355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Коровин » Прощание с телом » Текст книги (страница 5)
Прощание с телом
  • Текст добавлен: 20 марта 2017, 11:00

Текст книги "Прощание с телом"


Автор книги: Сергей Коровин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)

Ну, во-первых, случайно ли он приехал, когда родителей не было дома? Не исключено, что у него был дерзкий план эротического приключения: побыть с девочкой тет-а-тет, пока никого нет, потому что еще давно заметил, что Оля неравнодушна к взрослым мужчинам – кокетничает, норовит невзначай прикоснуться и тому подобное. Конечно, у него не было умысла трахнуть дочку приятеля, ему просто нравилось ее возбуждать – это, знаете ли, бывает очень славно и длится, длится. А коитус что? Коитус он будет иметь в другом месте, оживляя его пережитой близостью к этой девочке. Он же не мальчик и знает, что сколько стоит.

Но как же вышло, что он ее трахнул? Да очень просто – при его появлении девочку снова «потащило», она, как настоящая сука, захотела нового эксцесса, и уже все, что они с Алексеем Михайловичем делали: гуляли, чаевничали и т. д. – воспринимала опять же как прелюдию, не ощущая границ грезы. Короче, от нее шел такой дух, что было слышно за десять футов, и несчастный Алексей Михайлович, совершенно естественно, повел себя, как дворовый кобелек. Вот и все: он себя не контролировал, она абсолютно ничего не соображала.

Потом Оля напишет: «Я не понимаю, как это могло случиться? Я не знала, что я такая! Я чувствую к нему такое отвращение, что не смогу пережить этого». Где уж ей понять! Она столкнулась в себе с областью бессознательного, а потом ужаснулась, что кто-то проник в ее грезы, узнал потаенные желания – отсюда и неприязненное к этой персоне отношение.

Итак, запись сделана. Теперь подумаем, зачем она показала дневник офицеру? В той ситуации, когда их связь автоматически распадалась, нормальные девушки держат язык за зубами, им и в голову не приходит признаваться в цинизме. Однако Олю снова преследовало стойкое желание эротического переживания. У нее уже был опыт с гимназической начальницей: раз – и поставила ее на место тем, что шокировала, – очевидно, та просто онемела и не пошла рассказывать Олиному папе, чтобы не подставлять братца, – но этого ей было недостаточно. Да, без сомнения, она хотела чего-то подобного, но кто перед ней, не знала. А что же офицер? Он застрелил ее. Может быть, в его плебейской голове появилась идея выгодной женитьбы на богатой невесте, у которой папаша, небось, какой-нибудь влиятельный человек в уезде или губернии, а тут – раз, и все рухнуло. Какая у казака главная заповедь? Саблю, люльку, коня и жену не отдам никому! То есть убил «за измену» (и саблю бы сломал, и коня бы зарезал). Он, варвар, просто не понял, что перед ним наивный ребенок в маске взрослой женщины. Да, она, как настоящая, доставляла в постели удовольствие, но откуда ему было знать о том, что у девиц половые свойства появляются раньше, чем сердце и умишко.

Колька славился своим умением слушать даже то, что представлялось ему полной околесицей, и терпеливо ждал паузу, чтобы возразить. Но я не давал ему раскрыть рта, хотя сейчас был как раз такой случай – я это видел по его лицу, – и знал, о чем он хочет сказать.

Тогда я приплел еще трансцендентальную мотивацию, как в «Махабхарате», где вступление юной Кунти в добрачные половые отношения с Сурьей и тайное рождение Карны приводит к гибели как пан-давов, так и кауравов. Представляете, крушение великих родов начинается с потачки девчачьей похоти, с, вроде бы, невинной шалости, с маленькой слабинки, с нарушения честного слова, с недопустимого, с точки зрения морали, поступка, за которым все развивается в направлении, указанном катастрофой.

«Нет, это ересь какая-то, а не дискурс! – заорал вдруг Колька. – Что же, их и не ебать, что ли?»

Да нет, конечно, ебать, кто же их еще… хотел сказать я, но, в очередной раз оглянувшись, увидел, что Анька торчит в дверях и даже во мраке видно, что у нее очень недовольное лицо. Она большими шагами подошла к выключателю, зажгла абажур, потом также решительно подхватила со стола бутылку и объявила: «Коля, спать». Зажмурившись, он еще что-то пытался объяснять про весьма остроумное решение маленькой шарады, скрывающей имя рассказчика, без которого этот бунинский текст не имеет смысла, и про то, что я разработал замечательный метод анализа литературного произведения, но его взяли за рукав, а мне показали на дверь.

