Текст книги "Нестеров"
Автор книги: Сергей Дурылин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)
Так началось наше знакомство, которому суждено было развиться и так часто радовать меня.
Бывая у Лины Михайловны, я убеждался в ее несомненном даровании, в ее художественной природе, помогавшей ей раньше, до болезни, до гриппа, до последовавшей за ним слепоты, чаровать своими танцами милых восхищенных киевлян. Спасибо тому врачу в больнице, где лежала Лина Михайловна, только что пережив страшную утрату, потерю зрения: врач, видя горестное состояние больной, наблюдал за нею – над тем, как она мяла своим тонкими руками хлеб, бессознательно облекая его в формы, – и догадался предложить ей заняться лепкой. Появился вместо хлебного мякиша пластилин, Лина М. незаметно пристрастилась к нему, и стали появляться подобия человеческих образов…
И так день за днем, незаметно Лина По стала художником, скульптором.
Дарование Лины По – особое дарование «внутреннего видения»… Рядом с ним идет страстное искание внешних форм, законов искусства; она понимает их значение, красоту. Она изучает их на себе, на случайных посетителях, на классических формах античной скульптуры, изучает путем осязания своими нежными, чувствительными пальцами. Осязание как внутреннее видение – ее новое зрение. Работает Л.М., несмотря на все трудности, страстно, порывами… Работы ее делаются все совершеннее.
Я недоумеваю – как и те выдающиеся скульпторы наши, с которыми мне приходилось говорить об искусстве Лины По, – перед тем необъяснимым фактом – как путем лишь одного осязания может слепой передавать не формы, даже не сходство, где на помощь можно призвать опыт, знание, наконец, прекрасную память, а самое тонкое, неожиданное выражение, как говорили в старину – «экспрессию». Вот пред этой-то экспрессией невольно поражаешься, становишься в тупик. Спрашиваешь, где предел человеческой способности?»
Нестеров как друг, советчик, мастер вошел в темные «труды и дни» слепой ваятельницы и внес в ее подвижническую жизнь свет сердечного участия и творческой помощи.
27 марта 1941 года Лина Михайловна По писала Нестерову из Киева:
«Последнее время меня часто тяготит какая-то беспричинная тревога и грусть. В такие дни я молчалива и ухожу вся в себя, а в голову лезут страшные, нехорошие мысли, и бороться с ними мне не под силу.
И вот, совсем неожиданно, пришло ваше чудесное, замечательное письмо. Боже мой! Что это была за радость! Если б только вы могли видеть, что сталось со мной, когда мне читали его. Когда я узнала о том, что вы довольны моей работой «Девушка расчесывает свои волосы»!
Все плохое мгновенно рассеялось. Страшно захотелось жить, работать, работать и учиться.
Искренне признаюсь вам: это были минуты такого счастья, какое я испытывала впервые в своей жизни.
И как я вам благодарна за них! Вы и представить себе не можете, что значит для меня каждая ваша похвала, как драгоценно каждое ваше указание, каждое слово.
Я храню их в своем сердце, как святыню. Они окрыляют меня и возбуждают во мне ураган новых чувств и замыслов, а главное, неудержимое желание познавать и учиться.
Обещаю вам, мой единственный дорогой учитель, работать до тех пор над «ручками», пока вы не останетесь ими довольны…»
Вряд ли в истории русской живописи, а быть может, и мирового искусства найдется другой подобный пример, когда помощь старого мастера молодому была так насущно необходима, так жизненно-спасительна и так человечески прекрасна, как та, какую Нестеров оказал ваятельнице Лине По.
Нестеров был рад каждой творческой победе в рядах советской молодежи, но, конечно, ближе всего ему была молодежь, работающая кистью и карандашом.
К ней обратился он в 1941 году через журнал «Юный художник» с замечательным письмом:
К молодежи
Обращаюсь к вам, наша советская молодежь, к тем из вас, кто учится искусству, кто хочет стать художником-живописцем, кто желает быть полезным Родине.
Обращаюсь не как учитель: им я не был, а как старый, немало поработавший старший собрат ваш.
Крепко желаю вам, чтобы вы познали природу и ее украшение – человека. Среди вас есть немало людей способных, даровитых, к ним особо обращаюсь я. Учиться можно не только в школах, академиях, у опытных людей, можно и должно учиться всюду и везде, в любой час.
Ваше внимание, наблюдательность должны постоянно бодрствовать, быть готовыми к восприятию ярких происходящих вокруг вас явлений жизни. Природу и человека надо любить, как «мать родную», надо полюбить со всеми их особенностями, разнообразием, индивидуальностью. Все живет и дышит, и это дыхание и нужно уметь слышать, понимать. Искусство не терпит «фраз», неосмысленных слов, оно естественно, просто. Имейте терпение, мужество, развивайте в себе волю к познанию живущего, не забывайте «подсобных» средств (анатомии и пр.).
Не мешкайте привыкать к композиции картин, к их построению. Учитесь у художников Возрождения их красноречивой лаконичности и снова обращайтесь к природе, к совершающейся вокруг вас жизни, – так учат вас великие учителя от Микеланджело до Иванова, Сурикова…
Не злоупотребляйте «громкими словами», не обесценивайте глубокий, подлинный смысл их.
Минуты «вдохновения» редки, фиксируйте их тотчас, в зародыше, в набросках, эскизах, чтобы не забыть главное, драгоценное…
Всякую тему, как бы она ни была хороша, губит бездушное, холодное исполнение. Такое искусство недолговечно. От него со школьной скамьи до последних дней вашей жизни бережно охраняйте себя.
1941, февраль.
Михаил Нестеров
Нестеров вложил в это короткое письмо к советской художественной молодежи свой богатый творческий опыт и еще более драгоценное свое свойство – чувство глубокой ответственности художника перед искусством и перед Родиной.
Всю жизнь отдавший русскому искусству, всю жизнь болевший скорбями своего народа и радовавшийся его радостями, 79-летний художник переживал тревоги и испытания войны с необычайным волнением.
Мужество этого старого и больного человека было поучительно для молодых и сильных. Он так верил в несомненную победу, так убежден был в том, что Москва останется твердыней, недоступной врагу, что не допускал мысли о своей эвакуации из Москвы.
Он упорно говорил всем склонявшим его к отъезду:
– Я начал портрет Щусева в Москве и в Москве его окончу.
Ему казалось нелепым, недостойным его лет и его звания русского художника прерывать начатую работу только из-за того, что какой-то Гитлер задумал стать подражателем Наполеона и захватить Москву.
«Этому не бывать», – сказал в душе своей старейший русский художник и, несмотря на все налеты немецких воздушных разбойников, продолжал свою работу над портретом.
Жить ему было трудно, как всем, кто жил в Москве осень и зиму первого года войны, годы и болезни усиливали для него эту трудность, но никогда не слышалось от него ни слова ропота, малодушия или недоверия к силам сражающейся Родины.
Наоборот, его всегдашняя вера в силы родного народа, в его необоримую крепость возросла в эти суровые дни.
Он любовался на рост этой силы во многих и во многом, что его окружало.
Когда под вой сирен и залпы зениток он кончил портрет Щусева, он приехал отдохнуть в Болшево.
Днем Нестеров глотал газетные, известия о ходе военных действий, и, когда известия эти становились все тревожнее и тревожнее, а немцы все ближе и ближе продвигались к Москве, он с полным спокойствием заявлял:
– Немцу все равно в Москве не бывать.
С неба сыпались осколки зенитных снарядов, а легко могло посыпаться и нечто гораздо худшее. Михаил Васильевич рвался наружу. Он с живейшим участием следил за тем, как световые щупальца прожекторов ищут летящего врага, и однажды ему удалось видеть действительно необычайную по яркости картину: немецкий самолет был защемлен между двух ослепительных щупалец, был обстрелян зенитками, вспыхнул, как комета, и низринулся в темноту, оставляя огненный след в воздухе.
Михаил Васильевич был в восторге. Он питал особое восхищение к деятельности наших летчиков, и у него для них было одно слово: «Молодцы! Что уж там говорить – молодцы!»
В бомбоубежище Михаил Васильевич шел с неохотою, почти по принуждению или в виде руководящего примера для семейных. У него не было никакой тревоги за себя. Не без мнительности относившийся ко многим своим старческим недугам, иной раз преувеличивавший их опасность, в действительной опасности суровых будней он обнаруживал бодрящее спокойствие и твердую высоту духа.
Нестеров почти никогда не выступал в печати по вопросам политического дня. Единственным его выступлением подобного рода было письмо по поводу советского завоевания Северного полюса.
Но в суровые, тревожные дни, которые переживала Москва в середине октября 1941 года, когда гитлеровцы уже определили «календарные сроки» своего торжества над сердцем России, Нестеров нарушил свое обычное молчание в пламенных строках:
МОСКВА
Москва… как много в этом звуке
Для сердца русского слилось!
Как много в нем отозвалось!
Пушкин, Евгений Онегин
В дивных стихах поэта вложено все, что могло бы почувствовать, пережить самое чуткое любящее сердце в дни радостей, равно как и печалей Родной Земли.
В грозные часы истории Москва, как символ, как народная хоругвь, собирала вокруг себя лучших сынов своих.
Более пятисот лет тому назад в ее пределах явился восторженный отрок, затем юноша, а позднее мудрый старец. Его знала земля московская от князя Дмитрия Донского до последнего крестьянина, верила ему, – то был Сергий Радонежский.
Куликовское побоище решило судьбу Москвы, а с ней и народа московского…
…Наступило лихолетье. Явились Прокопий Ляпунов, князь Пожарский, гражданин Минин. Москва вновь стала знаменем народным.
Шли годы. Лицо земли нашей менялось, проходили события. Появились новые люди, явились новые герои.
Наступил тяжелый, но славный 12-й год, Кутузов стал во главе наших войск. Мудрый старик своим опытным оком предвидел многое, и многое из предвиденного им сбылось. Завоеватель достиг Москвы, но… не достиг ее Сердца. А Сердце Москвы великая тайна есть, и познать эту тайну не было дано завоевателю: он, гордый, упоенный славой, подвигами, поразивший Европу, нашел в Сердце Москвы гибель свою…
Минул и роковой 12-й год. Москва продолжала жить своею особою жизнью «до времени», до часу.
Пришел и этот час. Пришли дни первой Революции, а через 10 лет и второй. Лицо земли нашей – Земли Московской – изменилось до основания, а Москва и до сего дня осталась символом «победы и одоления» над врагом.
Явились новые герои, им счета нет: ведь воюет вся земля в собирательном слове «Москва».
Она и только она, зримая или незримая, приготовит могилу врагу.
Дух Москвы есть дух всего нашего народа. Этого не надо забывать никому, ни явному, ни тайному врагам нашим.
История Москвы не кончена, перевернута лишь страница тысячелетней книги, и только.
Впереди грезятся мне события, и они будут светозарными, победными. Да будет так!
Михаил Нестеров
Эти высокопатриотические строки, как ничто другое, помогают познать и понять, что вкладывал Нестеров в свое искусство, в свое излюбленное «Сказание о Сергии Радонежском», – не мистическое умиление безмолвным отшельником, а горячую любовь-благодарность к верному сыну русского народа, благословлявшего его на борьбу с лютым врагом Руси.
Нестеров отдал свое обращение к Москве в «Советское искусство», и оно появилось в номере от 16 октября. Статья Нестерова была передана по радио.
В опустевших улицах Москвы, приготовившихся к бою с подступающим врагом, на ее площадях, по которым проходили войска, двигались танки и мчались грузовики с военными грузами, слово старого художника о непобедимости Москвы, сердца народного, звучало с особой силой и великой уверчивостью.
7 декабря – в самый разгар решающих боев под Москвой – он писал мне:
«Живу я по-старому, надеждой, что мы скоро прогоним врага и супостата в его логово. Довольно он у нас набедокурил, пора и честь знать».
Надежда Нестерова, что «мы скоро прогоним врага и супостата», полностью оправдалась.
Нестеров был счастлив тем, что от Москвы началось освобождение Родины от полчищ Гитлера и Москва, как всегда в русской истории, высоко подняла знамя освобождения. До последнего своего дыхания Нестеров радовался каждой вести о военных подвигах во имя освобождения и поддерживал и приветствовал всех, кто вносил свой труд в дело освобождения.
В 1942 году Кукрыниксы работали над совершенно новой для них по жанру, высокоответственной по теме, большой картиной «Таня» (Зоя Космодемьянская). Картина должна была, по замыслу художников, запечатлеть в простых и величавых чертах героический подвиг девушки-комсомолки: возбуждая чувство любви к девушке-героине и народной гордости ее подвигом, картина должна была вместе с тем быть призывом к борьбе с палачами русской девушки-подростка.
Труднейшая задача!
В ее решении много помог художникам Нестеров. Он со строгим вниманием вникал в работу Кукрыниксов над картиной, тщательно, зорко знакомился с их этюдами к картине, откровенно обсуждал их достоинства и недостатки и в конце концов помог художникам выбрать лучший из эскизов, по которому и была написана картина – один из лучших, наиболее совершенных откликов советской живописи на Отечественную войну.
Многим приходилось в годы войны слышать от Нестерова сожаление о том, что он не участвует в общем труде.
Резкое ухудшение здоровья, тяжкие условия московской зимы 1941/42 года, холод в квартире, частое отсутствие света не позволяли семидесятидевятилетнему художнику работать кистью. В феврале 1942 года дом, где жил Михаил Васильевич, оказался без отопления. При общем резком ухудшении в состоянии его здоровья это обстоятельство заставило Е.П. Разумову перевести Михаила Васильевича в клинику Института рентгенологии и радиологии на Солянке, где он пробыл до 1 мая в возможно лучших для того времени условиях тепла, света, питания и медицинского ухода.
Всем, кто его навещал там, он неизменно повторял: «Да, живу, ничего не делаю. Все работают, а я вот бездельничаю. Лодырь стал».
Это была неправда.
Из писем и изустных заявлений многих людей тыла и фронта он не мог не знать, как много делал он в эти суровые дни своим словом, мыслью, участием и как безмерно много делал своим искусством, которое, свидетельствуя о высоте духа русского народа, внушало веру в его светлую будущность.
Но и в прямом, рабочем смысле слова Нестеров продолжал работать, несмотря на усилившуюся слабость и болезненность.
В Институте рентгенологии он написал свои прекрасные воспоминания о Н.А. Ярошенко, идейном вожде левого передвижничества. Я передал этот прекрасный литературный портрет в журнал «Октябрь», и он появился там в третьей книжке за 1942 год.
Это очень порадовало и подбодрило Михаила Васильевича.
Но самой большой его радостью в тяжелую зиму 1941/42 года, радостью, которую разделяли с ним многие, был выход в свет его книги «Давние дни».
Было что-то бодрое, радостное, неожиданное в том, что эта книга появилась в опустелой Москве, в самом начале 1942 года.
Книга изумила всех не только своим выходом, но и своим содержанием: знаменитый художник оказался превосходным писателем.
Литературная деятельность Нестерова началась в 1900 году небольшой статьей «Памяти И.И. Левитана» в «Мире искусства». Это была дань дружбе с безвременно умершим художником. Через шестнадцать лет Нестеров опять выступил в печати (в «Русских ведомостях»), и опять это была дань памяти умерших – Сурикова и Прахова.
В советскую эпоху к печати Нестеров пришел тем же путем.
Из памяти сердца он извлекал образы дорогих ему людей: Перова, Крамского, Третьякова – тех, с кого не смел, не успел или еще не умел написать в свое время портреты красками, и писал теперь их литературные портреты.
Написав такой портрет пером, он отдавал его на суд самых близких людей. Я был среди них «писатель», и потому в большинстве случаев мне одному из первых приходилось быть на уединенных вернисажах «литературных портретов» Нестерова. Художник требовал замечаний прямых, открытых, строгих.
Как правило, Михаил Васильевич был строже к своим «литературным портретам», чем его слушатели.
Но когда «литературный портрет» был закончен, он не терпел в нем никаких подмалевок и переписок, сделанных чужой рукою. На сокращение текста Нестеров шел, но никаких изменений, подправок, а тем более чужих вставок он решительно не допускал.
Этим он и в печати сохранил глубокое своеобразие своих «литературных портретов»: его творческий почерк в них так же смел, жив, непосредствен, ни на кого не похож, как и в его живописных работах.
Когда В.С. Кеменовым было предложено Нестерову от лица Третьяковской галереи издать книгу его очерков о прошлом, он и в подборе материала для книги был так же независим, тверд и прям. Он долго совещался со мною о порядке расположения материала, попросил составить к нему примечания, вести корректуру книги.
Когда дело дошло до названия книги, он сказал мне что-то вроде: «Старая голова не работает. Придумайте, как назвать».
Я набросал ему семнадцать вариантов названия книги.
После долгих размышлений он решительно остановился на тех заглавиях, в которые входили слова: «Дальние – Дни, годы, встречи», – и, вслушиваясь в эти близкие, но вовсе не одинаковые по смыслу и звучанию слова: «дальние, далекие, давние», – решительно выбрал: «Давние дни».
Оно и стало названием книги.
Корректура книги прошла еще в 1940 году; наступила война; надежда на издание книги была потеряна, – тем большей радостью для Нестерова был ее выход.
Критики и читатели склонны считать «Давние дни» воспоминаниями и мемуарами художника. Это неверно, сам Нестеров качал на это головой: «Какие же это мемуары? Мемуары ведут день за днем, год за годом, описывая всю жизнь. У меня ничего этого нет».
Он прав: его книга совсем не мемуары и не записки. Художник вводит нас во вторую портретную галерею, созданную им.
Здесь есть писанные пером портреты тех, кого Нестеров раньше писал кистью: Толстого, Горького, Васнецова, Павлова, но большинство портретов здесь – это портреты тех, кого Нестеров писал только пером. Среди них мы встречаем имена крупнейших русских художников: Перова, Крамского, Верещагина, Ге, Сурикова, Левитана, К. Коровина – и друга художников Павла Михайловича Третьякова. Другую группу портретов составляют портреты актеров: Заньковецкой, Стрепетовой, Артема – любимого актера Чехова – и др.
Литературного автопортрета самого Нестерова здесь нет, но в каждом портрете этой галереи чувствуется присутствие самого художника, с его неуемным темпераментом, с его постоянными «противочувствиями» (слово Пушкина), с его резкой своеобычностью подхода к людям и явлениям. В некоторых портретах Нестерова нет полноты характеристики – и он сознательно уклонился от нее. Он, например, не хочет писать портрет с Ге: есть беглая зарисовка, есть маленький, почти мгновенный эскиз с этого большого художника, но тот, кто захотел бы написать большой портрет с Ге, уже не сможет обойтись без нестеровской зарисовки – с такой жуткой меткостью схвачены на ней черты толстовствующего учительства, какими отмечен был Ге последнего периода его жизни и творчества.
Но там, где Нестеров подходил к своей натуре с глубоким уважением, с преданной признательностью, там его портреты поражают своею полнотою. У него Перов, Крамской, Третьяков выдержаны в спокойных, мягких и вместе мужественных тонах. Перов был художником суровой правды – таким он смотрит и с портрета Нестерова. Нестеров гордится той глубиной и силой требований, которые Перов предъявлял к таланту и художественной совести своей и своих учеников.
С благодарным уважением, с теплой и строгой простотой написан портрет Третьякова.
Говоря о Третьякове, Нестеров особо выделял одну сторону его деятельности.
– Вы, писатели, – говаривал он мне, – должны быть особенно благодарны Павлу Михайловичу: не будь его, у вас не было бы портретов Достоевского, Островского, Л. Толстого – и скольких еще! Достоевский был бедный человек, а Перов был знаменитый художник. Достоевскому и в голову бы не пришло «заказать Перову» свой портрет. Где у него были деньги на портрет? Третьяков сам послал к нему Перова, сам понял, что нельзя оставить Россию без портрета Достоевского!.. Так было и с Островским, с Мельниковым-Печерским, с Далем. Ко всем им Павел Михайлович посылал Перова! А к Льву Толстому послал Крамского! Заставил написать Толстого в лучшую его пору, когда «Анну Каренину» писал… Третьяков не только собирал картины, он создал русскому народу целую галерею портретов его лучших людей.
Нестеров не хотел умереть, не оставив сам портрета Третьякова.
С большой силой, с подлинной страстностью написан Нестеровым портрет Сурикова. Нестеров глубоко любил этот «торжественный, потрясающий душу талант. Суриков поведал людям страшные были прошлого, показал героев минувшего…». И сам Нестеров в своем портрете Сурикова рисует автора «Ермака» одним из тех мятежных, могучих людей, какими были его герои. У Нестерова к Сурикову такой же подход, как и к его героям: он и любуется мятежной смелостью их порывов, и страшится их загадочной для него ярости.
Совсем по-другому написан портрет Левитана. Тут Нестеров – тонкий лирик, искренний поэт, пишущий элегию о рано погибшем поэте русской природы. Краски Нестерова становятся почти прозрачными, его рисунок приобретает доверчивую нежность, когда он пишет своего «верного товарища-друга».
В предисловии своем к «Давним дням» Нестеров пишет: «В портретах моих, написанных в последние годы, влекли меня к себе те люди, путь которых был отражением мыслей, чувств, деяний их».
Это справедливо по отношению и к тем портретам Нестерова, которые написаны кистью, и к тем, что писаны пером. Одна портретная галерея дополняет, поясняет, углубляет другую, и оба вместе составляют прекрасное достояние советской современности.
Книга Нестерова имела огромный успех. При первом слухе о ней в Третьяковскую галерею обращались сотни лиц из Москвы и провинции с просьбой записать их в число первых получателей книги.
Оказалось, к удивлению Михаила Васильевича, что книгу его давно ждали сотни людей по всей стране, уже зачитавшиеся с половины 1930-х годов его очерками в журналах и газетах.
О том, как читалась книга Нестерова в его родном городе Уфе, писала художнику Лина По. [37]37
Л.М. По была в Уфе в эвакуации.
[Закрыть]
«В вашей чудесной книге «Давние дни» всего только на двух-трех страничках проходит большая, трепетная жизнь человека, о которой никогда уже нельзя забыть. Так тепло, так правдиво, сочными, сильными мазками дан образ каждого. Такой галереей портретов поистине может гордиться художественная литература. Сейчас книжку перечитывают мне во второй раз.
Художники Уфы узнали, что у меня есть ваша книжка, собираются по вечерам слушать ее.
Однажды вечером жюри выставки «За Родину» просматривало мои работы. Уходя, кто-то предложил остаться на часок и почитать некоторые главы из вашей книги. Предложение приняли с восторгом…
Все устроились поуютнее и стали слушать. Рассказ окончен. Несколько секунд полной тишины.
И вдруг заговорили все разом. Восторгались, восхищались, перебивая друг друга…
Кончили чтение поздно. Разошлись сияющие, обновленные, в приподнятом настроении».
Вскоре Союз советских писателей избрал «молодого» писателя М. В. Нестерова в число своих членов: книга «Давние дни» давала ему все права войти почетным соучастником в круг советских писателей.
Можно было подумать, что война ослабит связь художника с теми, кто дорожил его искусством и учился у его мастерства: «Когда говорят пушки, молчат музы» и безмолвствуют не только художники, но и друзья их муз.
С Нестеровым было не так. Никакие пушки не помешали говорить его музе, и никакие преграды войны не воспрепятствовали беседе с ним чуткой советской молодежи.
Он был поражен, взволнован до слез теми письмами, которые получал с фронта и с тыла: они – так мне казалось тогда, так кажется и теперь – впервые раскрыли ему глаза на ту большую, все растущую любовь к его искусству и к нему самому, которая жила в советском народе и прежде всего в молодежи.
Еще шли бои под Москвой, когда он получил письмо с фронта, помеченное 11 декабря (день предельного боевого накала под Москвой), от неизвестного ему И. Васильева:
«Простите мою дерзость. Мы с вами не знакомы, но это не останавливает меня перед тем, чтобы написать вам. А писать я должен.
До войны, будучи студентом Художественного училища в Ленинграде, у меня не раз возникало это желание, но боязнь показаться дерзким всегда останавливала на последнем шагу. Сегодня же я, наконец, убедил себя в том, что ничего дерзкого в письме быть не может, даже если адресуется оно незнакомому человеку.
То есть как незнакомому?! Я-то вас знаю, и еще как знаю! Сколько часов мы с товарищами простаивали перед вашими холстами в Русском музее… Сколько мыслей проносилось в голове, и с какой чистой душой, с какими твердыми убеждениями шли мы в свои классы, принимались за рисунки и этюды! Сколько часов выстояно нами перед портретом вашей дочери, перед «Сергием» и «Вечерним звоном»! Есть в музеях вещи, о которых часто споришь. Но есть несколько мастеров, перед которыми преклоняются. И среди двух имен, особенно часто произносимых, – Серов и Врубель – так же часто стоит и ваше имя: Нестеров.
Сегодня у меня праздник, хотя наше время и не располагает праздниками. Я встретил друга, с которым вместе учился, с которым не виделся вот уже шесть месяцев… И загорелась беседа, всколыхнувшая в душе все самое дорогое. И опять повторялись Иванов и Суриков, опять говорилось о Серове и Врубеле. Из красноармейских мешков извлечены были небольшие книжечки их писем. Но почему же нет у нас ничего о третьем дорогом имени, о Нестерове? Михаил Васильевич, почему? Если бы вы видели, с каким удовольствием рассматриваются репродукции с вас, в простых открытках, которых, кстати, тоже немного… Вы в долгу перед нами. Погаснет война, мы будем снова учиться. А вы, так много видевший, знающий и испытавший, вы до сих пор не дали нам ничего о себе, лишь, как загадку, показав свои полотна. Михаил Васильевич, время не убило мечты о великом прошлом, а вы его видели, знали, поняли. Мы ждем, наш дорогой учитель, вашего доброго слова, оно нужно нам, оно необходимо».
Это письмо из окопов потрясло Михаила Васильевича, и мне кажется, именно подобные письма были толчком, заставившим его в эти тяжелые месяцы войны вновь потянуться к перу, чтобы попытаться начать свою «Автобиографию».
Вот другое подобное же письмо также от художника, Аркадия Пластова, находившегося в армии (от 14 января 1942 г.); с волнением читал в нем Михаил Васильевич такие строки:
«Живая, непосредственная беседа – дело теперь неосуществимое… Нас, желающих быть в общении с Вами, бесконечно много, а Вы один, и расхищать Ваше время и силы, я не думаю, у кого-нибудь хватит совести. Ну, вот и остается третье, на что Вы, наверное, улыбнетесь добродушно и скажете: «Ну, ну, валяйте, что с вами сделаешь!» Это вот что: мне хочется увидеть Вас, чем-нибудь услужить, порадовать, обнять, крепко-крепко поцеловать душевно, со всей любовью, на какую способно мое сердце, принять от Вас ласковое слово на творчество, на труд, на правду жизни, как это было весной 41 г., и через то почувствовать себя причастным чему-то невыразимо светлому, бесконечно хорошему, войти в радость прекрасного и вечного… Я теперь лишен возможности что-либо знать о Вас, и до какого времени? Это мне страшно, не знать о Вас, и если Вам можно и Вы меня пожалеете – черкните одну строчечку: жив, здоров…»
Эти и подобные им письма, полученные Нестеровым в дни войны, в самый тревожный ее период, свидетельствовали, что у художника создалась тесная, глубокая связь с родной страной и с ее молодым поколением.
Это с полной очевидностью обнаружилось в день 80-летия Михаила Васильевича Нестерова.
На этот раз он не пытался помешать, как делал всегда, не «юбилею» (слово это он всегда произносил в кавычках), а открытому выражению любви к нему, прямому признанию заслуг художника перед искусством.
1 мая он переехал домой из Института рентгенологии, но и дома он должен был по состоянию здоровья выдерживать строгий лечебный режим. Ему приходилось много лежать. «За эту зиму я постарел на десять лет», – говорил и писал он мне.
Но ему было радостно все, что пришлось пережить в связи с его 80-летием.
30 мая в Центральном Доме работников искусств СССР состоялось торжественное заседание Комитета по делам искусств СССР и Оргкомитета Союза художников, посвященное Михаилу Васильевичу Нестерову.
На заседании собралась вся тогдашняя художественная Москва.
Торжественное заседание открыл председатель Всесоюзного комитета по делам искусств М.Б. Храпченко яркими, прочувствованными словами, в которых сжато, но четко обрисовал значение Нестерова для русского искусства, отвел ему высокое почетное место – старейшего и славнейшего мастера – в рядах советских художников.
Доклад о жизни и творчестве М.В. Нестерова и о его значении для советского искусства был поручен Комитетом по делам искусств пишущему эти строки. Доклад этот издан был в несколько расширенном виде издательством «Искусство» под названием «Михаил Васильевич Нестеров. Очерк».
В докладе этом я старался обрисовать творческий путь Нестерова фактами его жизни и словами, почерпнутыми из его записок и писем.
Михаил Васильевич не мог по болезни присутствовать на заседании, но с нетерпением ждал вестей о нем. Он не мог заснуть до возвращения с заседания Е.П. Нестеровой и с волнением слушал ее рассказ о том, сколько любви и уважения к нему и его делу было проявлено всеми на торжественном заседании.
1 июня Михаил Васильевич лежал в постели, и до вечера его старались ничем не волновать. Две его комнаты утопали в цветах.
Когда вечером соседняя комната наполнилась до тесноты всеми, кто хотел приветствовать Нестерова в день его 80-летия, – близкими, друзьями, знакомыми и вовсе незнакомыми, – Михаил Васильевич вышел к гостям бледный, взволнованный и явно пораженный неожиданным множеством людей, пожелавших приветствовать его.
Он стоя хотел выслушать приветственный адрес от Комитета но делам искусств, но его заботливо усадили на диван за стол. Далее последовало чтение других адресов, немногих из множества приветствий, полученных Нестеровым.
От лица всех московских художников М.В. Нестеров получил единодушное, горячее заверение: «В грозные дни Отечественной войны ваш яркий талант и искусство, полное веры в силу, мощь родного парода, особенно нужно и ценно нашей Родине».
Утром 2 июня М.В. Нестеров прочел в «Правде» Указ Президиума Верховного Совета СССР:
«За выдающиеся заслуги в области искусства, в связи с 80-летием со дня его рождения наградить академика живописи, художника Нестерова Михаила Васильевича орденом Трудового Красного Знамени».