Текст книги "Малоизвестный Довлатов. Сборник"
Автор книги: Сергей Довлатов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 31 страниц)
Роль
Около двенадцати спиртное кончилось. Лида достала из шкафа треугольную коробку с надписью «Русский бальзам».
Дорожинский повертел в руках крошечные бутылочки и говорит:
– Это все равно, что соблазнить малолетнюю…
Дорожинскому было пора идти, он нам мешал. Сначала я думал, что ему нравится Лида. Но когда он поинтересовался – где уборная, я решил, что вряд ли. Просто он не мог уйти. Знал, что пора, и не мог. Это бывает…
На кухне был диван, и Лида предложила:
– Оставайся.
– Нет, – сказал Эдик, – я буду думать, чем вы там занимаетесь.
– Не говори пошлостей, – сказала Лида.
– А что я такого сказал? – притворно удивился Дорожинский.
Он заявил, что хочет выкурить сигарету. Все молчали, пока он курил. Я оттого, что злился, а Лида всегда была неразговорчивой.
Я боялся, что он захочет чаю.
Наконец Дорожинский сказал: «Ухожу». Затем, уже на лестнице, попросил стакан воды. Аида достала «Нарзан», и Эдик, стоя, выпил целую бутылку…
– Ушел, – сказала Лида, – наконец-то. Мне ужасно хотелось побыть с тобой наедине. Знаешь, что я ценю в наших отношениях? С тобой я могу помолчать. С остальными мужчинами все по-другому. Я знаю – от меня чего-то ждут. И если угощают, например, шампанским, то это ко многому обязывает. А с тобой я об этом не думаю. Просто хочу лежать рядом и все…
– Хорошенькое дело, – сказал я.
– Глупый, – рассердилась Лида, – ты просто не в состоянии оценить…
С Лидой у меня все это продолжалось год или чуть больше.
Работала она бортпроводницей. К своей работе относилась чрезвычайно добросовестно. Работа для нее была важней любви.
В этом смысле Лида напоминала актрису или балерину. Будущее для нее определялось работой. Именно работой, а не семьей.
Иногда ей приходилось летать двенадцать часов в сутки. Она смертельно уставала. Вернувшись, могла думать только о развлечениях.
Как выяснилось позже, она меня не любила. Но я звонил ей каждый день. Лишал ее возможности увлечься кем-нибудь другим.
Лида была привлекательна, этого требовала работа стюардессы. В ее привлекательности был какой-то служебный оттенок. Высокая и стройная, Лида умело пользовалась косметикой. Она следила за ногтями и прической. Случись пожар – она не вышла бы из дома в штопаных чулках.
Голос у нее был одновременно ласковый и требовательный. Лицо не казалось глупым, даже когда она танцевала или вертелась перед зеркалом.
Как-то раз я ждал ее ночью в аэропорту. Сначала через узкий турникет высыпали пассажиры. Затем я ждал еще минут пятнадцать. И наконец увидел Лиду. Она шла рядом с тремя пилотами. Она была в изящном форменном пальто и сапожках. На пилотах были теплые куртки. Все они казались усталыми и молчали, четыре товарища после нелегкой работы…
* * *
Лиде, как я понимаю, было тоскливо со мной. Достоинства, которыми я обладал, ей не импонировали. Например, я был эрудитом. Вот и сейчас у меня был наготове подходящий афоризм Шопенгауэра. Что-то о равновесии духовных и плотских начал.
Но Лида шепнула: «Я поставлю чайник». И ушла на кухню.
Я не зря так много говорю об этой женщине. Правда, не она – центральная героиня рассказа. Однако все произошло у нее дома. И к тому же она мне все еще нравится.
Около часа ночи раздался телефонный звонок. Лида прибежала из кухни, схватила трубку.
– Тошка! – закричала она. – Радость ты моя! Откуда? На съемках? Ну конечно, приезжай. Какой может быть разговор?! Едешь до Будапештской, шестнадцать, квартира-тридцать один… Все, жду!..
Я сказал:
– Это что же, выметаться мне, или как?
– Зачем? – сказала Лида. – Тошку мы уложим на кухне. Она же понимает…
– Я думал, Тошка – это он.
– Что значит – он?
– Например, Тошка Чехов.
– Тошка – актриса. Работает на Малой Бронной. Снимается в кино. Помнишь «Мужской разговор», «Назову тебя Юркой»?.. Она играет женщину, которая падает на рельсы.
– Не помню, – сказал я.