Я проснулся сильным, упругим, голодным, полным холодного ума. Солнце стояло где-то на половине девятого. За занавеской качались мелкие веточки, пляж шелестел плёской волной, пахло чистыми морскими далями и горячими булочками. Потом я увидел синие сандалики, которые валялись в разных углах, и подумал: «Черт побери! Я же едва не сдал Кольку!» Мне стало совершенно очевидно, что у меня в жизни совсем другая роль, а тут за два дня столько историй. И я понял, что меня так тяготит в этой ситуации: мне опять приходится врать, ну, то есть о чем-то молчать, что-то недоговаривать, обходить некие имена, которые, кстати, мне очень трудно не употреблять, потому что это Колька и Анька, а не просто какие-то знакомые уроды. Ну, это еще полбеды, а что я буду делать, если Бабайка меня, не дай бог, спросит: «Ну, и где твой дружочек Николай Васильевич? А Анька? Куда они делись?», или: «Покажи, где твой дом», а? Нет, к черту тайны, к черту конспирацию! Или я уеду к ебене матери!

У меня, кстати, действительно много дел: перевод несчастного Burgess’a сделан только наполовину, даже меньше; к августу я наобещал закончить своего «Катастрофиста», но застрял в четвертой главе; потом, Анька требует предисловие к дурацким Колькиным афоризмам – немедленно! Когда все будет делаться? И в первую голову нужно поехать поднять спиннинги – они же свалились с причала – катушки жалко. Сезон жалко, всё прахом! Нет, за завтраком придется ей что-нибудь наплести про крайнюю занятость и сваливать. Во всяком случае, установить пристойную дистанцию.

Но в столовой я ее не увидел. Мне было неловко справляться, да и у кого, не у этих же шведских куриц, которые вылупились на меня, будто я какой-нибудь артист или футболист – просто глаз не сводили, и я решил сам провести негласное дознание. Наскоро откушав благопристойной кашки с ломтиком маасдама и парой скромных яиц, выцедив с расстановкой стаканчик с четвертью оранджджуса под бесстыжими взглядами, я одарил все стадо сияющей улыбкой и поспешил в наш темный коридорчик.

Другой бы на моем месте просто вежливо постучался в дверь: «Не дрейфь, детка, открывай – папочка пришел», а мне почему-то захотелось подойти на цыпочках и прислушаться. Кстати, первое, что я заметил на подходе, это легкие, почти незаметные следы кроссовочек тридцать шестого размера. Свет проникал через стеклянную дверь в том конце коридора, и у крохотных невидимых песчинок перед ее номером появились тени. Их было буквально несколько штук по окружности и намек на расходящиеся лучи – я ее подошвы видел. У меня опять все застучало внутри – знаете ли, всякие маленькие детали могут открывать великие тайны. Я в этом уже убедился. Тем более что следы свежие – здесь протирают пол чуть не на рассвете, во всяком случае, до завтрака, потому что полы и тарелки моет одна тетка. Значит, моя чудненькая игрушечка уже куда-то выходила и возвращалась. И сейчас ее тоже нет. Для верности я слегка повернул ручку замка – дверь не поддалась. «Черт, где ее носит?» Нет, я не терзался ревностью и вообще нисколько не волновался из-за ее отсутствия – может, купаться пошла, может – гулять – куда она денется? Я еще раз тряхнул ручку, и тут меня осенило: идиот, а если она!.. – и кинулся к своей двери. Но и в моем номере было пусто, только воздух помещения наполнял никем не занятую постель, кресла, диван, холодную ванну и прочее.

Мне захотелось немедленно избавиться от горького разочарования, которое затопило меня по самые, можно сказать, помидоры. Я даже скрючился на мгновение, а потом вскочил и пулечкой выбежал в коридор – прочь от этих синих босоножек, бесстыже раскинутых на полу в разные стороны. Где мой верный катер, где мой безотказный мотор? – думал я. Сейчас поставлю, оформлю выход, поднимусь до городского пирса и забагрю кошкой свои снасти. Я их, знаете ли, не на помойке нашел – это настоящие катушки Okuma и палки Catana, если это кому-нибудь что-нибудь говорит – чистый карбон.

