Текст книги "Сборник критических статей Сергея Белякова"
Автор книги: Сергей Беляков
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
4. Подзорная труба
Кто видел землю до него: до – человека? Было ли время <…> когда ничего не было?
Александр Иличевский, “Известняк”.
Александр Иличевский стал известен уже первой журнальной публикацией, получившей сразу две престижные премии. Несколько раньше его узнали посетители престижного литературного сайта “Топос. Ру”, где впервые появилась “Бутылка Клейна”. Иличевский второй раз номинирован на “Большую книгу”. Признание. Но почти одновременно появилось отторжение. Андрей Немзер довольно резко высказался о “расхристанной и крайне своевольной” прозе Иличевского. Еще дальше пошел Евгений Ермолин: “…большого смысла добыть из этой прозы невозможно. Так, набор случайностей, выставка причуд авторского воображения с некоторой толикой житейской наблюдательности. Случайные персонажи времени, похожего на наше. Иличевский постоянно смущает странным сочетанием замечательных повествовательных умений и бедности мысли. Получается беллетристика для праздного времяпрепровождения домохозяек с филологическим образованием”[154]154
“Континент”, № 132 (2007), стр. 427.
[Закрыть].
Мне кажется, что за этими упреками стоит подсознательное неприятие авторского взгляда. Некогда критики не приняли А. П. Чехова именно за его взгляд – хладнокровный (до цинизма) взгляд медика, доктора. Здесь не обошлось без извечной вражды гуманитариев с естественниками. Гуманитарий любит частное, индивидуальное, он не верит, не желает верить в универсальность законов природы, не принимает их безжалостность. Его раздражает стремление физика, математика, биолога подчинить индивидуальное общему, найти глобальные законы, которые нельзя изменить. В особенности же раздражает взгляд на человека – слишком рассудочный, по мнению гуманитария, циничный: “Писатель с холодной кровью пописывает, читатель с холодной кровью почитывает”. Сила тяготения так же действует на человека, как и на блоху. Истины такого рода ущемляют наше тщеславие. Возразить нечего, но все равно неприятно.
Мне же представляется, что именно ученый-естественник может лучше всего распорядиться замечательным даром, каким природа наградила автора “Матисса”. Сам Иличевский назвал это: “хищность зрения”. Не наблюдательность лисицы или волка, а взгляд беркута или другого крупного пернатого хищника. Взгляд сверху, с большой высоты. В своих ранних вещах Иличевский настраивал свою оптику, экспериментировал, стараясь увидеть предмет с противоположенных точек: из воздушного шара – землю, с поверхности земли – воздушный шар: “…он был все еще виден, хотя и поднялся раз в семь выше всего в округе – и, возможно, уже мог различить: и площадь трех вокзалов, с каланчевско-спасской петлей вокруг, и изгиб Яузы, и даже стопки кремлевских соборов, – и было видно, что еще чуть-чуть, и та тройка точечных белых голубей, запущенных под недавний гомон и свист с балкона соседнего дома и едва различимо барахтавшихся, кружа, как глазные мушки, в размытом солнечном пятне на самом донышке белесого неба, – станет так достижима, что – если захочешь – можно скормить им с руки несколько бубличных крошек…”[155]155
Иличевский А. Дом в Мещере. – В его кн.: Бутылка Клейна. М., 2005, стр. 22.
[Закрыть]
Обладатель этой оптики очень необычен, он даже не обязательно антропоморфен. В рассказе “Случай Крымского моста” – это прозрачный “дух зрения”. Он не участвует в происходящем, не вмешивается в ход вещей, он наблюдатель. Этот бесстрастный и бездеятельный наблюдатель – важнейший элемент художественного мира Иличевского. Не таков ли и Королев в “Матиссе”? “Королев видел, как били Колю, и ничего не предпринял”. Королев – это линза, подзорная труба, он создан не действовать, а фиксировать окружающее.
В шестнадцатой главе “Матисса”[156]156
Эта глава опубликована “Новым миром” как отдельный рассказ. См.: Иличевский А. Гладь. Рассказ. – “Новый мир”, 2006, № 3.