– Она в купе с Джигарханяном едет.
– Не помню.
– Картина Одесской студии. «Назову тебя Юркой». Может, ты и фильма не видел?
– Нет, – сказал я…
Через полчаса телефон зазвонил снова.
– Господи, – кричала Лида, – до чего же ты бестолковая! Если автобусом, то до Будапештской. А в такси – до проспекта Славы, шестнадцать…
– Роскошная дама, – засмеялась Лида, – такси ей подавай…
* * *
Антонина Георгиевна мне сразу не понравилась.
Крупная, рыжая, в модной блузке с пятном на груди, она чересчур шумела. А увидев меня, как закричит:
– Это тот самый Генрих Лебедев, который украл из музея нефритовую ящерицу?!
– Нет, – смутилась Лида, – ты все перепутала.
Возникла неловкая пауза. Мне удалось сдержаться.
– Я, – говорю, – представьте себе – другой, еще неведомый избранник.
– Чего это он? – поразилась гостья.
– Не обращай внимания, – сказала Лида.
Антонина Георгиевна подошла к столу. Зябко поеживаясь, сложила руки на груди. Потом спросила:
– Хоть выпить-то есть?
– Все кончилось, – сказала Лида, – поздно. Тебе уже хватит.
– Что значит – хватит? Я только начала. Нельзя послать этого типа?
– У меня нет денег!
Эту фразу я почему-то счел нужным выговорить громко и отчетливо. С каким-то неуместным вызовом… И даже с оттенком торжественной угрозы.
– Денег навалом, – брезгливо обронила гостья.
– Все равно, – сказала Лида, – уже третий час ночи. Рестораны закрыты…
Коробку с «Русским бальзамом» она незаметно поставила в шкаф.
– Ну и жизнь в этой колыбели революции! – сказала гостья.
Затем потребовала чаю и начала рассказывать о себе. Воспроизвожу ее рассказ дословно. Он прерывался восторженными восклицаниями Лиды. А также моими скептическими репликами. Итак:
«Весь этот год – сплошной апофеоз! Людка Чурсина завалила пробу. Браиловский вызывает меня. Я отказываюсь, но еду. Людка в трансе. Платье у нее такое страшненькое, а я целый гардероб везу. Туфель – двенадцать пар, нет, вру, одиннадцать. Явилась, значит, с чемоданом на площадку. Браиловский кричит: «Шапки долой! Перед вами – актриса!» Общий восторг! Короче, Людка – в трансе. Я – в люксе. Приносят сценарий. Я три страницы прочитала и говорю: «Дрэк, а не сценарий. Где фактура? Где подтекст, вашу мать?..» Собираю шмотки и в аэропорт. Браиловский в трансе. Людка прыгает от счастья… Через три недели сижу в ЦДЛ. Заходит Евтушенко с Мариной Влади…»
– Женька Евтушенко? – спросила Лида.
«Ну… Высоцкий был на съемках. Заходит Евтушенко. Естественно, шампанское, коньяк… Знакомит с Мариной. У Марины, я посмотрела, ни грамма косметики, один тон. Я, говорит, Марина Влади. Ты представляешь? А я сижу в открытом платье и ни звука. У Женьки шары вот такие…»
Несколько раз мы с Лидой переглядывались. Затем она сказала:
– Я с утра в резерве. Так что надо спать ложиться.
– Ерунда, – протянула гостья, – сиди. Успеете еще…
Тут мы услышали пошлость. Лида смутилась, я отвернулся и закурил. Мне все это стало надоедать.
Я умылся. Затем поставил будильник на восемь утра. То есть вел себя почти демонстративно.
Лида сложила в раковину грязную посуду. Она казалась такой усталой. Наша гостья тоже приуныла. Потом мы все легли.
* * *
– Ой, нет, – сказала Лида, когда я тронул ее за плечо, – успокойся, ради Бога. Поздно… Какие все мужчины – гады!
– Все! Что значит – все? – сказал я.
Но девушка уже спала. Или притворялась, что спит…
Проснулся я около шести часов. Комната была залита невесомым июньским светом. Я сел, огляделся и едва не вскрикнул.
За стеклянной дверью на кухне танцевала Антонина Георгиевна. Танец был изысканный, грациозный, с необычными фигурами, долгими паузами. В руке она держала легкий газовый платок. Бесшумно двигаясь, взмахивая платком, она задевала то край умывальника, то стенные часы, то цветочный горшок.
Глаза ее были полузакрыты. На лице я заметил выражение тихого счастья. Этот безмолвный хореографический номер производил ужасное и трогательное впечатление.
Я разбудил Лиду, и несколько мгновений она следила за гостьей. Потом натянула халат, включила магнитофон и с грохотом отворила рамы. Мне нравилось, что Лида всегда так быстро переходила от глубокого сна к активной деятельности. За исключением тех минут, когда я домогался ее любви…
Я посмотрел в окно. С девятого этажа казалось, что на земле царит абсолютный порядок. Газоны ярко и аккуратно выделялись на сером фоне. Ровные линии деревьев образовывали четкие углы на перекрестках. В эту секунду я испытал знакомое чувство, от которого мне делается больно. Мне захотелось оказаться там, на ветру перекрестков. Там, где человеческое равнодушие успокоило бы меня после всей этой духоты, любви и нежности…
Гостья услышала шум и оказалась на пороге.
– Чего ты поднялась? – спросила Лида. – Еще автобусы не ходят.
– Нужно позвонить в Москву. – Антонина Георгиевна решительно сняла трубку.
По неумолимым законам абсурда ее тотчас же соединили.
– Семен, – крикнула она, – ты дома?
– Ты всех разбудишь, ненормальная, – сказала Лида.
– Семен, значит, ты дома! А я была уверена, что ты развлекаешься!
– Тошка, перестань, – сказала Лида и добавила: – Это ее муж…
– Я думала, что у тебя сублимация. Должен же ты сублимировать научный потенциал?! Отвечай, вейсманист-морганист!.. Где Митя? Позови Митю! Позови моего сына, негодяй! Позови, иначе я буду звонить каждые три минуты! Причем не тебе, а самому Косыгину!..
– Перестань, – сказала Лида, – ты у меня в гостях. Ты не должна оскорблять людей. Мне это неприятно.
Антонина Георгиевна бросила трубку. На лице ее выступили розовые пятна.
– Поеду на «Ленфильм» и все скажу Киселеву. Кисель меня поймет.
– В шесть часов утра? – засмеялась Лида. – Тебе придется излить душу швейцару.
– Я скажу им все, – продолжала гостья, – абсолютно все. Я им такое припомню! Пушкина убили, Лермонтова убили, Достоевского сделали эпилептиком… Достоевского им не прощу! Вот кого жалко, хоть он и украл, паскуда, мой сюжет!..
– Успокойся, – говорила Лида, – успокойся. Ложись и спи. Дать тебе валерьянки?
– Поеду на «Ленфильм» и крикну в матюгальник: «Да здравствует Солженицын!»…
Лида обняла ее и с трудом уложила в постель. Мы тоже легли.
* * *
– Ненормальная, – шепнула Лида, – Тошка – ненормальная. Я в этом окончательно убедилась. Ей нельзя пить. Ей надо лечиться. Казалось бы, жизнь дала человеку все! Славу, деньги, общественное положение, муж – кандидат наук, зоолог… Сын шахматами увлекается, близорукий, правда…
– Ты понимаешь, – начал я, – кино – это многоступенчатая иерархическая система. На заводе, скажем, все трудящиеся более или менее равны. А значит, тяжелым комплексам нет места. В кино же расстояние от нуля до высшей точки – громадное. А значит, все показатели на шкале достоинств…
– Откуда ты знаешь про кино? – спросила Лида.
– Догадываюсь. Существует интуиция…
– А про завод?
– Допустим, я был на экскурсии, читал и вообще…
– Что ты можешь знать, сидя в этой дурацкой библиотеке? – усмехнулась Лида.
– Да, я работаю в библиотеке. Не понимаю, что тут смешного. По-твоему, старший библиограф не имеет отношения к литературе?
– Старший продавец ювелирного магазина тоже имеет отношение к золоту.
– Ты не учитываешь…
– Хватит, – шепнула Лида, – я все это слышала тысячу раз. Спи, дорогой.
– Я только хотел объяснить, что есть внешняя сторона жизни, которую индусы называют пеленой Майа…
Но Лида уже спала. Или притворялась, что спит…
* * *
Не прошло и часа, как отворилась дверь. Тошка стояла на пороге в дождевике и газовой косынке.
– Все, – заявила она, – беру такси до Комарова. Там живет Светка Маневич, и я поселюсь у нее. Буду загорать, купаться. И еще меня привлекает живопись в духе раннего Босха.
– Какая же ты беспокойная! – сказала Лида. – Подожди минут двадцать. Поедем вместе.
И она подошла к зеркалу. С этой минуты Лида была так далека от нас!
Мне нравилось смотреть, как Лида одевается. Как она причесывает волосы. То есть занимается всеми этими женскими делами.
Лично я пребываю в жестоком конфликте с одеждой. Надевая брюки, всегда теряю равновесие. Мучительно просовываю голову в узкий хомут застегнутой сорочки. Расправляю мизинцем подвернувшийся задник ботинка.
Лида жила в полном мире с косметикой, тряпками, обувью. Одевалась спокойно, умело и даже талантливо. Вся процедура напоминала строгий классический танец.
Она тронула щеки розовой кисточкой. Законченным резким движением подвела губы. В ее руках пронзительно чирикнул флакон с духами. Легкий след пудры остался на зеркале.
В заключение был обеими руками медленно натянут короткий рыжеватый парик.
– Зачем? – спрашивал я месяца два назад. – У тебя же чудесные волосы!
Лида мне объяснила:
– В парикмахерской много народу и душно. А на работе я обязана быть интересной в смысле головы. Мы летим в десяти километрах над землей. Расстояние ощущается, даже если не смотреть в иллюминатор. Кто-то летит впервые, боится, нервничает. Ну и так далее. А я должна быть в форме. Я таким образом показываю – не бойтесь! Все нормально. Ничего особенного. Видите, как я мило улыбаюсь? Конфеты и лимонад – это для вида. В действительности я существую, чтобы каждого пассажира заверить – не бойся. Если уж эта красивая, юная девушка – и то не боится… Пойми, это такая роль. Бортпроводница – не профессия, а роль…
* * *
Лида надела форменный костюм с металлическими пуговицами. Мы спустились в лифте. Антонина Георгиевна без конца твердила:
– Еду на «Ленфильм». Буквально на одну минуту. Плюну в рожу Киселеву и скажу. «Чиновнику – от драматической актрисы! Распишитесь в получении!» Или еще лучше. Зайду в художественную часть и крикну: «Идиоты! Не может художественное целое подчиняться художественной части!..»
Лида ее не слушала. Моя девушка находилась где-то вдали. Может быть, на холодном поле аэродрома. А может быть, выше, еще выше, за облаками…
На перекрестке мы расстались. Лида села в автобус, махнув нам рукой. Антонина Георгиевна пыталась остановить такси.
Я чувствовал себя неловко. Жаль, что у меня не было денег. Обычная история…
– Ну, мне пора, – сказал я Тошке, – извините. Проводить вас, к сожалению, не могу. Библиотека на территории порта, режим довольно строгий. А мне еще надо домой заехать…
Тут я заметил, что она плачет. Это страшное дело, когда актрисы плачут в нерабочие часы. Это ужасно, просто ужасно…
Я быстро попрощался и зашагал к троллейбусной остановке.
Было утро. Машины прижимались к тротуарам. Солнце поднялось над крышами. Лучи его коснулись стекол.
Оглядевшись, я неожиданно подумал, что сижу в театре. Занавес раздвинут, свет погас. Актеры давно уже на сцене. Реальная жизнь осталась за кулисами. И ты, как мальчишка, – бессилен. Ты знаешь, что Яго, допустим, подлец, и не вмешиваешься. Все равно ты – не можешь помочь. И вообще – где артисты, – где зрители? Кто за кем наблюдает? Кому надо хлопать в финале?.. Все перепуталось… А что, если сам барометр рождает непогоду?..
Вдоль ограды под липами желтели скамейки. Я сел, достал из кармана помятый «Беломор». Слабость и горечь мешали подняться. А может, это была следствием кошмарной ночи?
Через несколько минут я овладел собой. Решил идти пешком до Горьковской и там сесть в метро. К этому времени моя походка уже напоминала походку Брюса из фильма «Золотая долина».
* * *
Назавтра я прочитал в газете траурное сообщение. ИЛ-124, следовавший по маршруту Ленинград-Адлер, разбился. Все погибли. В том числе знаменитый эстрадный артист, корреспондент «Огоньке» и несколько японских дипломатов.
Я позвонил диспетчеру аэропорта. Мне сказали, что Лида жива. Она находилась в резерве.
Дорога в новую квартиру
В ясный солнечный полдень около кирпичного дома на улице Чкалова затормозил грузовой автомобиль. Шофер, оглядевшись, достал папиросы. К нему подбежала молодая женщина, заговорила быстро и виновато.
– Давайте в темпе, – прервал ее шофер.
– Буквально три минуты!
Женщина исчезла в подъезде.
Невдалеке среди листвы темнел высокий памятник. У постамента хлопотали фиолетовые голуби.
Женщина вернулась, на этот раз – с чемоданом.
– Уже несут.
Впереди, обняв громадную, набитую слежавшейся землей кастрюлю, шел режиссер Малиновский. Лицо его слабо белело в зарослях фикуса.
Режиссер устал.
Два пролета он тащил эмалированную кастрюлю на вытянутых руках. Затем обнял, прижал ее к груди. Чуть позже – к животу. Наконец, утопая в листве, Малиновский изящно подумал:
«Ну прямо Христос в Гефсиманском саду!»
Следом двое мужчин энергично тащили комод. Руководил майор Кузьменко, брюнет лет сорока в застиранной офицерской гимнастерке. Студент Гена Лосик прислушивался к его указаниям:
– Вывешивай! Я говорю – вывешивай! Теперь на ход! Я говорю – на ход! Спокойно! М-мм, нога! Ага, торцом! Чуть-чуть левее! Боком! Стоп!..
Комод был шире лестничной площадки. Вынесли его чудом. Майор подмигнул Лосику и сказал:
– Принцип: «Не хочешь – заставим!»
Высказывался он немного загадочно.
Шофер, не оборачиваясь, посмотрел в сияющее круглое зеркальце.
– Пока ложите так, – сказал он.
Мужчины, оставив груз на тротуаре, скрылись в подъезде. Высокая молодая женщина прощалась с дворничихой. Шофер читал газету.
Малиновский, откинув левую руку, тащил чемодан. Лосику досталась связка картин, завернутых в осеннее пальто. Майор Кузьменко укрепил веревками ящик от радиолы, набитый посудой, захватил торшер с голубым абажуром и легко устремился вниз.
Редко и охотно занимаясь физическим трудом, майор чувствовал при этом легкое возбуждение, как на стадионе. Двадцать лет армейской жизни научили его элементарным, ясным представлениям о мужестве как о физическом совершенстве. То есть о готовности к войне, любви или работе, которую надлежало производить с азартом, юмором и благодушием.
Познакомились они в апреле. Варя тогда лишь мечтала о новой квартире. Жила она в бывшей «людской». Единственное окно выходило на кухню. Кухня была набита чадом, распрями и запахом еды. Кузьменко все отлично помнил…
В трамвае красивую женщину не встретишь. В полумраке такси, откинувшись на цитрусовые сиденья, мчатся длинноногие и бессердечные – их всюду ждут. А дурнушек в забрызганных грязью чулках укачивает трамвайное море. И стекла при этом гнусно дребезжат.
Майор Кузьменко стоял, держась за поручень. Мир криво отражался в никелированной железке. Неожиданно в этом крошечном изменчивом хаосе майор различил такое, что заставило его прищуриться. Одновременно запахло косметикой. Кузьменко придал своему лицу выражение усталой доброты. Потом он наклонился и заговорил:
– Мы, кажется, где-то встречались?
Хоть женщина не обернулась, Кузьменко знал, что действует успешно. Так хороший стрелок, лежа на огневом рубеже и не видя мишени, чувствует попал!
На остановке он помог Варе сойти. При этом случилось веселое неудобство. Зонтик, который торчал у нее из-под локтя, уткнулся майору в живот.
– Шикарный зонтик, – сказал он, – импортный, конечно?
– Да… То есть нет… Я приобрела его в Лодзи.
– Ясно, – сказал Кузьменко, редко выезжавший дальше Парголовского трамплина.
– Двадцать злотых отдала.
– Двадцать? – горячо возмутился Кузьменко. – Чехи утратили совесть!
– Если что понравится, я денег не жалею…
Кузьменко тотчас проделал одобрительный жест в смысле удальства и широты натуры.
Они свернули за угол, миновали пивной ларек.
– Рашен пепси-кола, – сказал майор.
У Вари Кузьменко быстро огляделся. Низкая мебель, книги, портрет Хемингуэя…
«Хемингуэя знаю», – с удовлетворением подумал майор.
Справа – акварельный рисунок. Башня, готовая рухнуть. Где-то видел ее майор. В сумраке школьных дней мелькнула она, причастная к одному из законов физики. Запомнился даже легкий похабный оттенок в названии башни. А держит башню, мешает ей упасть – обыкновенное перо, куриное перышко натурального размера. (Весь рисунок не больше ладони.)
Загадочная символика удивила майора.
«Неужели перо?»
Вгляделся – действительно, перо.
– Барнабели, – произнесла в этот момент женщина у него за спиной.
Кузьменко побледнел и вздрогнул.
«Уйду, – подумал он, – к чертовой матери… Лодзь… Барнабели… Абстракционизм какой-то…»
– Работа Кости Барнабели, – сказала женщина. – Это наш художник, грузин…
Она боком вышла из-за ширмы.
В мозгу его четко оформилось далекое слово – «пеньюар».
– Грузины – талантливая нация, – выговорил Кузьменко.
Затем он шагнул вперед, энергично, как на параде.
– Вы любите Акутагаву? – последнее, что расслышал майор.
ИЗ ГОЛУБОГО ДНЕВНИКА ЗВЯГИНОЙ ВАРИ
«Знаешь ли ты, мой современник, что дни недели различаются по цвету! Это утро казалось мне лиловым вопреки резкому аллегро дождя, нарушавшему минорную симфонию полдня.
Возвращаясь домой, я ощутила призывный, требовательный флюид. Я не выдержала и с раздражением подняла глаза. Передо мной возвышался незнакомец – широкоплечий, с грубым обветренным лицом.
– Вы акварельны, незнакомка.
Художник! Я была удивлена. В подсознании родилась мысль: как неожиданно сочетаются физическая грубость и душевная тонкость. Особенно в людях искусства. (Мартин Иден, Аксенов.) Разумеется, я отказалась ему позировать, но в деликатной форме, чтобы икс не счел меня консервативной. Ведь обнаженная фигура прекрасна. Лишь у порочного человека вид обнаженного тела рождает грязные ассоциации.
– Я только любитель, – произнес незнакомец, – а вообще я – солдат. Да, да. Простой солдат в чине майора. Забывающий у мольберта в редкие часы досуга о будничных невзгодах… Я только любитель, – повторил он с грустью.
– Искусство не знает титулов и рангов, – горячо возразила я. – Все мы – покорные слуги Аполлона, обитатели его бескрайних владений.
Он взглянул на меня по-иному. А когда мы выходили из трамвая, спросил:
– Где вы купила этот прелестный зонтик?
Я назвала влиятельную торговую фирму одной из европейских стран.
Разговор шел на сплошном подтексте.
Незнакомец деликатно касался моего локтя. В его грубоватом лице угадывалась чувственная сила. Отдельные лаконичные реплики изобличали тонкого бытописателя нравов. Когда мой спутник рассеянно перешел на английский, его выговор оказался безупречным. Возле него я чувствовала себя хрупкой и юной. Если бы нас увидел Зигмунд Фрейд, он пришел бы в восторг!
У порога незнакомец честно и открыто взглянул на меня. Без тени ханжества я улыбнулась ему в ответ. Мы направились в комнату, сопровождаемые зловещим шепотом обывателей.
Две рюмки французского вина сблизила нас еще теснее. Окрепшее чувство потребовало новых жертв. Незнакомец корректно обнял меня за плечи. Я доверчиво прижалась к нему.
Случилось то, чего мы больше всего опасалась…»
Накануне переезда Варя позвонила двенадцати мужчинам. Раньше всех пришел Кузьменко.
– На днях твою подругу видел, – сказал он. – Ну, эту… Как ее?.. Нервная такая…
– А, Фаинка… Она мне тридцать пять рублей должна с июня. Не говорила, когда вернет?
– Не говорила.
– Вот стерва!
– Я ее из троллейбуса видел, – сказал Кузьменко.
– Хочешь чаю?
– Лучше водки. Но это потом.
– Еще бы, – сказала Варя, – я ассигновала.
– Деньги не проблема, – сказал майор.
Вскоре зашел Малиновский и, едва поздоровавшись, раскрыл случайную книгу.
Мужчины вели себя холодно и равнодушно, чересчур равнодушно, пребывая где-то между равнодушием и враждой, держались безразлично и твердо, слишком уж безразлично и твердо – как жулики на очной ставке.
Варя сняла картины. Гости увидели, что обои выцвели и залиты портвейном.
В прихожей раздался звонок. Варя поспешила опередить соседей.
Явился Лосик и встал на пороге.
– Хочешь чаю? – спросила Варя.
– Я завтракал, – ответил Лосик, – клянусь.
«Что мы собой представляем? – думал Малиновский. – Кто мы такие? Коллекция? Гербарий? Почему я здесь? Почему я заодно с этим шумным гегемоном? Что общего имею с этим мальчишкой, у которого пальцы в чернилах?»
Он сидел в бутафорском кресле и говорил Марине Яковлевой:
– Ты героиня, понимаешь?! На тебе замыкаются главные эмоции в спектакле. Я должен хотеть тебя, понимаешь? Прости, Марина, я тебя не хочу!
– Подумаешь, – сказала Яковлева, – больно ты мне нужен…
Муж ее работал в управлении культуры.
– Ты поняла меня в узкожитейском смысле. Я же подразумевал нечто абстрактное.
Тут Малиновский неопределенно покрутил рукой вокруг бедер.
«Красивая баба, – думал режиссер, – такой ландшафт! А что толку! Безжизненна, как вермишель. Обидно. Нет винта. Спектакль разваливается…»
За ним возвышались кирпичные стены. Над головой тускло сияли блоки. Слева мерцала красная лампочка пульта. Холодный сумрак кулис внушал беспокойство.
– Ты Фолкнера читала?
Вялый кивок.
– Что-то не верится. Ну да ладно. Фолкнер говорил – в любом движении сказывается уникальный опыт человека. И в том, как героиня закуривает или одергивает юбку, живет минувшее, настоящее и четко прогнозируется будущее. Допустим, я иду по улице…
– Подумаешь, какое событие, – усмехнулась Яковлева.
– Идиотка! – крикнул он.
Малиновский брел среди веревок, фанерных щитов, оставляя позади тишину, наполненную юмором и ленью.
Потомок актерской фамилии, он с детства наблюдал театр из-за кулис. Он полюбил изнанку театра, зато навсегда возненавидел бутафорскую сторону жизни. Навсегда проникся отвращением к фальши. Как неудачливый самоубийца, как артист.
– Не огорчайтесь, – услышал Малиновский и понял, что разговаривает с блондинкой в голубом халате. – Они еще пожалеют.
В душе Малиновского шевельнулся протест.
– Разве они не понимают, что артист – это донор. Именно донор, который отдает себя, не требуя вознаграждения…
– Из второго состава? – поинтересовался Малиновский.
– Я гримерша.
– Надо показаться… Фактура у вас исключительная.
– Фактура?
– Внешний облик…
Малиновский застегнул куртку и подал Bаре дождевик.
Они вышли из театра. Сквозь пелену дождя желтели огни трамваев.
– Художник должен отдавать себя целиком, – говорила Варя.
И вновь на мелководье его души зародился усталый протест.
– Мы пришли, – сказала Варя.
«Гадость… Ложь…» – подумал Малиновский. И тотчас простил себе все на долгие годы.
Щелкнул выключатель. Сколько раз он все это видел! Горы снобистского лома. Полчища алкогольных сувениров. Безграмотно подобранные атрибуты церковного культа. Дикая живопись. Разбитые клавесины. Грошовая керамика. Обломки икон вперемежку с фотографиями киноактеров. Никола-угодник, Савелий Крамаров… Блатные спазмы под гитару… Гадость… Ложь…
«Будет этому конец?» – подумал режиссер.
– Что будем пить? – спросила Варя.
– Валидол, – ответил Малиновский без улыбки.
– Я поставлю чай.
«В актрисы метит, – думал он, – придется хлопотать. Не буду… Голос вон какой противный. Режиссер ночует у гримерши…»
Но снова дымок беспокойства легко растаял в обширном пространстве его усталости и тоски.
Варя отворила дверь. Малиновский, виновато поглядывая, стаскивал ботинки.
– Без разговоров, – сказал он, – ком цу мир…
ИЗ ГОЛУБОГО ДНЕВНИКА ЗВЯГИНОЙ ВАРИ
«Ах, если бы ты знал, мой современник, что испытывает творец, оставивший далеко позади консервативную эпоху! Его идеи разбиваются о холодную стену молчания. Глупцы указывают пальцем ему вслед. Женщины считают его неудачником.
Где та, которую не встретил Маяковский! Где та, которая могла отвести ледяную руку Дантеса! Где та, которая отогрела бы мятежное сердце поручика Лермонтова?
Вчера я наконец заговорила с Аркадием М. Он репетировал с Мариной Я. Беглые ссылки на русских и зарубежных классиков… Выразительные режиссерские импровизации… Мягкие корректные указания… Все безрезультатно. Идиотка Я. (в смысле – она) лишь без конца хамила. (Говорят, ее муж работает в энных органах.) Наконец Аркадию М. изменило его обычное хладнокровие. Он повернулся и, закрыв лицо руками, бросился к выходу.
Я шагнула к нему.
– Вы актриса! – спросил он.
– О, нет, я всего лишь гримерша.
– В искусстве нет чинов и званий! – резко произнес он. Затем добавил: – Все мы – рабы Аполлона. Каждый из нас – подданный ее Величества Императрицы Мельпомены.
Некоторое время мы беседовали о сокровенном. Разговор шел на сплошном подтексте.
Аркадий корректно взял меня под руку. Сопровождаемые шепотом завистниц, мы направилось к дверям. Нас подхватил беззвучный аккомпанемент снегопада…
У меня Аркадий держался корректно, но без ханжества. Сначала он разглядывал картины. Затем взял мощный аккорд на клавесине, отдавая должное искусно подобранной библиотеке.
Я предложила гостю рюмочку ликера. М. вежливо отодвинул ее кончиками пальцев.
– Я не пью. Театр заменяет мне вино. Тонкий аромат кулис опьяняет сильнее, чем дорогой мускат.
Мы сидели рядом, беседуя о литературе, живописи, театре. Потом с досадой вспомнили гениальных художников, умерших в безвестности и нищете.
– Се ля ви, – заметил Аркадий, переходя на французский язык.
И тут я внезапно прижала руку к его горящему лбу. Зигмунд Фрейд, где ты был в эту минуту?!.
Случилось то, чего мы надеялись избежать…»
Майор, присев на корточки, застегивал чемодан. Режиссер переносил вещи ближе к двери. Гена приподнимал узлы и коробки. То ли испытывал силу, то ли взвешивал груз. Они молчали, хоть и не чувствовали явной вражды. Даже радовались любому микроскопическому поводу к общению.
– А ну, подержи, – говорил майор, и Лосик с удовольствием давил на крышку чемодана.
– Дозвольте прикурить, – спрашивал, режиссер, и Кузьменко тотчас вынимал модную зажигалку…
– Машина ждет, – сказала Варя.
Малиновский нес кастрюлю с бурно разросшимся фикусом.
Среди вещей было немало удобных предметов: чемоданы, книги, внушительные по габаритам, но легкие тюки с бельем… Малиновский клял себя за то, что выбрал это гнусное чудовище, набитую землей эмалированную емкость.
Сначала режиссер брезгливо тащил ее на весу. Затем он устал. Через две минуты ему стало нехорошо. А еще минуту спустя он почувствовал, что близок к инфаркту.
Вслед за ним Кузьменко и Лосик тащили сервант. На узких площадках они сдавленными голосами шептали:
– Так… На меня… Осторожно… Правей… Хорошо!
Мужчины сложили вещи на асфальт. Предметы выглядели убого. Стекла из шкафа были вынуты. Изношенный чемодан не отражал солнечных лучей. Картины Лосик прислонил к стене. Изнанка была в пыли. На ржавых гвоздях повисли узловатые веревки.
«Отличный мог бы выйти кадр, – думал режиссер. – Улица, голуби, трамваи и эти вещи на мостовой… О, как легко человеческое благополучие распадается на груду хлама…»
Трое мужчин поднимались вверх, читая смешные фамилии на латунных дощечках: «Блудиков, Заяц, Кронштейн…»
«Напоминает коллективный псевдоним, – отметил режиссер, – драматург Александр Крон-Штейн…»
– Меня холодильник смущает, – произнес Гена Лосик.
По утрам он разносил телеграммы. Стараясь заработать на карманные расходы, он часами бродил по дворам. В его представлении деньги были каким-то образом связаны с женщинами, а женщины интересовали Лосика чрезвычайно.
Он любил всех девушек группы. Всех институтских машинисток. Всех секретарш ректората. И даже уборщиц, которые нагнувшись мыли цементные полы. Он любил всех девушек, исключая вопиюще некрасивых, капитулировавших в постоянной женской борьбе и затерянных среди мужчин, как унизительно равные. Но даже с такими у Лосика возникали изменчивые многообещающие отношения. Однажды Гена курил на бульваре, соединявшем два институтских здания. Возле него зубрила девушка. На девушке были стоптанные черные босоножки. Ее анемичное лицо, бедная прическа, школьная застиранная юбка, обкусанные ногти совершенно разочаровали Гену. Неожиданно девушка повернулась и, отогнув манжет его сорочки, взглянула на часы. Затем она снова погрузилась в учебник Фихтенгольца. Но с этой минуты Гена любил и ее тоже.