На пограничном причале я оказался в половине десятого. По дороге от моего внимания не ускользнула ни одна из редких загорающих задниц на огромном пустом пляже. Не имея даже понятия, какого цвета у нее купальник, я, главным образом глядя сверху, отыскивал знакомую пляжную кошелку. Но это совершенно невольно, потому что мысленно расстался с ее хозяйкой на некоторое время. Словом, скакал по дюне, пока не остановился на самом краю с разинутым ртом.

В устье, к моему изумлению, кишели лодки. Народ энергично сек по фарватеру, начиная приблизительно с траверза дозорной вышки на российском берегу и почти до середины мола. Причем то один, то другой бросали удильники и начинали проворно выбирать леску. Это означало только одно: клев! Не веря в такую удачу, я чуть не кубарем скатился с откоса и помчался в кандейку. Какие, к лешему, кошелки? Какие сандалики? Какие, вообще, бабы, когда судак берет на секуху? В половине десятого! Да в жопу эти спиннинги, после достану! Короче, я плюнул на спасение своего потонувшего имущества и присоединился к ловле.

Черт побери, как здорово, когда река тебя несет со скоростью трамвая, а ты играешь тяжелой граненой секухой у самого дна! Дерг, дерг, дерг и вдруг – опа! – они там хватают ее – только так, – ну и тащи. Бывало, случалось за один проход и двух заарканить, хотя этот кусок фарватера проскакиваешь, дрейфуя, от силы за две-три минуты – такое течение, – и потом пилишь обратно уже минут двадцать, если на веслах. Без мотора тут, как я давно понял, делать нечего.

В этот раз первым попался какой-то недомерок – не больше килограмма, потом вообще – окунь, и только после него уже все пошло как надо. В конце концов я затащил на борт штук пять увесистых хвостов: Хорошего, Матерого, Волчару и так далее – все хватали напротив большой черемухи, – и решил, что этого довольно – а куда их больше? – что пора заканчивать. Но вырваться из карусели оказалось не так-то просто: когда я, в очередной раз скатившись в залив, разворачивался возвращаться на базу, какая-то неведомая сила внезапно толкала сектор газа до отказа, и катер с ревом проскакивал наши причальные сваи, пограничный причал, затон рыбзавода, стоянки траулеров, мотоботов, рефрижераторов, возвращаясь на исходную, где мои руки сами собой нетерпеливо изготавливали к бою глубинную снасть. Ну, ладно, рассуждал я раз за разом, прислушиваясь к тому, что происходит на том конце лески: еще одного возьму и – домой. И этаким образом малодушие торжествовало бы, наверное, до обеда, но в какой-то момент мой глаз зацепил краешком на берегу знакомые динамовские цвета. Только теперь – синий верх, белый низ. Приглядевшись, я увидел, что мне машут ручкой.

«Хватит кататься, – сказала моя птичка, когда я выключил двигатель, ткнувшись в песок у самых ее кроссовочек. – Смотри, что я тебе принесла», – и вытащила из кошелки какой-то предмет одежды.

Я протянул ей грязные руки – в рыбе и вообще, – но и отсюда было видно, что это настоящая «Nike» – классная тенниска долларов за тридцать, ей-богу! Заметив мое недоумение, она пояснила:

«Вот в этом, – и показала мне на грудь, – я с тобой никуда не пойду. – Действительно, моя маечка выглядела далеко не свежей: бурые выделения из разбитых носов вчерашних солдатиков, чешуя, слизь и кровь сегодняшних судачков. И потом: я в ней спал. Неудивительно, что на меня пялились в столовой. – Я сегодня, наконец, хочу поужинать».

Широким жестом я показал на свои трофеи: «Вот тебе ужин».

«Ой, что это? – удивилась она. – Где ты их взял? Поймал, что ли? Сам? Тут водятся такие рыбы? Ничего себе. Но ты меня не понял: мы пойдем в ресторан. Тут, говорят, есть один на берегу – вполне пристойный. Там, – она махнула в сторону моря. – Только надень, пожалуйста, какие-нибудь другие штаны. У тебя есть?»

Я только пожал плечами: «Не знаю, – и предложил: – Слушай, давай сейчас пойдем в мой номер и хорошенько перетряхнем гардероб».

«В твой? И не подумаю!»

«Ну, что ж, – сказал я, – тогда пойдем к тебе». Моя птичка только фыркнула в ответ, бросила тенниску обратно в кошелку, вскинула ее на плечо и сказала: «Чао-какао. Можешь катиться обратно в свою речку. Не желаю тебя видеть до половины восьмого».

Я с удовольствием глядел как она, поминутно оглядываясь, удаляется по берегу, обходя играющих у воды детей, – совершенно чужой, казалось бы, человек, то есть просто какая-то блядь, идущая краем моря. Но мне стало от этого как-то спокойно: ну, какое же это вторжение, когда она так органично вписывается в солнечный пейзаж? Тень на чистом песочном откосе, сверху – кусты ивняка, внизу – синяя до черноты глубокая река, здоровые золотистые детки с перепачканными руками и коленками, выбеленные сваи, крупные чайки, лодки, удильщики, а посередине, на самой кромочке – ее узенькие следы и летящая наискось юбочка. Моя птичка шла по границе двух сред, слегка балансируя, а у меня в голове вдруг зазвучал Анькин голос – не тот, которым она разговаривает со мной, с Колькой, с собаками, а чужой, когда она шпарит на лекции или на конференции про Гуссерля или Фрейда, сдержанно улыбаясь кому-то, кого совершенно очевидно и нет в аудитории, – низкий, уверенный, отчетливый. «Влюбленные пройдут по паутинке и не сорвутся – суета легка», – процитировала Анька неизвестно что, а потом вдруг перешла к другому, но знакомому фрагменту: «Ночь бурная была. Там, где мы спали, свалило трубы. Говорят, рыданья звучали в воздухе… Сумрачная птица всю ночь вопила…» Тут я испытал смутное беспокойство. Удерживая взглядом быстро уменьшающуюся фигурку, я изо всех сил пытался разобраться с подступившим совсем близко ощущением понимания происходящего. Оставался последний вопрос: мы прибились друг к дружке, как беглые бобики, или же мы персонажи совсем разных историй, вдруг пересекающихся в одной точке? Но тогда почему эти темы звучат одновременно, какая из них важнее? «Давайте сядем наземь и припомним», – предложил Анькин голос. Сине-белое пятно выскользнуло из пейзажа, напряжение мгновенно покинуло меня, и я мысленно погрозил Аньке кулаком.

А потом сложил рыбу в ящик, сходил с ведерком к заводскому фризеру, принес снега и высыпал на свою добычу. Старый Юла заверил, что она так простоит в кандейке хоть до вечера и ничего ей не сделается. Анна-то решила с сегодняшнего дня никуда не выходить, даже в лавку, и Кольку не выпускать. Словом, обстановка у них в доме должна сделаться чрезвычайно аскетической и высокодуховной, как у первых катакомбных христиан. Вот им и отвезу потом, чтобы они ноги не протянули. Это все, конечно, смешно, но я ее понимаю. Заодно возьму у Кольки брюки – они ему все равно в заточении не нужны.

И еще, когда я с удовлетворением оглядывал содеянное – расставленные по местам в кандейке мотор, бензобак, аккумулятор и текущий под мокрым брезентом ящик с судаками, – Юла неожиданно, ни с того ни с сего сказал: «Вы правильно сделали. Этих мальчишек нужно наказывать, а не драться с ними. Надо бы отослать их обратно в деревню, чтобы им отцы хорошенько надрали задницу, – это же очень стыдно, когда твой сын не годится даже в солдаты».

Мы? Я даже открыл рот: подумать только, все уже всё знают! Аньку бы удар хватил. Впрочем, с другой стороны, мало ли с кем я оказался на причале? Это Аньку тут каждая собака знает еще с тех пор, когда она там, у воды, лепила куличики. И я подумал: хорошо, что Бабайка убралась восвояси, а то, не дай бог, мы бы подошли вместе. Как бы я ей откомментировал это личное местоимение множественного числа? То есть все оборачивается, как я и предполагал!

Но едва я добрался по жаре до своего пансионата, и мне в лицо из холла пахнуло свежестью кондишена, все, кто там был – финки, шведки и прочие участницы семинара, – вскочили со своих насестов, а хозяйка кинулась ко мне чуть не со слезами: «Мы уже в курсе! Это чудовищно!» Мои брови недоуменно поползли по лбу: «Где чудовища, Линда? Что случилось?» – «Эти бритоголовые, – пояснила она. – Мы так не оставим. Они ставят под угрозу наш бизнес: если на отдыхающих будут нападать пьяные скинхеды, кто же захочет к нам приезжать? Подумать только: чуть не задавили профессора Санкт-Петербургского государственного университета!»

Яркий полдень померк в моих глазах, будто выключенный. Напоследок я заметил, что Бабайки не видно, впрочем, это уже не имело значения: то, что известно одной курице, известно всему курятнику, а тут – еще хуже. Бедная Анна, подумал я. Бедная крошка.

С тех пор как она связалась с Колькой, мой рейтинг в этом доме сильно упал. Но я не думаю, что на моем месте и ее высокоученый благоверный продвинулся бы за один день дальше меня. Я привез им рыбу, а она стала морочить мне голову сначала расспросами, а потом нотациями. Причем дальше кухни пускать явно не собиралась. А я хотел пошептаться с Колькой насчет брюк. Она приказала мне разделать судаков на филе и сложить в морозильную камеру, головы, хвосты и хребты тоже заморозить для ухи. Что было делать, я только чистил рыбу и кивал: да, я знаю, что международный синдикат фундаменталистов уже ухлопал каких-то итальяшек и австрияков, которые пытались выпустить эти «Чертовы вирши», нет, мне совершенно не хочется, чтобы ты, Анечка, овдовела (Ну, прежде всего потому, что с появлением Николая Васильевича в нашем семействе прекратился бедлам, а если, не дай бог, что с ним случится, все начнется сначала.), и тому подобное.

Я с удивлением заметил, что холодильник у Аньки не пустой – много овощей, фруктов, мяса, свинины, каких-то копченостей, минеральной воды, пива и всякой местной молочной ерунды. Сначала я решил, что это дело рук Сильвы, но на такой подбор сыров ни у какой Сильвы фантазии бы не хватило, значит, Анька сама делает вылазки.

«Да, – сказала она, – кое-как справляюсь, так что ходи к нам пореже. Ты, наверно, просто не понимаешь, что сейчас нужно быть предельно осторожным, но поверь мне на слово: так будет лучше».

Мне, конечно, было странно слышать от Аньки упреки в легкомыслии – чья бы корова мычала, – но, как говорила наша бабушка Парасковья Федоровна, царство ей небесное: кто спорит, тот говна не стоит. И Кольки почему-то нигде было не видно – она его, наверное, где-нибудь заперла, и я прямо сказал: «Попроси у него какие-нибудь чистые штаны и принеси мне. Я хочу вечером пойти в „Норус“». – «С этой, что ли? – спросила она и, не дожидаясь ответа, брезгливо скривилась. – Я так и знала. Я предчувствовала… Как тебе не стыдно?» Мне стало вовсе не стыдно, а противно: в жизни не видел, чтобы Анька так ханжески поджимала губки, и мне захотелось немедленно рассказать ей о том, как там, на лавочке в кустах, вчера, когда я решил по-джентльменски кончить Бабайке не in, а на сладкий прыгающий животик, то из меня так брызнуло, что вся порция угодила ей прямо в моську и залепила солнечные очочки, которые оставались у нее на носике, и как я, сильно сконфузившись, стал протирать стеклышко указательным пальцем, – правда, смешно? Ну, то есть рассказать и посмотреть, какая у нее от этого станет рожа. Но у Аньки и так задрожал подбородок. Поэтому «Ко-ля, – заорал я на весь дом, – где вы там прячетесь? Какого черта? Вы можете мне одолжить брюки? Или тут все с ума посходили?»

5

Мы договаривались на половину восьмого, но я заказал ужин на половину десятого, ни с кем ровным счетом не посоветовавшись, потому что придумал сюрприз. Я этот час люблю. Еще в незапамятном отрочестве, когда мы только выявляли закономерности в природе моря, неба, поведения людей, деревьев и собственных организмов, предзакатная пора выделялась из прочих особой окраской переживаний. Каждый вечер, занимая места на дюне, разглядывая над головой и на горизонте фигуры облаков, пронзительные лучи, череду волн, лица зевак, завороженных этой картиной, мы надеялись отгадать название – нам казалось, еще чуть-чуть – и станет все очевидно. Но ни разу так и не высидели, потому что каждый раз в какой-то миг все вокруг преображалось, и мы забывали об основном вопросе.

И мне не стоило большого труда протянуть резину – я затащил мою птичку в сауну под честное слово, что не полезу с глупостями (Дурочка, мы же там будем не одни!); и на глазах у распаренных краснорожих скандинавок, прогрев хорошенечко полотенчиком, сделал своей голенькой курочке деликатный массажик от кончиков пальчиков до самой шейки – и ножки, и спинку, от чего в ней проснулся волчий голод. Она бегом кинулась к себе, а потом мигом выскочила обратно с припудренным носиком, в чулочках, в невесомом платьице с рискованным вырезом, и уже через четверть часа с чувством мела под стопочку и маринованную миножку, и мидий, и горькушечки со сметаной, хотя накануне уверяла, что водку на дух не переносит, довольно мурлыкала, поглядывала по сторонам, щурилась от ветра, жмурилась от низкого солнца, с интересом следила за тем, что я рисую в широкой пепельнице толстым окурком. Мы даже не разговаривали. Меня захватила та самая нежная детская тоска – этакое ожидание ожидания неизвестно чего – чего-то, – хотя я прекрасно знал, что произойдет в следующую минуту, потому что вечеринка катилась по моему сценарию.

Так или иначе, но они сделали все, как обещали: столик на террасе под надутым ветром парусиновым пологом – подальше от глупой музычки, легкая плетеная мебель, тяжелые приборы, тугая, а не одноразовая скатерка, и самое главное, в нужный момент из дымных глубин, где пустоголовое юношество трясло титями и дуло пиво, как белый бомбардировщик из капонира, выплыло овальное, тускло сияющее блюдо. «Сутак со щавелем», – скромно объявил белобрысый дылда, берясь за крышку. И в этот момент все стихло, то есть шелест волн, шорох песка, хлопки парусины – нам на головы обрушилась дивная тишина, посреди которой кто-то на том конце террасы отчетливо проговорил: «Элла, не будь сукой, Элла, мне неприятно!» Я покосился в ту сторону, но ничего интересного не обнаружил – каких-то безнадежных девушек немецкого вида, терзавших, судя по всему, друг друга чувствами, а пока я раздумывал над тем, кто из них названная Элла, моя золотая птичка получила рыбки и защебетала на жердочке: «Водки, водки!» – «Это не водка, – сказал я. – Это „Русский стандарт“!»

Вот, собственно, и все, что у нас было за ужином. Нет, после десерта мы, конечно же, выпили в баре кофе и кальвадоса, постояли, обнявшись, под дикую музыку на танцполе, посмотрели друг на друга влажными глазами и побрели, держась за руки, по пляжу в сторону маяка с бутылочкой минеральной воды.

«Почему ты мне ничего не скажешь? – спросила она. – Ты что, обижаешься?» Я промолчал. Но ни о какой обиде и речи не было (Как говорила одна знакомая девочка: «Папа, умные не обижаются»), просто было трудно передать мотивы своей досады, поселившейся во мне посередине застолья. Да, мне нравились ее способности переживать прикосновения, вкусно откусывать, с чувством отпивать, выгибать спинку и прочие склонности к гедонизму – я уже привык, и вдруг на этом фоне обнаруживается тупая слепота и бесчувствие, какая-то эмоциональная бескрылость и бабская зашоренность ощущений. Подумать только, она даже не заметила смены бриза! Я не понимаю, как можно, сидя у моря, не удивиться тому, что поступательное движение его вдруг прекращается и все становится гладким и сверкающим до самого горизонта, как можно проворонить изменение атмосферы, куда вторгаются прелые водоросли, потные пески, смолистые кроны, обосранные кустики? Судак? Конечно, она так увлеклась им, но нечего было назначать подачу именно на это мгновение, я ведь специально оговаривал детали! И потом, рыба у них вышла очень здорово – я даже не ожидал. Как они, черт побери, делают такой соус? Короче, сам виноват.

Потом она уверяла, что я напился, как дурак, и нажопился. Да ничего подобного, может, я просто углубился в себя. Но я взял себя в руки, схватил ее в охапку, закружил и стал целовать, а потом подбросил в ясное небо минералку и завопил свою любимую солдатскую песню: «В жопу клюнул жареный петух! Расцвела в огороде акация…» И тащившиеся, как оказалось, за нами те самые безнадежные девушки, которые озадачили меня на террасе, с матом шарахнулись в море. «Послушай, – сказал я, мгновенно забыв о них, и повернул ее лицом к устью, туда, где солнце, провалившись в пучину, подавало последние сигналы бедствия маяку, – его стекла блеснули в высоте золотым огнем и погасли. И тотчас ожили серебристые ивы, потом шевельнулись верхушки сосен, а потом прилетел призрак запаха далекого шашлычка и наших щек коснулось первое приторно теплое дуновение. – Это начинается ночной бриз, он зовет нас на кроватку. Пойдем скорей». В ответ она утвердительно потерлась затылком о мой подбородок.

Но потом, наутро, я все-таки разобрался в истинных причинах своей досады, пока моя птичка отлеживалась в ванне у себя в номере, потому что всю ночь воображала себя ненасытной гиеной, а я тоже не мог долго кончить, что совершенно немудрено после такого количества Стандарта, и тоже валялся у себя, в своей разоренной постельке, вконец умудоханный. Тем не менее все мое существо стремилось туда, в тот номер, разделить с ней удовольствие в пене (кстати, удовольствие – это единственное, что при делении пополам не уменьшается вдвое, а во столько же раз увеличивается), но вход к ней в ванную мне был категорически запрещен. Проклятье!

Я бы с удовольствием чего-нибудь съел, но мне было лень шевелиться, и потом, я лелеял надежду на то, что нам наконец удастся вместе позавтракать – поехали бы куда-нибудь, например, в крепость. В первый день, рассуждал я, мы уже имели бурный обед, вчера – задумчивый ужин, я думал, что и ланч будет не менее знаменательным. И от голода мне в голову лезло разное, например, вспомнилось, как мы, в рамках борьбы с Анькиным аутизмом, посылали ее, маленькую, разбираться с молочницей, бабушкой Салой, и как она, бывало, сияла от счастья, неся от калитки тарелочку с творогом и баночку со сметаной, а иногда нет. Сложненькой она была девочкой, да и сейчас с ней не всегда просто. Я вдруг понял, что моя вчерашняя досада – из-за нее, то есть вызвана тем, что я о ней думал, вернее, о ее словах, и чувствовал себя так, как будто она где-то поблизости, а кому приятно, когда на него смотрят с осуждением? – лопатками чувствовал, макушкой. Между прочим, с Анечки станется, она запросто может вооружиться моим монокуляром, она вообще все что угодно может выкинуть. Даже явиться сюда прямо сейчас и помешать мне наслаждаться желанием и ревностью, ведь помимо голода меня еще терзала мысль о Жирном: я представлял себе его тело, хуй и прочее, и как он, засранец, наваливался на мою крохотную птичку-невеличку своим огромным животом. Слава тебе Господи, что его уже нет, а то я даже не знаю, что бы с ним сделал. Она, правда, обмолвилась, что писька у этого недоноска была – два сантиметра, но это – не важно, я бы все равно нашел повод при случае треснуть его по морде. И еще меня жутко злило то, что она ни в какую не признавалась ни как они с ним что делали, ни когда, ни где, сколько бы я ее ни упрашивал этой ночью в эротическом угаре. «Э, – говорила она, – а вот этого я тебе не скажу», или «Отстань, не твое дело», или «Я не помню», и я трясся от негодования и любопытства. А сейчас я вдруг сообразил, что это, наверно, не каприз, что она мне просто не доверяет – темная ведь история вышла с Жирным: его же в ванной нашли – а я спрашивал, трахалась ли она с ним в ванне. О, нет! И потом, это уже обсуждалось: когда все это произошло, она еще была за границей, ее менты по мобильнику отыскали только на следующий день, да и вообще как, каким образом крошечка-козявочка сможет зарезать здоровенного бугаину?

Вот меня, например, подумал я, ощупывая себя тут и там. Тело мое было гладким и прохладным, покровы чистыми и неповрежденными, а где-то в глубине постукивал с привычными перебоями на холостых оборотах пламенный мотор. Как ты его остановишь, моя ненаглядная, куда нанесешь удар? Сюда? А вот и мимо! Ты его отсюда не достанешь, это только дураки думают, что оно слева. Перережешь горло? Давай. Ах, тоже не получается? Конечно, для этого нужно родиться чеченом. В животик? В глазик? А я убегу. Ты меня свяжешь? Нет, нет, нет, мы договорились: как Жирного, а Жирного твоего никто не связывал.

«Эй, – закричал я, – эй, в ванне! Завтракать поедем?» – и прислушался. За стенкой монотонно бежала вода, потом что-то плеснуло, и она ответила мне с легким вздохом: «Нет. – Потом подумала и добавила: – Принеси швепсу и катись на все четыре стороны. Я сегодня никуда не пойду, я буду очухиваться».

Я потихоньку вырулил со стоянки, толком еще не зная куда ехать. Можно было, конечно, расспросить Аньку, что нового в нашем деле и не выяснились ли какие-нибудь подробности – она же с кем-то перезванивается в Питере, но мне русским языком объявили, что мои визиты в тот дом нежелательны. Днем тут совершенно нечего делать, поэтому я ограничился тем, что пошлялся по базару, купил корзиночку клубники, взял в супермаркете бутылку тоника, сливки и поехал обратно. Она долго не открывала, потом высунула носик, предупредила, чтобы я и не думал переступать порог, ахнула при виде ягод, чмокнула меня, сгребла все в охапку и, ножкой прикрыв дверь, щелкнула замком. Ну что ж, понятно. Она мне как-то сказала, что я уничтожаю ее личность, а это для нее крайне мучительно. Я решил, что это комплимент, хотя так и не понял, что она имела в виду.

И здесь, в нашей ямке на дюне, когда она уже взяла меня проворной ручкой и задвинула себе между ляшечек, и сжала, и задвигалась – просто так, как играют невинные влюбленные, Дафнис и Хлоя, – и горячо зашептала мне в ушко какие-то отдельные слова, я наконец сообразил, что это значит: то есть, говоря о личности и сущности, она признавалась мне в том, что очень остро переживает освобождение бессознательного. А, с другой стороны, кто не переживает? Кто не краснеет (внутренне) при мысли о том, куда его накануне занесло в эротическом бреду? Кошмар, глаз не поднять! Но кошмар в том, что тебя снова и снова тащит обратно, в угар, в доводящую до тошноты истому и судороги сердцебиения.

– Ху-уй!.. пиз-ду-у!.. е-бать-ся!.. – наконец выдохнула она в исступлении и замолчала. Мне захотелось ее пожалеть, я осторожно освободился и стал целовать во вспотевший животик.

Отосланный на все четыре стороны, никому ненужный и рассеяный, я потащился к причалу Мне совершенно не хотелось обедать в одиночестве под любопытными взглядами тучных скандинавских коров, – они же, наверняка, слышали наши ночные вопли – вот и нечего им показывать мою помятую наружность. Птичка-то моя, скорее всего, тоже об этом думает. А на причале можно чудесно посидеть в тенечке, возьму у Валентины Семеновны кружечку сакуского и жареную кровянку, посмотрю, как пацаны ловят подлещиков и густерок, – иногда там такие чудеса случаются, один при мне вытащил леща на килограмм, а сам – вот такой, лет восемь, – просто взял удочку на плечо и пошел от берега, так и выволок его на песок. И даже не улыбнулся. Я прикинул свою реакцию на удачу и понял, что это никуда не годится: каждый день, перед завтраком, вместо «Отче наш» или после него, нужно повторять, закрыв глаза: «Все, что мы побеждаем – малость, нас унижает наш успех…» и так далее – кстати, скверный перевод, но не суть, – чтобы не гордился, не чванился, мол, какой я герой, а смирненько выловил кого выловил – и неси домой: «Вот, мама, Господь нам чего послал, сыты будем!» Да, она любила свежую рыбку, и Мариванна любила, чистить только не любили, а так – пожалуйста. Но где моя мамочка, где Мариванна? – Царство им Небесное. Нет их теперь у меня, и никого уже нет – ни отца, ни Папаши, одна Анька-жаба осталась, которая в дом не пускает – совсем чокнулась со своим Колькой, – тут вот, на лавочке, сирота, буду кушать, в речке руки мыть, под кустик ходить! И еще я испугался: вдруг и эта, моя игрушечка, куда-нибудь денется? Не знаю – уйдет, или умрет, или еще что-нибудь? Почему я такой беспечный? Ведь она же – единственное мое тепло, она так и сказала: «Я хочу, чтобы ты в меня влюбился по-настоящему». Да, я ей ничего не сказал – в конце концов, что такое слова? – но разве ее желание не исполнилось? Что же я тут стою?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю