось его слышать, но я не вдумывался в его смысл, – сказал Матийцев.

– А предварительного сговора с обвиняемым у вас, вы тоже скажете, не было разве, чтобы разыграть эту мелодраму в зале суда?

– Как так "предварительный сговор"? – проговорил Матийцев уже пониженным тоном, так как отчетливо представился ему рядом с прокурором Яблонский, который раза два почему-то упорно высказывал свою "догадку" о желании его, Матийцева, выдвинуться в глазах горнопромышленников отстаиванием их интересов до риска собственной жизнью. По Яблонскому выходило, что он сговорился с Божком, чтобы тот изобразил, как на сцене, трагично, но безвредно нападение в видах карьеры его, Матийцева, и по мнению прокурора вышло то же самое: сговор с Божком!

– О каком таком сговоре с обвиняемым Божком вы говорите, господин прокурор? – спросил снова Матийцев, так как прокурор выдерживал паузу, испытующе и даже торжествующе на него глядя.

– Если вы забыли, то я считаю нужным напомнить вам, что вы даже приглашали обвиняемого к себе в то время, когда еще лежали с забинтованной головой, – вполне расстановисто и отчетливо сказал прокурор и добавил, обращаясь уже не к Матийцеву, а к старшине присяжных заседателей: – Это есть в материалах следствия, как показание рудничного жандарма.

Сказав это, прокурор сел и даже отвалился на спинку стула, как бы приготовясь слушать длинное опровержение того, что по самой сути своей неопровержимо, а Матийцев почувствовал как бы прикосновение к себе многих пар недоумевающих глаз, прикосновение неприятное, даже колючее. Поэтому он вздернул голову, как лошадь от удара кнутом, перевел глаза свои с прокурора на председателя и начал говорить о самом себе, о том, что считал для себя самого самым главным.

– Да, это совершенно верно: я просил, чтобы мне, когда я еще лежал в постели, привели Ивана Божка, который хотя и был уже в то время арестован, но до приезда следователя никуда не отправлялся... Его привели ко мне, и я говорил с ним. Меня всецело занимал тогда вопрос: зачем именно залез он ко мне через окно? То есть было ли у него заранее обдуманное намерение меня убить, или он хотел только объясниться со мною, проситься вновь на работу, а мысль залезть в окно для этой именно цели появилась у него вдруг, спьяну? То есть вышло так, как будто я, от нечего делать (я ведь лежал тогда, был очень слаб), захотел сам заняться следствием, – выяснить для себя причины действий Божка, которые могли бы стоить мне жизни. Рудничный жандарм, я помню, сидел в соседней комнате и, разумеется, все до единственного слова слышал, а что он показал следователю, этого уж, конечно, я не знаю.

– В показаниях рудничного жандарма есть, что вы будто бы обнадеживали подсудимого, что будете... пхе... за него заступаться на суде, что мы и видим, – сказал председатель, перелистывавший перед тем бумаги в папке, очевидно, дело Божка.

– Может быть, господин председатель, вполне может быть, что именно нечто подобное и было мною сказано, – вдруг еще более подстегнуто ответил на это Матийцев, – но какой же это сговор! Это был разговор того, который сам приговорил себя к смертной казни, с тем, кто его спас от напрасной, совершенно ненужной смерти!

Тут Матийцев сделал паузу и обвел взглядом и членов суда, и прокурора, и защитников Божка, и даже полуобернувшихся всех присяжных. При этом он видел, что все смотрят на него с тем участливым изумлением, с каким смотрят на сумасшедших люди здорового ума и твердой памяти, на таких именно, которые уже подозревались ими в сумасшествии, но не вполне проявляли его, и вот, наконец-то, проявили с очевидностью, ясной для всех.

Поняв это, он опустил было голову, но тут же поднял ее, так как нашел сравнение, доступное по смыслу всем.

– Представьте себе, – продолжал он, – что в запертой снаружи квартире начался пожар, а человек в ней очень крепко спал и проснулся только тогда, когда все горит в квартире, везде бушует пламя! Он мечется к двери и окнам, но дверь заперта, как я уже сказал, снаружи, да к ней и не проберешься сквозь огонь, – ведь горит вся мебель, горит пол... Он к окнам, а там тоже уже горят подоконники, – он видит, что сейчас погибнет ужасной смертью, – но вдруг... вдруг слышит, кто-то бьет топором в дверь... Видит – в рухнувшую дверь врывается к нему сквозь пламя пожарный в каске, хватает его поперек тела и выскакивает с ним на лестницу, но при этом, ввиду того, что пролом узкий и уже горит тоже, спаситель-пожарный стукнул головой спасенного им о косяк двери и вынес его из огня в бесчувственном состоянии... Спасенный потом пришел, конечно, в себя, ожоги на его теле залечили, и он стал вполне здоровым, так что же после всего этого: судить ли пожарного, как уголовного преступника, за то, что он стукнул его головою о косяк, или выдать ему медаль за спасение погибавшего?

– Мы плохо вас понимаем, господин потерпевший, – сказал председатель, даже не прибавив теперь своего "пхе", что можно было счесть признаком продолжающегося удивления.

– Вас просят выяснить, наконец, ваши отношения с подсудимым, говоря об этом просто и ясно, а вы почему-то прибегаете к замысловатым аллегориям, – поддержал председателя прокурор.

– Просто и ясно?.. Хорошо, я скажу просто и ясно! (Тут Матийцев как-то непроизвольно вдохнул воздуха сколько мог.) Обстановка преступления подсудимого, коногона Ивана Божка, была такова. Я сидел за столом и писал предсмертное письмо своей матери, в Петербург, а рядом с письмом лежал на моем столе револьвер, так как тут же после того, как я запечатал бы письмо, я хотел приложить дуло этого револьвера к виску и... нажать гашетку... Вот от этой-то, вполне обдуманной мною заранее, вполне, значит, произвольной смерти и спас меня не кто иной, как обвиняемый в покушении на убийство меня, – не кого-нибудь иного, а именно меня! – коногон Божок.

Сказав это, Матийцев остановился и снова оглядел поочередно и членов суда, и прокурора, и присяжных: он сделал так под влиянием какой-то подспудной, неясной ему самому мысли о том, что это необходимо сделать после того, как сказано было им самое главное, то, ради чего он охотно поехал сюда на суд из Голопеевки.

Но вдруг услышал он знакомое "пхе" и потом:

– Господин потерпевший, вы придумали это совершенно напрасно и даже непонятно нам, с какою именно целью придумали!

Этого не ожидал Матийцев, это его оскорбило даже и по тону, каким было сказано: тон был брезгливый, – так ему показалось. Поэтому, подбросив голову и упершись глазами теперь только в одно мясистое лицо председателя, он сказал резко, с нажимом:

– Я принимал присягу говорить здесь, в зале суда, правду и сказал сущую правду! Да и не в моих правилах говорить когда бы то ни было и где бы то ни было ложь! Мне незачем лгать, и никогда не было в моей сознательной жизни такого случая, чтобы я лгал!.. Может возникнуть вопрос, отчего я начал свои показания не с этого факта, – это другое дело... Не сказал об этом раньше только потому, что прямого отношения к покушению на меня со стороны обвиняемого это не имело, – однако факт остается фактом, и залезь в мое окно уволенный мною коногон Божок всего только на четверть часа позже, он увидел бы на полу в моей комнате только труп стоящего теперь перед вами, – труп в луже крови!

– Этого вашего показания мы не нашли в материалах следствия, пхе, заметил председатель теперь уже сухо и глядя не на него, а в лежащее перед ним "дело" Божка.

– Его и не могло там быть, потому что я не говорил об этом следователю, – его же тоном ответил ему Матийцев.

– Вот видите, – не говорили, а, кажется, должны были сказать... при своей правдивости, пхе!

– Препятствием для меня к такой искренности явился стыд... Мне было стыдно тогда не только говорить, но даже вспомнить об этом, – разведя при этом руками, как бы сам себе объясняя, почему умолчал, объяснил Матийцев. – Стыдно было, да, и потому не сказал... Ни следователю, ни кому-либо другому, а незаконченное письмо матери я уничтожил, конечно. Я говорил следователю только, что прощаю обвиняемого и не возбуждаю против него дела, но почему именно прощаю, не добавил в разговоре с ним, – добавляю здесь, в зале суда... Потому, что его покушение на мою жизнь спасло меня от покушения на свою жизнь, – вот почему. Это сказалось у меня сейчас как будто несколько запутанно, но по существу совершенно точно.

– Разрешите, господин председатель, – полуподнявшись, сказал прокурор и потом, обратившись к Матийцеву, спросил: – Вы говорите, что хотели покончить жизнь самоубийством, потому вы тогда же и купили револьвер?

– Нет, он был у меня раньше.

– Прекрасно, – был раньше, а для каких же целей вы его у себя держали?

И у прокурора при этом вопросе появилось в глазах что-то такое, что появляется у гончей собаки, напавшей на свежий след зайца, но Матийцев ответил теперь уже гораздо спокойнее:

– Револьвер был куплен мною по совету моего начальника в целях самозащиты от... все тех же шахтеров, если бы им вздумалось на меня напасть. Мне говорилось, что подобные случаи бывали, и как же в виду этого быть совершенно безоружным?.. Вот этот самый револьвер я и решил было направить в минуты душевной слабости на себя.

– Вы говорите: "В минуты душевной слабости", – подхватил прокурор. А не можете ли сказать нам, откуда пришли к вам эти минуты?

– Откуда пришли? – повторил Матийцев. – Я думаю теперь, что сделался тогда жертвой эпидемии самоубийств, которая, впрочем, не прекратилась, а как будто даже расширилась... "Лиги свободной любви", "Огарки", "Клубы самоубийц" и прочее подобное – разве это уже прекратилось? Самоубийства в среде молодежи – разве это уже изжитое бытовое явление? Разве теперь не кончают уже жизни самоубийством гимназисты, студенты, курсистки, в одиночку, или вдвоем, или даже группами по предварительному уговору, причем более решительные помогают даже в этом менее решительным, а потом самоубиваются? Причины при этом бывают самые разнообразные... то есть, я хотел сказать, поводы, а не причины, что же касается причины, то она коренится, конечно, в общем положении вещей в нашей общественной жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю