355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Калиниченко » Третье поколение (сборник) » Текст книги (страница 8)
Третье поколение (сборник)
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:16

Текст книги "Третье поколение (сборник)"


Автор книги: Сергей Калиниченко


Соавторы: Алиса Дружинина,Михаил Корчмарев,Леонид Евдокимов,Валерий Полтавский,Александр Яковлев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)

Леонид Евдокимов
ТРЕТЬЕ ПОКОЛЕНИЕ

«Две вещи наполняют душу всегда новым и все более сильным удивлением и благоговением, чем чаще и продолжительнее мы размышляем о них, – это звездное небо надо мной и моральный закон во мне».

И. Кант

Повесть

Он вдруг решил, что его зовут Фауст. Может, такое имя и было. Но он решил назваться Фаустом, если его спросят. И еще он вообразил, будто ему тридцать лет. В Новый год исполнится ровно тридцать. А пока меньше. Правда, профессор не так давно говорил, будто сейчас июнь, но, возможно, ошибался. Новый год – Фауст помнил точно – случился давно, и пора было наступить еще одному. Фауст дал себе слово, если никто в ближайшее время не скажет – пришел Новый год, тогда он сам себе это скажет.

Вчера он ходил в сторону восхода. По слухам, в той стороне водятся собаки и кошки. И вроде бы там все по-другому. Он шел долго, час или пять, но ничего такого не обнаружил. Все было так же, как и там, где они жили с Профессором.

К вечеру Фауст вернулся к себе. Здесь было привычнее. Однако напоследок он взобрался, цепляясь за арматуру, на вершину одного из завалов, но не увидел вдали ничего необычного. Все то же.

Зазвонил будильник, и наступило утро. Если бы Профессор не заводил каждый день будильник, никто бы не узнал, что утро.

Странная личность – Профессор. Болтают, он и прежде был чудаковатым. Он утверждает, что еще очень молодой, что ему сорок четыре, а это, мол, по данным какого-то Юнеско – период зрелой молодости.

Фауст знал про стариков. Их так называл Юнец. Они жили через площадь. Старшему из них было лет четырнадцать, младшему пять или шесть. Их было не меньше двадцати, а Юнец у них за главного. Соседка трепала, будто Юнец живет с ними по очереди и будто любит мальчиков больше девочек. Но, верно, врала. Из зависти. Потому что к ней самой никто не ходит. От нее пахнет мочой. Соседка пытается убедить всех, что у нее болезнь такая, от страха приключилась, но к ней все равно никто не ходит.

А эти старички Юнца живут, пожалуй, неплохо. Здание у них внутри практически целое. Раньше там то ли магистрат был, то ли гимназия. А может, монастырь. Теперь не узнать: все названия перепутались. Точнее, названия остались, а что они обозначали – нет. Приходится верить на слово, или не верить, особенно Юнцу: много говорит. К примеру, он рассказывает, что у него дисциплина. Спать ложатся по приказу, а перед этим все чистят зубы. По очереди, так как щетка всего одна. Потом не вставляют зубы обратно в рот, а кладут на тумбочки, ровно по три сантиметра от переднего и бокового краев, так удобнее брать их по команде подъем. Или это Соседка врала? Она ненавидит Юнца. Шипит и злится, когда он рассказывает. Раньше кричала, что никаких таких детей-стариков в подвале бывшей ратуши нет, все-то он выдумывает. Но однажды ночью те явились к ней и побили ее. Теперь она бормочет, что выдаст Юнца музыкантам. Но Юнца это не пугает. Он говорит, что если бы у него было оружие, он бы никого и ничего не ждал, а сам бы отправился на войну, так как правильно понимает свой гражданский долг.

Музыканты приходят нечасто. Размещаются на бетонном цоколе бывшего памятника посреди площади и играют. Прежде к ним выходили, случалось, они связывали несколько человек и уводили на войну. Теперь никто не выходит. Это их злит. После концерта они достают из-за спин автоматы и начинают стрелять. Иногда убивают кого-нибудь. Война не обходится без жертв. Никто не удивляется. Как-то Чушка нашел винтовку с патроном в стволе и выстрелил в музыкантов. Он убил того, кто дергал за струны очень большой скрипки. Музыканты тоже убили Чушку и ушли, оставив своего и инструмент. Юнец утащил эту штуку к себе на дрова.

Кто-то, помнит, чесал языком, будто раньше музыканты играли другое, бодрое, энергичное, бравурное а когда не играли, хоронили покойников. Потом у ног дирижера будто бы упала мина и не взорвалась. Он поседел и разучился говорить. Однако стреляет он мастерски. Ухлопал Чушку с первого выстрела. Тогда-то, после той мины, они и стали играть другую музыку, а хоронить больше никого не надо.

Профессор, когда слушает их, шепчет:

– Это Бах. Гендель. Брамс. Моцарт. Стравинский…

Фауста музыка не трогала. Его занимали более практичные вопросы. Например, как проследить, куда уходят музыканты? Они должны ведь где-то хранить боеприпасы? У них должно быть много патронов. Да и гранаты – дирижер однажды швырял гранату в руины, и та взорвалась. От взрыва рухнула стена и погребла кого-то. Тот целую неделю кричал из-под стены. И все понимали – война.

Фауст тогда боялся, что завалило Кисочку. Но на второй или третий день увидел ее и успокоился.

Он вспомнил про Кисочку и захотел, чтобы она пришла. Она красивая, Кисочка. Если бы у нее были волосы, она была бы еще красивее.

Пришел Герм. Гнусавым голосом сказал, что этой ночью им с Герминой повезло: они убили трех крыс. Одна – здоровая, в длину его руки. Герм с Герминой приглашают их с Профессором на пир.

Гермина не любит Фауста, ей нравится Профессор. Тот сначала всегда отказывается от приглашений, но после соглашается, по-видимому, отчасти из-за Фауста, Гермина встречает Профессора одним и тем же вопросом: когда у нее будет ребенок? Герм тоже напряженно ждет ответа, хотя вида не подает. Но Профессор, наверное, сам не знает, только твердит: следует подождать, следует хорошо питаться. И Герм старается, он настоящий охотник.

Герм и Гермина – брат и сестра. Ей, по мнению Профессора, лет пятнадцать, ему, примерно, двенадцать. Они хотят произвести ребенка, чтобы тот вырос, стал солдатом и ушел на войну. Этого требует Отечество: это святой долг каждого гражданина. Идет война, и все подчинено законам войны.

Профессор как-то сознался Фаусту, что подозревает у Герма с Герминой сифилис.

– Их могли бы вылечить в другое время, но ведь все уходит на фронт?! Избави бог их от ребенка…

На Фауста это известие не произвело впечатления; какая разница, чем больны эти двое, если кругом все чем-нибудь больны?

И в этот раз все было как обычно. Гермина потчевала Профессора, небрежно подвигая Фаусту объедки или что похуже. Но он и не претендовал на многое. Кусочек передней лапки, несколько шейных позвонков – и сыт.

– Раньше многое было не так, – говорил Профессор (Фауст никогда не мог до конца разобраться, отрабатывает ли тот своими россказнями кусок мяса или сам верит им, испытывая удовольствие от воспоминаний). – Потом началась война. Тогда мы еще знали против кого воюем, кто противник, кто союзник. Мой отец показывал мне карты – такие бумажки, где нарисовано, где чья территория, – объяснял. Но я уже забыл. Кое-что помню. Другое. Сад, помню, у нас был сад. Сад – это когда деревья и кусты… Н-да, деревья, кусты, трава… верно-верно, была трава. И не желтая, а зеленая… Газеты тоже были… В них печатали обо всем происходящем на свете. Если эти развалины растащить, то наверняка можно найти хоть одну газету… н-да.

Такая болтовня увлекает только Гермину. Она льнет к Профессору, трется об его грубую одежду кончиками неокрепших грудей, дышит тяжело. Герм лежит тихо, спит. Фауст, впрочем, знает, что Герм притворяется, он сквозь веки видит все теплое, сторожит сестру. От Герма всегда исходит запах опасности, Фауст чувствует его, а у Профессора нет такого нюха, и он позволяет Гермине тереться сосками об одежду и даже иногда поглаживает ее по спине. Она тогда вздрагивает, изгибается, ее ноги покрываются пупырышками. И запах у нее становится резким, зовущим – Фауста даже прохватывает дрожь от такого запаха…

Вообще-то, как именовать этих двоих, Фауст не представлял. Это Профессор назвал их Гермом и Герминой, а те приняли. Им было все равно. Этот чудак всегда что-нибудь как-нибудь называл. С одной стороны это было даже удобно. Но не обязательно: война. Зачем давать имена, помнить их, если завтра прилетят и бросят бомбы? Не останется имен. Или музыканты придут и начнут стрелять. А то снаряд или ракета жахнет. Бац – и нет ни имени, ни остального.

Герм неожиданно напрягся, встрепенулся, прыжком оказался за кучей щебня. В проем в стене влезла голова незнакомца.

– Гостей принимаете? – спросил он, поводя ноздрями.

Незнакомец забрался вовнутрь. За ним влез и второй. Затем они втащили третьего: тот еле передвигал распухшими ногами. Все трое были в черных, но уже выцветших костюмах, с неуспевшими выгореть треугольниками на спинах. Такие костюмы с желтыми треугольниками носили больные СПИДом. Лоскуты эти трое подстирали, но знаки все равно были отчетливо различимы.

– Сто лет мяса не ели, да, Трепач? – первый присел у огня, прежде устроив безногого рядом с Фаустом.

Второй подошел к Профессору, встал, покачиваясь, над ним. Гермину они в расчет не брали.

– Сто лет мяса не ели, – повторил первый и потянулся к кускам, прикрытым пленкой из полиэтилена.

– Не смей! – Гермина прыгнула на него, целя зубами в горло.

Но тот оказался проворнее. Увернувшись, ударил кулаком ей в висок. Она потеряла сознание. Сунув руку ей под юбку, он осклабился.

– Самка!

– Прекратите! – дернулся Профессор, но тут же упал от удара ногой в лицо.

Тотчас Трепач, паралитик, обхватил ручищами-клешнями Фауста, оскалил зубы, обдавая запахом гнили и злобы.

– Торопятся, – проговорил первый и снова потянулся к мясу. – Ох…

Рука его повисла плетью. Другой осколок кирпича, пущенный рукой Герма, врезался в основание черепа второму, и тот упал спиной на костер. Трепач отшатнулся от Фауста, перевалился на бок, а главарь троицы в два прыжка оказался за стеной.

– Клок, не бросай меня, Клок, – завизжал Трепач, прежде чем Гермина разбила ему голову железным прутом…

– Приходите завтра, – приговаривала Гермина, раздувая костер, щурясь на Профессора, – еще убьем крыс… и поговорим.

Пора было расставаться, но в небе загрохотало, и пошел дождь. Пришлось всем четверым прятаться под навесом и смотреть, как струи ливня превращают труп Трепача в бурое месиво. Герм скалился, недовольный тем, что не успел утащить его внутрь норы. Столько приманки для крыс пропадает.

Потом пошел питьевой дождь, Фаусту с Профессором пришлось возвращаться бегом, чтобы успеть выставить лохани и запастись водой.

В соседний с ними дом, точнее, в груду развалин, бывших некогда домом, попала ракета. Не дожидаясь, пока осядет пыль, они побежали туда, чтобы завладеть каким-нибудь скарбом. Взрыв разметал руины, им действительно повезло: Профессор отыскал целый набор кухонной посуды – множество вилок, ложек и ножей, увы, тупых: а Фауст – собаку, которая непонятно каким чудом оказалась здесь. Собаке оторвало лапу, и Фауст добил ее. Мясо решили оставить назавтра.

Потом приходил Юнец. Долго присматривался, принюхивался. Устроившись поудобнее у костра, сообщил, что знает, почему Толстый – толстый.

– Он обитает в подвале, – горячо шептал Юнец на ухо Фаусту, – в котором сто лет назад был магазин. Там есть дверь железная…

– Сейф называется, – подсказал Профессор из другого угла, оказывается, он все прекрасно слышал.

– Ага, сейф…

– Знаем, слышали, – оборвал Юнца Фауст, какое ему было дело до Толстого и его запасов, у них с Профессором была еще собака. – Эту штуку никому не открыть… Взорвать тоже нечем, пробовали уже…

– Главного не слышали: Толстяк держит взаперти какого-то старика, который день и ночь бормочет шифры сейфа, чтобы не забыть. На свою память Толстяк не полагается, записывать боится или не умеет… Он приходил ко мне, предложил десять банок тушенки за самого памятливого из моих. Он боится, что старик скоро загнется. Ему нужен хранитель шифра…

– Говорят, у него есть оружие, у Толстяка…

– Ерунда! Если бы было, он бы пошел на войну.

– Ладно, подумаю, – протянул сонно Фауст. – Приходи в другой раз…

– Приду, – недобро усмехнулся Юнец, явно разочарованный результатами визита.

Среди прочих находок из соседнего дома оказалась пачка бумаги, лишь слегка обгоревшая по краям. Никуда не годная по мнению Юнца, для Профессора она оказалась большей ценностью, чем набор посуды. Фауст и прежде находил порой бумаги, только практической пользы от них не было. Скажем, когда ходил на восход и взбирался на развалины, он отыскал целую кипу бумажек. У Профессора даже руки затряслись при виде аккуратно обрезанных пачек, прихваченных Фаустом на растопку.

– Это же настоящие доллары, – бормотал он. – Это же деньги. Настоящие деньги. Много денег!

– Зачем это? – спросил его тогда Фауст.

– Раньше на них можно было купить что пожелается. А сейчас. Сейчас – не знаю, может еще где-нибудь ими пользуются?

– Что такое купить?

– Ну, выменять. За каждую такую банкноту ты получал определенное количество золота, а на золото мог взять дом, машину, яхту, даже жену…

– Купить жену – это как Индус? – осенила Фауста догадка.

– Примерно…

Индусом в их квартале звали высокого черноволосого старика. Тот долгое время жил один. Потом исчез надолго. Потом вернулся с молодой женщиной. Старик тот, возможно, и не был индусом. Он даже раньше обижался, если его так называли. Он утверждал, что он еврей и молится богу более древнему, чем все другие боги вместе взятые. Только это все было безразлично: еврей значило не больше, нежели индус. С равным успехом он мог кричать повсюду, что он русский или китаец. В начале войны, рассказывал Профессор, эти слова что-то определяли, потом забылись. Точно также потеряло смысл слово мутант: похоже, нынче труднее отыскать нормального, чем двухголового. Фауст поймал себя на этих отвлеченных мыслях и решил, что любопытно было бы взглянуть на абсолютно нормального, просто посмотреть и сравнить. Например, чтобы узнать, сколько у него пальцев на руках и ногах. Шесть и четыре, как у Профессора, или по три там и там, как у Гермов. Если меньше, то как они ими управляются, если больше, то зачем лишние? Вот у него – по пять, по крайней мере пара крайних ни к чему, можно было бы и без них…

Да, так вот Индус вернулся с женой. Красивой, непохожей на других женщин. Сказал, что купил. Хотел на ней зарабатывать. Думал продавать ее всем желающим с ней переспать. Только из этого ничего не вышло. Вокруг его лачуги несколько дней дежурили зеваки, надеясь взглянуть на дурака, пожелавшего бы расстаться с пачкой галет или убитой кошкой ради пяти минут удовольствия. Зевакам не повезло, как и Индусу. Дураков не нашлось. Тогда они, обманутые в своих надеждах, разгромили лачугу этого старика, убили его самого, женщину, правда, оставили жить: жизнь ее охранялась законом. Позабавились, кто хотел, и отпустили. Один из зевак захотел взять ее себе в жены, но ему проломили камнем голову. Это было справедливо: в демократическом государстве, где все равны перед лицом военной опасности, стремление урвать лучший кусок наказуемо…

Чистую бумагу Профессор взял с умыслом. Он предложил Фаусту заняться грамотой. Тот согласился. Ему казалось, что когда-то он умел читать и далее писать. Потом забыл. Потому что важнее было видеть, слышать, обонять, предчувствовать. Видеть, как мерцают в темноте глаза твоего вероятного убийцы. Слышать, как рвет воздух смертоносный снаряд, чтобы успеть спрятаться. Ловить носом первые молекулы отравляющих веществ, чтобы знать, куда бежать и где спасаться. Предчувствовать, когда ударит с неба кислотный ливень.

Фауст выучился читать за две недели. И тут же сделал несколько маленьких открытий.

Он прочитал объявление Юнца на уцелевшей стене его дома – то ли магистрата, то ли партийного комитета. Тот извещал жителей, что продолжает набор детей в возрасте пяти-тринадцати лет в отряд Всемирного Спасения. Объявление глупое. Потому что большинства попросту не умело читать. Потому что, как подозревал Фауст, детей такого возраста в мире вовсе не осталось. Разве что в самом отряде Юнца. Да и те произошли случайно, из пробирок.

Другой раз Фауст читал плакаты и транспаранты, которые носили участницы демонстрации. В демонстрации принимали участие около шестидесяти или ста женщин. Они в угрюмом молчании ходили вокруг их квартала. К палкам и кускам железной арматуры были прикреплены тряпки, исписанные где сажей, где краской. «Война – до победного конца!» «Даешь равноправие женщин!» «Мы хотим рожать!» «Нет убийствам и насилию!» «Все народы равны!» «Каждый должен стать бойцом!» «Нет – атому!»

Целых три дня демонстрация, возникшая почти стихийно, шествовала вокруг квартала. Точнее того, что было кварталом, если было когда-нибудь. Проходя по площади, женщины скандировали «Долой! Долой!» Потом шагали молча. И в третий день хлынул дождь. Участницы бросились врассыпную, сбивая друг друга с ног. Дождь был умеренной силы: он только разъел тряпки и одежду на упавших и обжег их. Они извивались и кричали от боли. Потом все, Фауст подсчитал, двенадцать женщин, обнаженные, обожженные, помогая друг другу, потащились в Западный квартал. Двигались молча. После них в лужах оставались пучки волос и клочья плавящейся кожи. Двое упали. Их оставили. Десять шли и знали, куда. В Западном квартале не жили ни кошки, ни крысы, там питались человечиной. Об этом обычно старались не вспоминать. Эти десять вспомнили, надеясь найти быстрый конец.

Как-то утром на площади появилось восемь человек в форме войск охраны внутреннего порядка. С ними был мужчина в штатском – в пиджаке, брюках, белой рубашке, стянутой по горлу узким галстуком. Этот прилично одетый господин с помощью солдат взобрался на бетонный куб в центре, на котором прежде стоял памятник великому полководцу. Взрывной волной полководца снесло, а постамент остался. На его цоколе располагались обычно музыканты. Теперь на вершину взгромоздился человек с мегафоном в аккуратном костюме. Он стал призывать к себе народ. Через некоторое время внизу собралось человек двадцать, среди них и Фауст с Профессором.

– Там, на полях сражений за демократию, – выплевывал из себя в мегафон оратор, делая неопределенный жест рукой, – гибнут лучшие сыны отечества. Они проливают кровь за нас с вами. За наши свободы! Они отдают свои жизни за святое дело! Это ваши дети несут миру свет равенства и братства! Это ваши сыновья и братья, мужья и внуки, знакомые и незнакомые вам! Каждый из них достоин вечной славы! Каждый достоин высшей награды! Имя каждого из них кровью вписано в сердце каждого из нас! И пусть в ваших сердцах не меркнут их имена! Пусть ваша горячая любовь станет им наградой. Никто не будет забыт благодарными потомками…

По лицам стоявших с ним рядом Фауст не мог определить, понимают ли они, о чем идет речь. Все смотрели на человека в дорогом необычном костюме и молчали.

– Сегодня, – в голосе выступающего зазвучала торжественная медь, – участники нашего митинга получат подарки от правительства. Это скромный дар тружеников полей труженикам города. К сожалению, транспорт немножко задержался, придется подождать. У вас есть ко мне вопросы?

Вопросов не было. Все ждали.

– Тогда позвольте мне задать вам несколько, – оратор с помощью солдат спустился вниз.

– Положа руку на сердце, ответьте, сограждане, чем вы конкретно помогли делу борьбы нашего правительства с внешними и внутренними врагами? – он встал красиво, вздел руку.

Фауст проследил за его движением, закинул голову.

Небо было сегодня непривычного оттенка. Обычно изжелта-серое, оно отливало голубизной. И прямо над их головой, над площадью клубилось белоснежное облако.

– Облако… – сказал Фауст еле слышно, такое он видел впервые.

Стоящие рядом запрокинули головы. Потом остальные.

– Облако, – выдохнул кто-то.

– Не ядерное… Не кислотное… Чудо! – добавили голоса шепотом.

И все молчали. Пока оно не растаяло. Выступавший тоже некоторое время смотрел в небо, потом заговорил вновь.

– Это облако, – крикнул во всю мощь легких и мегафона, стараясь привлечь внимание, – это – символ. Это знак нашей скорой победы! Успешное наступление идет на всех направлениях, на всех фронтах. И крайне важно, что каждый из вас сделал для торжества во всем мире нашей демократии?! Уверен, очень много, но и очень мало. Вот вы, конкретно, – оратор ткнул пальцем в грудь стоящего рядом мужчины. – Почему вы, такой сильный, здоровый, не идете на войну? Пусть не с внешними врагами – с внутренними? В войска охраны внутреннего порядка или музыкальный взвод? А?

Через головы зевак Фауст разглядел, что оратор тычет пальцем в грудь Толстяка.

– Я что? Я как все, – тот попробовал уклониться от указующего перста, вдвинуться спиной в ряды остальных.

– Капитан, – обернулся выступавший к командиру отряда, – он, как и все мы, желает записаться в армию, но не знает как это сделать. Запишите его.

Хлопок выстрела. Оратор ойкнул и упал. В руке у Толстяка матово поблескивал пистолет.

– Ну-ка, вычеркивай меня, – Толстяк навел ствол на капитана.

– Я еще не успел записать, – растерянно пробормотал тот, поднимая над головой блокнот и ручку, – Можете посмотреть…

– Все равно, – вычеркивай, – прохрипел Толстяк, пистолет в его руке подпрыгивал от напряжения.

– Пожалуйста, – капитан стал усердно черкать по чистой странице.

– Вырви листок и сожри его. Быстро.

– Пожалуйста…

– Рубашку белую испортил, – осуждающе произнесла какая-то женщина, не отрывавшая глаз от оратора, истекающего кровью.

В этот момент кто-то сзади ударил Толстяка по руке и выбил оружие. Капитан тотчас выплюнул непрожеванный листок бумаги.

– Расстрелять тебя, что ли? – протянул он задумчиво, обращаясь к Толстяку. – У нас еще в трех местах выступления на сегодня запланированы, а ты его кокнул. Кто тебя просил? Пусть бы говорил себе, это его работа…

– Зачем он в меня пальцем тыкал? – тихо возразил Толстяк, обливаясь потом, не сводя глаз с черного дула автомата, направленного на него. – Обещал, что подарки будут, а сам…

– Транспорт с подарками сейчас подъедет, – не очень уверенно сказал капитан, понимавший, что за невыполнение этого обещания толпа может растерзать их. – Транспорт будет! А с тобой что прикажешь делать? И с этим?

– Незаменимых нет, – подсказал кто-то из толпы.

– Верно, – капитан принял решение. – Надевай его костюм, будешь выступать вместо него. У нас еще в трех местах выступления.

– Я не сумею.

– Придется расстрелять тебя.

– Тогда согласен.

Толстяк склонился над прежним оратором, ловко стащил с него одежду. Разделся сам. Кряхтя и охая, стал влезать в черный костюм.

– Опять ему повезло, – заметил кто-то..

– О чем хоть говорить? – спросил Толстяк капитана, рассматривая галстук. – Эту штуку тоже надевать?

– Обязательно, раз у него была. А говорить о чем? Я почем знаю? О чем хочешь, о том говори. Патриотическое. Главное, чтоб не меньше часа. За каждые последующие пять минут оплата по повышенному тарифу. За непосредственное общение с народом – премиальные.

– Чихал я на премию!

– Дело твое.

– Едет!

Из-за развала ратуши или магистрата показалась повозка.

– Катафалк, – оказал Профессор, глядя на нее. – Раньше на таких покойников возили.

– Никому не двигаться, – рявкнул капитан, – раздача в порядке очереди.

Он опоздал. Пущенный рукой Герма обломок кирпича раскроил череп старого коняги, тащившего катафалк. Конь взбрыкнул, дернулся, катафалк завалился набок. Куча содержимого вывалилась на выщербленные бетонные плиты. В воздухе повис запах гнилого картофеля. Про капитана и то команду забыли. Несколько минут вокруг повозки бурлил круговорот человеческих тел, Фауст в первое мгновение тоже хотел броситься туда, но Профессор удержал его.

– Пошли, что ли? – сказал капитан Толстяку. – Эх, этот не успел сообщить всем, что скоро здесь будет проезжать Глава Правительства. Ну да все равно. Идем. Ты, толстый, в Западном квартале особо не разглагольствуй. Ровно час. Ни полминуты больше. Никаких обещаний. Шагай давай.

И Толстяк двинулся прочь с площади впереди отряда из восьми человек. Один из бойцов охраны внутреннего порядка по-прежнему целил ему в спину. Ботинки бывшего оратора на Толстяка не налезли, и он нес их в руках. На ягодицах и меж лопаток костюм лопнул по швам, издали казалось, будто человека пытались разрезать надвое, да не докончили.

Мимо Профессора с Фаустом пробежал Герм. Правый глаз его светился фиолетовым кровоподтеком и счастьем, по подбородку струилась кровь. Одной рукой он сжимал кусок задней ноги коня, другой нож.

– Приходите потом на пир, – прошепелявил он и выплюнул изо рта сгусток крови вместе с зубом, и рассмеялся довольный.

– Нож у него из наших, – заметил Фауст, когда Герм исчез среди развалин.

– Взял, наверное, – ответил Профессор, – надо было ему сразу подарить, а мы не догадались. Он и взял.

Вскоре на площади они остались вдвоем. Профессор стоял, опустив очи долу, размышляя о чем-то тягостном, Фауст прислушивался к себе и окружающему.

– Ракета, – крикнул Фауст и потащил Профессора прочь, повинуясь инстинкту самосохранения.

Взрывной волной их разбросало в разные стороны. Ракета ударила в бетонный куб в центре площади. На этом месте образовалась огромная воронка. Фауст отыскал Профессора среди обломков. Тот был жив и даже не ранен. Фауст присел рядом с ним, дожидаясь, пока он оправится от падения. Он поймал себя на мысли, что ему стало бы плохо, если бы вдруг этот стареющий чудак погиб. Чем объяснить его привязанность к человеку, мало приспособленному к этому жестокому миру? За исключением приглашений на «пиры» к Гермам, нет от него практической пользы. Даже наоборот: приходится постоянно брать его в расчет, отправляясь за добычей. И дело тут не только в привычке. Вот к Кисочке он тоже привык, когда та жила с ними постоянно, но нет ее, и ничего вокруг не меняется. Ничто не изменится, если с ней случится непоправимое. С Профессором по-другому…

Фауст стряхнул оцепенение: недалеко от них прошли к площади музыканты. По двое в ряд. К груди они прижимали инструменты, локтями придерживая автоматы, висевшие за плечами. Они подошли к краю ямы, над которой еще клубилась пыль, расположились полукружием. Минуту или две звучала какофония настройки. Затем дирижер жестом подозвал ближнего к себе со скрипкой, ткнул пальцем в ноты на пюпитре.

– Тебе не кажется, – спросил Фауста Профессор, тряся головой, – что их дирижер не только нем, но и глух?

– Мне кажется, что они давно сошли с ума… Интересно, что они играют?

– Это Бетховен. Соната № 14. «Лунная».

– О чем это?

– Трудно сказать. Наверное, как и вся музыка, – о жизни, смерти и любви…

– Значит, ни о чем, но красиво.

Они поднялись и пошли к себе. Пока звучала музыка, можно было идти не таясь.

Утром зазвонил будильник, и Профессор закричал Фаусту: вставай! Тот выскочил из-под плиты наружу, прислушался, принюхался: откуда опасность.

– Я вспомнил, – кричал из глубины норы Профессор, – сегодня вторник, наш рабочий день, иди сюда, помоги найти жетоны.

На работу нужно было идти через три квартала на север. Там пролегала широкая дорога, по которой, случалось, проезжали авто. Там в чудом уцелевшем домике располагалось бюро пролетарского труда. Домик был обнесен в два ряда колючей проволокой, а на его крыше высилась вращающаяся башня со спаренными пулеметами.

В принципе на работу можно было и не ходить. Это ничего не меняло. Многие из соседей так и поступали, но жетончики подавляющее большинство хранило свято. Кусочки железа с выбитыми на них цифрами являлись своеобразными паспортами, знаком гражданства. Утеря их или продажа приравнивались к государственной измене и карались смертной казнью. Как им объяснял заведующий бюро пролетарского труда, по номерам на алюминиевых бляшках можно было точно установить, где человек живет. Это называлось системой прописки. Раньше, говорят, было по-другому, громоздко, сложно. Теперь просто. Вставляют жетон в щель машины, нажимают кнопку, и та выбрасывает бланк с данными о человеке. Однако Фауст, глядя на пузатый агрегат в бюро, сомневался, что тот действительно может что-то помнить. И работать вообще. Единственное, ради чего стоило иногда ходить на работу – возможность получить энное количество продуктов питания. Их выдавал сам заведующий бюро – угрюмый человек, с огромной лысой головой на тонкой длинной шее. На рукаве его френча устаревшего образца красовались шевроны ветерана войны, на которой он оставил обе ноги. Страстью заведующего были разговоры о солдатском бытье, атаках, видах вооружения, потому-то Профессор пользовался у него особенным уважением: он умел слушать и поддерживать его беседу.

Откровенно, Фауст никогда не понимал, каким образом ухитряется заведующий бюро пролетарского труда изыскивать работу для всего населения, ведь тот никуда не выходил из своей резиденции. Но оставалось фактом, что тот каждое утро выписывал наряды, аккуратно подкалывал их в папку, дотошно объяснял каждому, куда идти и что делать. Впрочем, разнообразием виды работ не отличались, чаще приходилось растаскивать завалы. Этим занимались охотно. Случалось, под плитами обнаруживали уцелевшие комнаты и удачливым доставалась одежда или обувь. Меньшее же, на что можно было рассчитывать – несколько убитых крыс, для охоты на которых из отряда отряжали двух-трех наиболее умелых. По окончании работ добычу сваливали в общий котел и поедали.

Другой отличительной чертой заведующего бюро было то, что он никогда не спрашивал у приходящих за платой, выполнено ли его задание. Он присматривался и принюхивался к человеку и довольно точно определял меру вложенного труда, соответственно и оделял рабочих. Кого банкой сгущенного молока, кого пачкой галет, а кого целым набором. И тут Профессор пользовался особенной благосклонностью ветерана. Впрочем, не даром. Он всегда старательно выполнял любую работу, какой бы бессмысленной она ни казалась. И никогда не возмущался, получая плату. Зато Фауста заведующий трижды рассматривал сквозь целик пистолета.

В бюро они придали с опозданием. Заведующий на это заметил им, что по законам военного времени их следовало отдать под трибунал, а лучше сразу шлепнуть как дезертиров. Но только в знак уважения к Профессору он дарует Фаусту жизнь и прощение. Пусть Фауст вооружается лопатой, при этих словах заведующий вытащил из кобуры наган, и засыплет яму во дворе, выкопав рядом точь-в-точь такую же. Старший из них пусть останется в бюро сортировать бумажки.

Фауст вышел во двор, потыкал концом лопаты в землю и найдя место, перекопанное не один раз, принялся трудиться. Уже через час или полтора из двери высунулась голова Профессора и передала приказ головастого, что на сегодня довольно. Пусть Фауст заносит инструмент и составит им компанию.

– Старый говорит, что ты неплохой малый, и если бы у тебя было оружие, ты бы тоже пошел воевать, – заведующий бюро недобро разглядывал Фауста сквозь прищуренные веки. – Меня зовут Дуглас. Точно не помню, но, кажется, так. Зови меня просто Дуглас, мне будет приятно.

– Ладно. Дуглас.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю