Текст книги "Дальняя пристань"
Автор книги: Сергей Сиротин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Работницы, снисходительно прощая старуху за ее беспомощность в ежедневных делах, относились к ней, не умеющей наколоть дров, отогнать от себя обнаглевшего пьяницу, просящего рубль, вообще не желавшую с кем-либо цапаться, с благоговейным почтением во всех остальных вопросах многосложного бытия. Молодухи, обиженные своими мужьями, шли за сочувствием к ней. Женщины, тянувшие лямку одиночества, с детьми на руках, опять же все свои горести несли ей. Старухи, болевшие телом и душой за своих беспутных сыновей, подолгу пили чай у Юливанны, долго и обстоятельно о чем-то советуясь…
В разговорах со мной, бывшим постоянным посетителем ее комнатушки, уже во времена, когда школа была за плечами, она показала, что ее кругозор и знание многих проблем жизни намного глубже и шире, чем этого можно было ожидать от одинокой, никем не замеченной сторожихи.
Я удивлялся, но только удивлялся, хотя стоило задуматься. Теперь я, кажется, понимаю: наверное, многим, кто догадался о настоящей сущности немногословной старухи, было проще, для собственного внутреннего благополучия, оставаться в «святом» неведении…
Ближе к концу июля, после первых радостей и забот новой навигации, сипло подавая гудки, на рейде появился великолепный корабль. Судно потопталось на дальней стоянке, дало последний гудок и встало в оранжевом мареве бесконечного вечера. Оно плавилось алюминиевым слитком на светло-голубой глади бухты. Был штиль.
Через час меня вызвали в контору. Я неуютно стоял у двери, между мной и директором, во всю длинную бесконечность полированного стола для заседаний, вышагивал наш секретарь парткома.
– Вот что, дорогой, завтра оденься прилично, возьми с собой этого, как его?
– Витьку, – подсказал я.
– Вот-вот, его. Он тоже пусть будет в полном порядке. Поедете на судно. Будете ремонтировать ящики. Если там доска отвалится или еще чего…
Он помешкал и добавил:
– Французы прибыли… Иностранцы. А на халках будут мужики из бригады Яна.
Директор щурился, что-то рисовал на листке перекидного календаря и после речи парторга спросил:
– А не многовато ли будет, ящики подколачивать бригадира посылать?
– Да ты что, Николаевич, – обратился, как принято в наших краях между давно знающими друг друга людьми. – С ума сошел, охламонов же к иностранцам не пошлешь. Они и так в газетах про нас такое пишут… – Он не договорил, махнул рукой и снова, обращаясь ко мне, повторил, возвысив голос до патетики:
– Смотри, чтоб все было чин-чинарем – мы же, того, рабочий класс представляем.
Я очень обрадовался. Хотелось посмотреть на иностранцев вблизи.
Александр Иванович знал, что ремонтировать ящики нам с Витькой не впервой, и деловая сторона поручения его не очень волновала. Какой-никакой опыт работы бондарями у нас был.
Утром мы с Витькой, уже за час до назначенного срока, стояли на причальной площадке. У каждого специально изготовленные и даже отполированные для случая плотницкие ящики с полным набором новеньких и не нужных нам инструментов. Таково было распоряжение руководства…
Вот и катер. И уже в ожидании «чуда» с замершими, точнее, полуостановившимися сердцами приближаемся к молочно-белой громадине. Сразу удивляет впервые увиденная, необычная для нас, внешняя чистота грузового судна, тем более рефрижератора. И вообще – это самое большое судно в нашей биографии.
Восхищенные заранее, до заторможенности, мы взбираемся по шторм-трапу на палубу. Люди, одетые несколько теплее, чем нужно для двадцати с лишним градусов местного лета, приветливо подталкивают нас к трюму указывают вниз и удаляются.
В люк виднеется синее-синее небо и надстройка с капитанским мостиком. Еще несколько минут – заскрипели тали, и кран начал подавать порции ящиков со свежемороженой, высшего качества, рыбой. Ящики были плотные, крепкие, и редко иной, лишь ударившись о кромку люка, ломался. Мы оттаскивали его в сторону и, убрав поломанные клепки, заменяли их целыми, заготовленными заранее и прибывшими к нам с первой партией ящиков.
Так в прохладе заиндевевшего трюма, среди хлопотавших, почему-то без слов, людей, мы провели три очень скучных дня. Французы удивляли нас все больше и больше.
А на четвертый произошло неожиданное. С утра все было как обычно. Прохлада легкого бриза добавляла свежести в нашем искусственном морозильнике, и Витька предложил вылезти погреться на солнышко. Небольшая волна плескалась у ватерлинии. Халеи с ленивым криком носились около места, где, по-видимому, был камбуз. Эти морские вороны подбирали все съедобное, упавшее или выброшенное за борт. Они постоянно кружат над любым плавающим предметом и с шумом летают над головами людей. Вообще они неотделимы от северного пейзажа летом. Халеи с размаху бултыхались в зеленую воду, выхватывали корюшку и, сварливо крича, дрались из-за добычи.
У нас о человеке, желающем иметь больше и не брезгующим для этого никакими средствами, говорят: «Хватает, как халей», или короче: «Халей». И этого достаточно. Все знают – в долг у этого просить нельзя. Ходит он бирюком, компании его сторонятся, да и вообще окружающие считают его вроде выродка. Бабы, когда ругаются, телеграфируя с крылечка на крылечко обиды, кричат: «Твой-то халей все тянет и тянет»… Их перебранки вообще трудно было понять, они вспыхивали внезапно и ярко, словно чиркнутая о коробок серная спичка, и гасли.
На горизонте ни одной баржи. Такое впечатление, что вновь с причала рухнул единственный пятитонный кран. Такое бывает раза два в навигацию. Старый чиненый-перечиненный пятитонник не выдерживает хронического перегруза и валится вместе с тюками и еще с чем-то необходимым в воду. К счастью, сколько помню, крановщик всегда успевал вовремя выскочить из тесной кабины. В этот момент весь погрузочный конвейер останавливается, минимум на полдня.
Кран собирают, чинят, подваривают, и опять он журавлем клюет упаковку за упаковкой. Ремонтировать стараются быстро, уж больно дорого стоит простой судов на рейде.
Не раз, в конце навигации, скучно глядя в цифры бухгалтерского отчета, парторг говорил:
«Да, на деньги, потерянные от простоев, можно каждое лето покупать по два таких крана». Но краны дефицит, и наш чудо-кран честно работал и падал, снова работал и падал уже с десяток лет.
Солнце пригревало. Матросов на палубе не было. Мы спокойно лежали на свернутом брезенте, но тут громкоговорители так рявкнули, по выражению наших родителей, буги-вуги, что мы от неожиданного обвала неотесанных звуков подпрыгнули на своем ложе. Обернувшись на репродукторы, вмонтированные ниже лееров капитанского мостика, увидели чудо из чудес. Две девчонки, нашего возраста, обе в штанах, отплясывали на гудящем металле и прыскали в кулачки. Под необычный для наших ушей ритм они резко подергивали руками, плечами, головой, словно кто-то невидимый тянул и отпускал веревочки, привязанные к разным частям их тела. Такое мы видели впервые. У нас был друг, лаборант у геофизиков, Толик Саидов, так он знал про танцы почти все и говорил, что «на диком Западе» пляшут мощнейший танец «епсель-мопсель». Может, и взаправду это был тот самый танец, но в исполнении Толика он смотрелся так же, как если бы номера цирковой лошади доверили исполнять тюленю с нашего побережья.
В нарушение всех международных этикетов и строгих предписаний бывалого парторга, имевшего дело с незваными иностранцами с сорок второго по сорок пятый в Баренцевом море, мы сидели с открытыми ртами.
Наши одноклассницы были застенчивыми домоседками и, несмотря на то, что в свое время на школьных вечерах отплясывали и твист и шейк на танцах в клубе, держались стайками, поближе к круглым окрашенным черным печкам, зябко ежились под взглядами и вообще страдали от постоянного надзора присутствующих в зале кумушек и мамаш, рассиживающих на скамейках вдоль стен. Здесь же все было естественно, весело и в какой-то мере вызывающе нахально. Блестящие, невиданные еще нами синтетические кофточки-распашонки, завязанные узлом на животах, яркими бликами мелькали под солнцем.
Радость выплескивалась на наши непроснувшиеся лица, освещала их, по нашим болотным робам, натянутым по случаю, проскакивала искра подначивающего задирающегося смеха, заставляющего трепетать сердца. Колени предательски дрожали, хотя всем своим видом мы старались показать – видели, мол, мы всякое. Видели-то видели, но с подобной раскованностью встречались впервые. Словно резвящиеся кулички, мелькали девчонки по площадке мостика, раскинув крылья широких рукавов блузок. И нам так захотелось сбросить неуклюжие ветровки, стащить сапоги и босиком вместе с ними наяривать дикий танец молодости на гудящем клепаном железе палубы, что мы, не сговариваясь, чтоб не сорваться, кинулись к трапу.
Смущенные, потерявшие всю выправку портовых «героев» мы мешковато спускались в трюм, украдкой оглядываясь на веселящихся девушек. Внизу Витька вытер вспотевший лоб.
Был июль – самая прекрасная пора заполярного лета В тундре на светлых сухих полянах цвели «огоньки», одуванчики качали головками, ожидая, когда их причешет сильный порыв ветра с губы. А здесь, в море, стоял аромат свежей рыбы, чайки булькались в волнах, призывно гудели пароходы, уходящие на «Большую землю». Какой-то гриновский вирус витал в воздухе.
Музыка все лилась, гремела и грохотала. Телевизоров мы не знали, и кругозор расширялся самостоятельно. Из водопада уже отшумевших мелодий мы уловили еще только начинавшую Мирей Матье и уже заканчивающего свой блистательный круг Шарля Азнавура. И хотя остальное было загадкой, мы очень выросли в собственных глазах: как-никак, а кое-что уловили.
Мы снова полезли наверх, готовые ко всему. Как мы с девчонками поняли друг друга, до сих пор не ясно. Все же интересно посмотреть со стороны, как мы объяснялись с девчонками.
Девчонкам надоела музыка, в установившейся тишине они, перегнувшись через леера, следили за халеями, падающими в воду, вслед за кусочками хлеба, который девчонки, отламывая от булки, бросали за борт. Мы прокрались вдоль зачехленных высоких и самораздвигающихся крышек, закрывающих уже забитый продукцией поселка трюм, и встали на нижней палубе под девчонками. Обнаружив нас, они перестали сорить хлебом и о чем-то стали совещаться, то и дело направляя пальчик то на Витьку, то на меня. Мы знали еще с детского садика, что показывать пальцем на человека нехорошо, некультурно. Мы даже несколько разочаровались в заграничном воспитании. Как будто бы свои могут позволять себе быть круглыми дураками. Но все равно приклеились к палубе литыми резиновыми сапогами и стояли на месте, прея в своей униформе. Себя я, конечно, не видел – зеркала не имелось, а Витька, казалось, или сейчас засмеется, или что-нибудь скажет. Одна повыше с длинными распущенными по плечам волосами, темными, но не черными, опять указала на Витьку и, вглядываясь в его широкое скуластое в точечках веснушек лицо, произнесла, растягивая, словно молитву:
– Ванья, – ей показалось этого мало и она пропела, – Ваньюша.
– Это она тебя, – толкнул я оторопевшего Витьку. Его лицо стало заливаться краской и походить на трехлитровую банку, наполняемую брусничным соком, но почему-то не сверху, а снизу. Вот так всегда. Он никак не мог соврать, и учителя использовали его, как лакмусовую бумажку, для проверки нашей честности. И если Витькина шея алела, а багрянец прятал веснушки, все знали – «голубчики виноваты».
– Виктор я, – выдавил Витька сразу охрипшим голосом и закашлялся.
Вторая девчонка, беленькая, коротко стриженная, с колечками, завивавшимися у лба, захлопала в ладоши и быстро-быстро что-то залопотала подруге. Еще не умявшийся ворот джутовой ветровки тер мне шею, так как все время надо было задирать голову вверх. Девчонки, по-видимому, очень удивились, услышав в общем-то известное миру слово. Беленькая, большим пальцем разравнивая челочку из завитушек, несколько раз повторила:
– Виктория, виктория.
Совсем сомлевший Витька оттянул резинку свитера, подул вовнутрь – ему было жарко – и несчастным тоном чуть не прорыдал:
– Да не Виктория я, а Виктор…
Девчонка мне нравилась, и я, подлаживаясь и вдруг припоминая измученный мной немецкий, подтвердил с тем же ударением:
– Я! Я! Викто́р. – Больше мне ничего в голову не приходило, да и выбирать-то было не из чего. Коротко стриженная села на корточки.
– Парлей ву франсе, – обратилась она ко мне.
– Давай по-немецкому, – предложил я Витьке.
– Попробуем, – согласился он и захохотал.
Он уже пришел в себя, а смеялся-то и над собой. Если откровенно – немецкий мы знали вместе на два с половиной, а может, и того хуже. И все же я не утерпел:
– Шпрехен зи дойч?
– О-о-о, – опять заокала темненькая и к моему ужасу ответила:
– Ферштейн!
Ноги мои противно задрожали, и я начисто забыл даже то малое, что знал.
– Это самое, мадам, как вас зовут? – друг явно вспомнил уроки «Трех мушкетеров». Девчонки дружно смеялись, а темненькая, выпрямившись и приняв гордый вид, надула щеки и нарочито важно произнесла.
– Нихт мадам! Их бин мадмуазель! Мадмуазель Сюзанн!
– Их бин Саша, – обрадовался я подсказке. Она пожимала плечиками и улыбалась, теперь как-то беспомощно.
– Александр! Александр! – поправился я, поняв, в чем дело.
И опять это «о» и мягкое протяжное «Александе-е-ер» теплым ветром обдало меня с головы до ног. Мне показалось – я погружаюсь в волны, но не в наши студеные, а ласковые, парные, почти неосязаемые.
– Геен зи вэг! – вдруг ляпнул Витька фразу, считавшуюся в наших образованных кругах верхом совершенства в знании немецкого. Лица девчонок вытянулись беленькая потемнела, а Сюзанн посветлела.
– Нет, нет! – закричал я. – Стойте! Это, как его… (по ходу обозвал Витьку болваном). Ну скажи, как пригласить кататься, как будет гулять?
– Не помню, – пробормотал тот. Я замахал руками, прикладывая ладони к груди. Витька, надрывая мыслительные способности, посылал наверх то «мадмуазель», то «синьорина», то еще какую-то чушь. А мадмуазели только растерянно переглядывались и, перезваниваясь картавыми голосочками, по очереди твердили:
– Се киль я компраме? Нихт ферштеен.
Но все же наши потуги немного успокоили девчонок.
– У-у-у, чертовщина, – тер я висок, – ну как бы сказать-то?
И вдруг меня озарило:
– Во, это, рандеву! – и я еще несколько раз провопил обрадованно: – Рандеву! Рандеву!
Девчонки опять развеселились и, хлопая в ладоши, повторяли «рандеву». Сюзанн прыгала на одной ноге, а Жаннет села на палубу напротив Витьки, свесив ноги вдоль переборки, и слала ему воздушные поцелуи. Правда, они произносили это счастливое слово кто-то гортанно и без «а».
– Пройдемся! То есть, я хочу сказать, проедемся! – заголосил ошалевший от зацелованности Витька. – Геен нах хауз!
Жаннет что-то говорила моему другу и в потоке звуков мы вновь уловили знакомое.
– Промнемся, конечно!
Я пнул Витьку и, ударяя на о, подделываясь под специалиста, перевел:
– Виктор приглашает вас, мадмуазели, на променаж.
– О-о-о, прогресс, – подала голос Сюзанна.
– Нет, у Юрки не «Прогресс», а «Обь», но тоже ничего, – объяснял я, удивляясь, откуда она знает названия наших лодок.
– Вечером! – кричал Витька и, натягивая на макушку капюшон ветровки, изображал тучу.
– Да не так, – вошел я в раж и, повернувшись к солнцу, несколько раз перечеркнул его, а потом начал сгонять с небосклона, совершенно забыв о полярном дне и о том, что, несмотря на все мои потуги, оно так и не спустится в море.
– Э це те ра? – Сюзанна несколько раз, обращаясь к нам, произнесла эту белиберду.
Но как мы могли ответить на ее вопрос, если не понимали, о чем речь. Если знать, как там будет потом, дальше, жизнь бы ничего не стоила с самых пеленок. И хотя мы с Витькой горько жалели о загубленном немецком, выводов так и не сделали, хоть он и стал инженером, но так и не научился говорить по-французски «Я тебя люблю», но, сидя в лодке, все время твердил белобрысенькой: «Майн либер Жанна…». Я так никому и не объяснился на французском, предпочитая наш родной, а может, просто француженки больше не попадались…
Наконец, Витька догадался показать на бот, стоящий на крыше трюма, на воду, плескавшуюся за бортом, и махнуть в далекую даль южной косы. Девчонки согласно закивали, им тоже наскучило сидеть на этом вылизанном и гулком плавающем сундуке. Вдруг, обе враз, поднесли палец к губам, отбежали от края и исчезли.
Притарахтел катер и снял нас с борта. Мадмуазели, тайком, улыбались в нашу сторону, прощались пальчиками, но больше держали у губ. Для их отцов мы по-прежнему оставались туземцами с дикого берега. Но уже в конце дня к рефрижератору подскочила быстроходная моторочка Юрки Брызгина. Воспользовавшись аварией – кран все же рухнул с причала – мы, захватив девчонок, восхищенных понятливостью «аборигенов», тайком удрали на косу, там уже много лет обитал одинокий старик. Он уже привык к нам. Он нам тоже не мешал. Это была наша тайна.
Его-то мы и решили показать француженкам.
Наша бухта образована двумя длинными вдающимися в море косами, узкими и острыми, словно самый настоящий крестьянский инструмент, незаменимый в горячую пору сенокоса. Двумя полумесяцами, охватив огромный кусок Обской губы, косы образуют почти замкнутый круг песчаных отмелей. И только в районе порта между мелями есть узкий и вечно изменяющийся проход – фарватер с вынесенными навстречу глубине пирсами. В остальных местах ни моторный подчалок, ни мотобот не сможет подойти к берегу. Только легкая лодочка, да и та с гребцами, готовыми в любой момент выпрыгнуть и перетащить ее через заплеснутые водой песчаные наносы, может пройти к оконечности косы, разрезанной глубокой речкой на множество островов и островков. Речка разрезает не только сушу. Мели располосованы очень глубокими коридорами разной ширины, по которым, бурля, уходила в море весенняя шалая вода. Глубина этих трещин доходит до восьми-десяти метров, и странно смотреть, как золотистое, на солнечном свете, мелководье неожиданно сменяется темными жуткими окнами глубоких вымоин. Нехорошее чувство заставляет нас моментально взбираться в лодку, где спокойно и относительно безопасно.
Вот так, перетягивая лодку от мели к мели, падая в бездонные черные ямины, мы пробирались к оконечности южной косы и стали грести от островка в островку. Была у нас задача – мы искали постоянную стоянку для шестиместной шлюпки, найденной здесь же у берега после одного из ураганов, иногда проносящихся над бухтой, неожиданных и опасных для всех, кто оказался в море.
Летом для нас нет ничего более прекрасного, чем берег косы со множеством отмелей, покрытых мягким, легким и чистым, до белизны, песком. Дно мелководья рифленое, как стиральная доска. На такой мать оттирает мои рубашки, измазанные то черникой, то краской, то еще чем-либо несмываемым. Нет ничего лучше: бежать в догонялки, по щиколотки в теплой воде, на многокилометровые расстояния, ловить майкой, завязанной мешком, мальков, а потом, насадив их на прутики, готовить в дыму костра.
А сколько радости принесла большая перевернутая шлюпка, на две трети замытая песком… Нам очень хочется иметь собственную лодку. Мы привозим лопаты, ведра, ломик, и начинается настоящая работа, сложная, тяжелая, но настолько приятная, что не заметны ни мозоли, уже натертые до крови, ни то, что наш труд каждый миг больше чем на половину уничтожается оплывающим илом. Мы приезжаем три дня подряд, и каждый день копаем, копаем… Вот затолкали под борт длинные ваги, найденные здесь же на плесе. Мы пыхтим, пытаясь оторвать шлюпку от засасывающего мокрого песка, и, наконец, – о счастье! – громкий всхлип. Это из-под шлюпки вырвался воздух, и на его место устремилась вода.
Еще час работы, и шлюпка перевернута.
Воруем дома краску, гвозди. Тихонько уносим стамески, топоры, рубанки. Родители, хватившись необходимых в хозяйстве вещей и не найдя их, наказывают то одного, то другого за без спросу взятые инструменты. Долго выпрашиваем у плотников паклю, у рыбаков вар для заделки щелей в шлюпке. И вот, когда осталось сшить парус и оснастить шлюпку убирающейся мачтой, мы задумали найти для нашей красавицы такую стоянку, чтоб только нам знать, где ее найти.
Мы (кроме меня – это еще Колька и Витька) уже не раз теряли свои плавсредства. Была у нас длинная остроносая байдарка «Ласточка» – забрали. Старенький подчалок «Быстрый» – отняли. И, наконец, долбленая лодочка «Стрела», еле вмещающая нас троих, не раз бралась у нас напрокат влюбленными парочками. Она-то и служила нам в странствиях у берегов бухты.
Колька, худощавый высокий мальчишка, из «благополучной» и, по нашим меркам, интеллигентной семьи. Мать – учительница в младших классах, отец – завхоз в рыбкоопе. Витька, приземистый крутошеий малый, угрюмый на людях, но очень открытый и непосредственный среди своих. Витька – материн сын в семье, где еще пять детишек, а отчим пьяница и буян. Я тоже не совсем в порядке, так как воспитывает меня мать, а отца я не помню. Да и стоит ли помнить?
Мы нашли среди мелких глинистых островков ровный и сухой остров, покрытый густой травой, с метелочками кустов в микрозаливчиках. Он был как бы замаскирован в ожерелье из множества кусочков суши, торчащих то там, то сям в глубоких протоках с медленно текущей водой.
Было тепло. Комары пели свою нескончаемую песню. Перед тем как раздеться, мы стали бродить по берегу в поисках сухих веток, досок и другого горючего хлама, вынесенного на остров мощными весенними разливами Костер нам понадобился не столько для тепла сколько для защиты голого тела от вечных спутников лета – комаров. Мы с Витькой сложили костер, осталось его поджечь, но спички были у Кольки, и Витька, сделав ладони рупором, начал звать на все четыре стороны «Колька! Колька!»
Наш друг не отзывался, и я присоединил свой голос к Витькиному: «Колька-а-а-а!» – разнеслось над островом и протоками и улетело в синеющую даль моря. За спиной раздался возбужденный возглас:
– Да тихо вы! Тихо!
Обернувшись, мы увидели над кустами аккуратно подстриженную голову Кольки.
– Идите сюда.
В самом центре острова, метрах в пятидесяти от нас сидел человек. Сидел на пятках и не шевелился.
– Слышь, робя, а может, он не живой, – подал мысль Витька.
– Ну да, не живой. Гляди, в той стороне чум. Зачем мертвому чум?!
Витька лег на живот и пополз по-пластунски к человеку. Он полз долго. Мы то теряли его из виду в зарослях карликовой березки, то он выныривал из ложбинки и замирал перед бугорком, через который ему надо было перебраться. Но вот мы увидели, как он встал. Мы поднялись и еще чего-то опасаясь, пошли к Витьке. Тот стоял недалеко от человека, не обращающего на нас никакого внимания.
Мы придвинулись еще ближе к странной круговой ограде из почерневших деревянных чурбаков с вырезанными лицами. На одних был ужас, другие улыбались, показывая однозубый рот, третьи, маленькие, костяные, хранили на челе печать меланхолии, но у всех круглые вздутые щеки и расплющенные носы. Мы разглядывали фигурки почти забыв про человека.
Среди фигур были и иконы, медными гвоздями пришпиленные к заостренным кольям, а рядом, на таких же кольях, торчали оленьи черепа. Мощные оленьи рога с несметным количеством насечек, углублений и дырочек лежали тут же, направленные своими остриями прямо на нас. Каким-то внутренним чутьем мы поняли, что в круг входить нельзя.
Это был древний старик. Веки прикрыты, лицо, цвета горелого пергамента, неподвижно и покрыто цыпками морщин. Таким лицо становится только от бесконечного пребывания на ветру и солнце. Старик не шелохнется, и только ветерок шевелит редкие волосы на его голове и бороде. Рядом со стариком на растянутой шкуре белого оленя лежит огромный грязно-желтый бубен.
Всего два раза, за все годы, сколько мы потом приезжали на остров, я слышал его гулкую мелодию.
Став старше, ловили здесь, в глубоких вымоинах песчаного русла рыбу сетями. В протоках водились щекур, пыжьян, щука. Попадался и муксун. Налимов у нас в поселке не ели, поэтому мы выбрасывали этих тупорылых длинных рыб обратно.
С годами старик не изменялся. Он сам казался нам непонятным и вечным духом, хранителем этой бесконечной тишины… Когда зазвучал его бубен, мы побежали смотреть старика, а он размеренно, с нарастающей быстротой все бил и бил в бубен. Небо вдруг резко потемнело и разломилось множеством молний. Мы кинулись к шлюпке. Неожиданно начавшаяся гроза с ливнем и прилив, накрывший все мелкие островки, лишили нас ориентировки. Казалось, что все молнии летят к нам, вонзаясь в пенящуюся воду у самых бортов. Раскаты грома казались нам продолжением глухих звуков стариковского бубна…
Как-то мы привезли своего ровесника – ненца Яптика Мишку. Показали ему свою лодку и спросили про старика.
– Отец узнает – драть будет. Старый человек – последний шаман. Всегда добрый был. Отец сказал – золотой баба старик видел…
Больше толком мы от него ничего не добились. А потом шли под парусом домой, и Мишка очень радовался, цокал языком и все повторял: «Хороший лодка, очень хороший лодка». На наше приглашение поехать еще – наотрез отказался.
Второй раз бубен бешено загудел, когда мы привезли полюбоваться на старика «наших» француженок. Старик бил что есть мочи в бубен, что-то вскрикивая своим слабым надтреснутым голосом. Было жутковато и неприятно видеть старика беснующимся – глаза его были впервые открыты и, казалось, испепеляли нас, а крик не прекращался.
Подавленные, мы уехали с косы…
Отец Яптика Миши встретил как-то меня и, качая головой, говорил: «Ай, яй, ей, Саня, твоя и Витька своя селовек. Много лет смотрел старика – никто не снали. Старик сказал – латна, привыкла у уруским мальсикам. Трукое место не нада. Сачем сюжая люди покасал. Совсем сюжой. Плохо сделали, совсем плохо. Родители ваша хорошая селовек – давно шивем месте, наша порядка не трокали. Твоя осень плохо делал. Старик умирать пошел другой место. Скасал, скоро много сюжой селовек будет, негде будет один тихо-тихо сидеть».
Ненец ушел, качая возмущенно головой, а старика мы больше не видели.
После поездки на остров мы зашли к Витьке, и он подарил Жаннет мою пластинку «Синий лен». Сюзанне я ничего не успел подарить.
На следующий день нас «официально» пригласили к парторгу. «Я был о тебе лучшего мнения», – сказал Александр Иванович. Как часто мы не оправдываем чьих-то надежд.
Сперва над нами смеялись, потом, когда после четырнадцати часов работы мы на моторке Юрки Брызгина носились кругами у рефрижератора, нас стали жалеть. А Ян Янович, как бы между прочим, сказал мне: «Хорошие девушки. Привет передают. Их не пускают. Ночью не надо гонять на баркасе» Мы послали с ним букет ярко-оранжевых «огоньков». Он положил цветы на брезент и отошел. Девчонки поняли, от кого подарок, и, встречая по утрам Яна Яновича, весело приветствовали его со своего мостика. Судно простояло под погрузкой еще почти две недели. В один из ветреных дней, безостановочно гудя, оно двинулось с рейда и навсегда скрылось, растворившись в тумане блекло-серого дня.
Я пошел в библиотеку и попросил почитать что-нибудь про Францию. Мне предложили почему-то «Бурю» Ильи Эренбурга. В нашем поселке нельзя было сохранить ни одной тайны. К осени все знали про случай на рейде. А библиотекарша, помнившая меня с первого класса, проявив участие, подбирала соответствующие книги, и не только про Францию.
Зима. Остановилась жизнь на пирсах. Ветер занес снегом причалы. Вмерзли в лед катера и баржи, лишь рубки с мачтами торчат из сугробов, обозначая место их стоянки. По надолго застывшей бухте наезжены дороги в ближние и дальние рыбацкие становища. И хотя на месте пенных бурунов – снежные барханы, поселок остается портом-воротами в застывшую тундру.
Аэровокзал небольшой и совсем не комфортабельный, но это аэропорт, и есть радиостанция, метеорологи и касса, где очень часто висит табличка, оповещая о нелетной погоде на ближайшие три дня. Но это для пассажирских «Аннушек», а грузовые Ли-2 ждут любого просвета в пурге и прилететь могут и ранним утром, и около полуночи Взлетную полосу каждый день неутомимо укатывают и утюжат многотонные угольники-скрепера, убирая снег.
Мы подолгу сидим на аэровокзале. Сидим на корточках, прислонясь к стенам. Ждем самолетов. Нам надоели бесконечные сводки погоды, передаваемые сиплым метеорологом – то низкая облачность, то ветер не с той стороны, и сильней, чем надо, то полоса еще не готова. Но вот все в полном порядке, а самолетов нет. Только когда в небе уже видны первые звезды, раздается нарастающее гуденье. Схватив шапки, бежим к лошадям и мчимся к месту посадки.
Открывается дверца, и возбужденный командир экипажа, поднявший машину в воздух вопреки непогодам, кричит: «Ребятушки, давай скорей, в моем распоряжении полчаса! Если не поднимусь – амба!» Мы знаем – бывали случаи, самолет застревал на недели. Да и домой «летунам» надо – тоже люди.
Выгружаем вместе с экипажем, только командир убежал к начальнику порта отметиться и передать посылочку от общего знакомого. Появился, тяжело дышит, хватает первый попавшийся ящик.
– Вот, черт, железо здесь, что ли?..
Загрузив самолет мешками, набитыми, как поленьями, мороженой рыбой, прощаемся, словно с родными, с людьми, знакомыми всего полчаса:
– Бывайте, мужики!
Взревел двигатель. Самолет разворачивается, напоследок обдает нас колючей снежной пылью, разгоняется и, качнув на прощанье крыльями, уходит курсом на юг.
Мороз. В поселке тишина. Чуть тронутый сиреневым горизонт рождает первые сумерки, как будто день проснулся, но еще протирает глаза после длительного сна полярной ночи. Безветренно. В небо длинными кудрявыми столбами уходят дымы топящихся печей. На улицах никого – взрослые, кто на работе, кто занят своими домашними заботами; дети в школе. Лишь изредка взвизгнет мерзлыми петлями дверь, и пар заклубится от вырвавшегося наружу тепла.
Скучновато в такие дни в поселке, и в то же время как-то спокойно, умиротворенно. Буднично и просто делают люди свои дела. На работе двигаются без суеты, разговаривают негромко, много курят. Да и как не покурить – столбик термометра упал и держится у цифры сорок. Вечерами эти люди ходят в кино, степенно, семьями, а после картины все вместе лепят рыбные пельмени к воскресенью. Где-то неторопливо постукивают топоры. Звуки резко и звонко лопаются в холодном воздухе, но тут же тонут в тишине. Тишина такая, словно уши заложены ватой, но это не мешает, а наоборот успокаивает.
Но зашумели голоса, заскрипели по насту полозья. Везем стекловату строителям, неспешно поднимающим несколько двухэтажных восьмиквартирных домов. Мужики подбадривают лошаденок:
– Давай, давай, давай, милая!
– А ну, прибавь шагу, мерин чертов! – Вожжи вентиляторами свистят в руке, не касаясь крупа лошади.