[Закрыть] наблюдатель безымянен. Вооружившись лучшей в мире подзорной трубой, он как будто зависает над ландшафтом. Эффект потрясающий: это не вставная новелла, а настоящий конспект (другого) романа. Романный сюжет, состоящий из нескольких линий, действие, которое растягивается на несколько лет. Но самое главное в другом: взгляд с высоты открывает особую картину мира. Гибель человека – внешне случайная, нелепая, бессмысленная, но, если верить подсказкам автора, как раз закономерная, венчающая скрытую от читателя трагедию, – оказывается лишь крохотным фрагментом бытия. В этом мире каждый занят своими делами: мальчики удят рыбу, капитан буксира пристает к жене, старый бич рассматривает краденую икону, “в лесу падают последние листья. Семья барсуков катает ежа”. Человек погибает, но все продолжает идти своим чередом. Течет река, жена капитана рожает мальчика, а тело погибшего без остатка съедают муравьи. Временами автор-наблюдатель выделяет какой-то фрагмент, увеличивает изображение, но затем вновь возвращается к панораме бытия. Иличевский как будто решил воспроизвести в прозе “Падение Икара” Питера Брейгеля Старшего: смерть героя – всего лишь крохотный эпизод, один из множества элементов бытия, сразу и неразличимый.
Мы привыкли противопоставлять природу и человека, оптика Иличевского снимает эту аберрацию: мир социальный здесь лишь часть мира природы. Все человеческие страсти кажутся лишь рябью на поверхности гигантского водоема. Даже различия между живым и неживым не кажутся непреодолимыми: “…растение близко к камню, а камень – к атому, который тоже живой, но словно бы находится в обмороке, поскольку накачан тем неуловимым несжимаемым, холодным эфиром…” Иличевский почти буквально повторяет мысль Циолковского (в литературе развитую Заболоцким). Заимствование это, или просто люди со сходным типом мышления приходят к сходным умозаключениям?
От натурфилософии Иличевский переходит к социально-политической картине общества: “В его представлении вся страна куда-то ехала и разбредалась, брела – и только Москва пухла недвижбимостью, чем-то могучим и враждебно потусторонним Природе <…>. „В центре Кремль расползается пустотой, разъедая жизнь; окраины полнятся лакунами пустырей, заставленных металлоломом производства; где осесть живому?” <…> Постоянно множились бродячие толпы пропавших без вести, ставших невидимками, – страна стремительно нисходила в незримое от ничтожности состояние. Безлюдность воцарялась повсюду. Брошенные деревни затягивались тоской запустения. Пустошь наступала, разъедая плоть населения”.
Отдельные элементы этой картины мы найдем у Распутина, Курчаткина, Палей и еще многих. Взгляд внимательного и опытного писателя, но все-таки – взгляд современника, а Иличевский глазами Королева видит картину как исследователь из параллельного мира, посланный изучить северо-восток Евразийского континента где-то на рубеже тысячелетий.
Автор “Матисса” вырос на Каспии, наверное, отсюда любовь к открытым пространствам, которые можно окинуть взглядом, стоит только найти удобную точку для обзора. Отсюда и любовь к путешествиям. Наблюдатель в “Матиссе” не статичен (хотя может и надолго зависнуть над заинтересовавшим его ландшафтом, как все в той же шестнадцатой главе), его герои – слабоумная Надя, бомж Вадя и бывший математик Королев – очень подвижны, это дает возможность еще больше расширить картину, охватить большее пространство. Это уже не взгляд с вершины кургана или из корзины воздушного шара, а, повторю, взгляд степной хищной птицы.
Время от времени автор меняет степень приближения, выделяя какой-нибудь элемент ландшафта, пристально изучая его: Надя, несчастный слабоумный ребенок, тщетно старается преодолеть собственную болезнь: “Когда раз за разом у нее не получалось сквозь боль найти решение „в столбик”, она кусала себя за запястье, била рукой об руку, ревела без слез”. Приговор природы неотменим, Надя все-таки попадет в больницу. Вот женщина, “с недавним академическим прошлым, которое было значительно: была она крупнейшей специалисткой в стране по прочности летательных аппаратов. Расчет первой советской крылатой ракеты был в свое время ее дипломной работой. Теперь она отпечатывала на изографе объявления и нанимала для расклейки своих бывших сослуживцев”. На поверку оказывается – наблюдатель вовсе не бесстрастен. Сам оптический аппарат – холоден и беспристрастен, но равнодушный и в общем-то имморальный “дух зрения” (“Случай Крымского моста”) теперь превращается в гражданина: “Ничто не могло принести избавления от рабства, не говоря уже о рабстве метафизическом: благосостояние не возбуждало в себе отклика, оно оставалось глухо к усилиям. Следовательно, не могло возникнуть стимула к улучшению ситуации, общество вязло в тупике, ни о каком среднем классе речи быть не могло, вокруг царствовало не что иное, как рабство. В рабстве нормально функционировать могут только воры – или эксплуататоры, которые алчностью уравниваются с ворами… не капитализм у нас, а в лучшем случае феодальный строй, не кредитная система, а ростовщичество…”
Мысли не новые. Что-то подобное опять-таки найдем у Анатолия Курчаткина, Марины Палей, но приговор Иличевского много страшнее, весомее. Результат долгих наблюдений, вывод, сделанный не политиком или публицистом, но ученым.
5. Невооруженный взгляд
Он поет по утрам в клозете. Можете представить себе, какой это жизнерадостный, здоровый человек.
Юрий Олеша, “Зависть”.
“Наш городок, несмотря на непарадность архитектуры, несмотря на упомянутое обилие пустырей и беспривязных собак, вовсе не так уж провинциален. В случае нередкого здесь зюйд-зюйд-веста мы оказываемся у Москвы с подветренного бока – тогда все как один поводим мы носами в сторону юга: что там готовится нового на столичной кухне? Мы в курсе последних одежных фасонов, пользуемся активно мобильной связью, и уже мало кто из нас не купался в Красном море. А какими разборчивыми стали мы покупателями – любо-дорого смотреть на горожан во время субботнего почти священного шопинга, когда происходит материализация недельного трудового усердия. Живительные столичные ветры будят наше потребительское естество – то, которого мы научились не стыдиться. Даже баба Шура, слышал я, вместо вечной „куфайки” прикупила себе на зиму импортную „кухлянку”. Да, жизнь не стоит на месте – она топчется, подпрыгивает и совершает кувырки” (Зайончковский Олег. Прогулки в парке. – “Октябрь”, 2005, № 10).
Где все это происходит? Ужель та самая Россия? Темное царство, проклятая страна, навеки опустошенная чекистами, демократами, коммунистами, войной, коллективизацией, крепостным правом, Петром I, татарами, половцами, хазарами и еще бог знает кем. Все давно исчислено и взвешено, “новый позитив” выдают на-гора только авторы гламурных детективов. Откуда взялось неспешное повествование о повседневной жизни обитателя небольшого подмосковного городка, о самом городке, о населяющих его людях, собаках, голубях, о быте и нравах зажиточного Подмосковья? Герой живет себе поживает, ни к чему особенно не стремясь, – ремонтирует холодильники, ест пельмени и гуляет по парку с любимой собакой.
Столь нехарактерные для русской прозы благодушие и приземленность понравились далеко не всем. Евгений Ермолин причислил Зайончковского к авторам “мейнстримной, удобной, гладкой” прозы, лишенной, по-видимому, особого смысла (“Континент”, № 127 /2006/, стр. 445). Автор не замечает трагической сути бытия, не видит бед, несчастий России, не замечает окружающего произвола, несправедливости, свинства. Его зрение несовершенно, он не позаботился, чтобы хоть отчасти компенсировать недостатки своего зрительного аппарата “линзами” и “увеличительными стеклами”. Но именно в этом и особенность взгляда Зайончковского: не вооруженный строгой, объективной оптикой человеческий глаз.
Особенность его зрения – в нежелании видеть все, что осложняет жизнь. В художественном мире Зайончковского абсолютную ценность имеет душевный покой, тихое обывательское счастье. Спокойствие, распорядок, размеренный ритм жизни здесь возведены в абсолют. Это высшие ценности, рядом с которыми все меркнет. Нравственные законы, равно как и законы психологии, здесь имеют значение лишь постольку, поскольку они охраняют покой обывателя. Такой взгляд – естественная реакция организма, пережившего тяжкое и неспокойное время. Бури позади, мы в тихой гавани, давайте же наслаждаться тишиной, пусть даже нам придется заткнуть уши, пусть наши глаза различают лишь то, что нам приятно видеть.
“Невооруженный взгляд” смягчает эффект от столкновения с реальностью – самого страшного вы не увидите; помогает адаптироваться даже к самой неблагоприятной среде. Петр Петрович Алабин из романа Владимира Маканина “Испуг”[157]157
Я уже обращался к этому роману Маканина и к образу старика Алабина (“Знамя”, 2007, № 10), однако не считаю, что тема исчерпана. К тому же “Испуг”, на мой взгляд, недооценен критикой.
[Закрыть] – старик, пенсионер, живет в “осьмушнике”: две комнатки, крохотная кухня – “газовая плита отчасти с видом на туалет”. У старика один костюм, пара рубашек. “Другой одежонки просто нет”. Впрочем, позднее выяснится, что есть еще у Алабина летние парусиновые брюки. Старик одинок – иногда приезжает только внучатый племянник Олежка, ветеран чеченской войны. Олежка болен – не в силах удержаться ни на одной работе, не может встречаться с женщиной, иногда по ночам он лунатически выкапывает себе в саду что-то наподобие окопа. Весь поселок смеется над лунными похождениями Алабина, его репутация – “шиз”. Его немногочисленные друзья бедны. Сам дачный поселок не отличается опрятностью, ухоженностью или достатком: под ногами пустые бутылки и “миллионы” пивных банок, иногда отключают свет, и надолго! Поселок терроризируют воры. Они не брезгуют даже древним советским телевизором, который приобрел Петр Иваныч, сосед и приятель Алабина. Представьте, что такую “фактуру” получила в свое распоряжение, скажем, Марина Палей!
Но герой Маканина воспринимает свою (со стороны – нелепую и несчастную) жизнь как драгоценный подарок. Он всем доволен, бодр, оптимистичен, а потому способен прижиться где угодно. Муж молоденькой дачницы, приревновав жену к Алабину, пристроил “старикашку” в больницу – “полупсихушку <…> не дурдом. А только что-то вроде”. Но Алабин находит радость и там: “В палате шикарно. <…> И чисто! И старательно прибрано! Больничка из кино!..” Отобрали единственный костюм – не беда, ведь взамен Алабину дали больничный халат: “Теплый. Дивный на ощупь! Весь мой чувственный импульс, я думаю, был в этом халате. Это мог быть и боксерский халат. Халат отставного чемпиона по боксу. Или сытого министерского чиновника. <…> это был халат, в котором чувствуешь себя богатым и сильным! <…> С красивым толстым шнуром, заменявшим пояс”. В первый же день сатирмэн Алабин приглядел себе новую “нимфу” – “молодую и толстенькую” Раечку…
Это почти эпикурейский подход, а “Испуг”, наверное, самый эпикурейский роман в современной русской литературе. Эпикур и Аристипп полагали, что удовлетворение зависит не от внешнего мира, а от самого человека, значит, атараксии (невозмутимости) невозможно достичь, не изменив взгляд на мир. Вот этот особый взгляд и отличает героя Маканина. Нет у старика Алабина ничего общего с наивным дурачком-оптимистом. Он наблюдателен и умен и, вопреки названию первой главы, вполне адекватен. Знает отлично и о болезни Олежки, и о собственной нищете, о насмешках соседей, о безнаказанности малаховских воров. Более того, ультраконформист Алабин неожиданно становится оппозиционером: “Но даже и просветленный совковым напором, я не в силах биться с целой эпохой деградации. Я не могу биться с огромной прослойкой отупевшего молодняка – с их человеческим фактором, с тысячами и тысячами молодых придурков и „пропащих” девиц”.
Смерть Петра Иваныча (и еще прежде – умирает Глебовна, так и не успели старики распить с ней “портвешок”) напоминает о близости Небытия. Но холодок Небытия побуждает старика Алабина смаковать жизнь, каждый ее кусочек, каждую косточку. И, замечая, в отличие от героя Зайончковского, окружающую мерзость, он все-таки предпочитает наслаждаться невероятным счастьем, счастьем жить пусть даже в столь неуютной и неустроенной стране. Не отсюда ли фантастическая любвеобильность Алабина? Секс – всего лишь одна из форм наслаждения. Алабин наслаждается пухлыми “нимфами”, Петр Иваныч читает плохонькие исторические романы, а Гоша Гвоздёв целые дни напролет смотрит телеканал “Культура”. При этом наслаждение не переходит в страсть, в манию (никакой он не “шиз”), а значит, герой способен достичь атараксии.
Но священное право на отдых еще приходится отстаивать: Алабин терпит насмешки своих “нимф”, а иногда и тумаки их рогоносных мужей. Петр Иваныч упорно отказывается наводить порядок на даче, чинить прогнившие ступеньки и т. п. Пусть ругаются великовозрастные дочки – он заслужил свой досуг. А Гоша Гвоздёв, некогда диссидент, бунтарь, теперь “завис на пятой кнопке”. “Сдача и гибель интеллигента”? Если смотреть на мир сквозь окуляр оптического прицела – несомненно: “Этот упоительный молчаливый просмотр других жизней – и какой для нас-то убогий финал. <…> когда человеку по жизни уже совсем некуда приткнуться. Ночлежка для бродяги…” К счастью, герой Маканина предпочитает совсем другую оптику.
Эпилог
“Все рассказанное – абсолютная правда, потому что увидено своими глазами”.
Слоган на радиостанции “Эхо Москвы”.
Впервые опубликовано в журнале «Новый мир»
Путешествие в «страну святых чудес»
Современные заметки о давних впечатлениях
Предисловие
Статья о путешествии четы Достоевских по Германии и Швейцарии – это вторая часть задуманной мною трилогии: первая, посвященная Юрию Олеше, вышла в десятом номере журнала “Урал” за 2004 год. Третья еще не написана.
Статью об Олеше встретили довольно-таки дурно. Критик Александр Агеев, например, заметил, что от статьи “несет чем-то уж совсем гнойным”. В национализме и фашизме меня прямо не обвинили, но намекали неоднократно.
Если статья о европейце, не любившем Россию, показалась такой крамольной, что же будет, если написать о русском, не любившем, нет, не Европу, но европейцев?
Статью о Достоевских я написал несколько лет назад и тогда же решил показать специалисту. Я отдал текст одному очень известному филологу, превосходному “достоеведу”. Тот с интересом взял статью. Вернул он мне ее спустя неделю. Я уже не воспроизведу дословно, что сказал мне филолог, но смысл слов сводился к следующему: “Не надо трогать Достоевского. Он был болен, ему не хватало денег на жизнь”.
– Но как вы объясните эти высказывания?
– Ну, видите ли, в Анне Григорьевне да и в самом Федоре Михайловиче было кое-что мещанское. Но зачем об этом мещанстве писать. На творчество Достоевского оно не повлияло.
И что же объясняет ссылка на мещанство? Во-первых, ни происхождением, ни образованием, ни образом жизни Достоевский к мещанам не относился. Во-вторых, а почему, собственно, ксенофобия стала атрибутом только мещанского сословия? Само слово “мещанин” давно уже стало ругательным, и на “мещанство” привыкли списывать все грехи.
А еще я запомнил выражение лица филолога. Запомнил, потому что точно такое же выражение лица было у Игоря Волгина, когда ему задали вопрос об антисемитизме Достоевского. В лице филологов читались брезгливость и недовольство, как будто речь шла о чем-то столь неприятном и постыдном, что следовало поскорее прекратить сам разговор на эту тему, а желательно и позабыть его навсегда.
В чем же дело, отчего прекрасно образованные, просвещенные люди не желают даже слышать о ксенофобии великих? Есть такая позиция: гений вне критики. Мы превращаем великих писателей если не в божества, то в безгрешных святых, которым не пристали слабости и пороки простых людей. Эта традиция жила несколько десятилетий. Но современное общество только и занимается тем, что традиции нарушает. В наше время уже не стесняются писать, что Иисус Христос будто бы жил с женщиной, которая рожала от него детей. Подрываются духовные основы цивилизации, просуществовавшей две тысячи лет. И в этом мире нельзя говорить о ксенофобии Достоевского?! Да ведь и сами исследователи творчества Достоевского уже не стесняются писать на темы, еще недавно запретные. Людмила Сараскина намекнула на гомосексуальное влечение Достоевского к Спешневу[158]158
Сараскина Л. И. Федор Достоевский: Одоление демонов. – М., 1996. С. 319–395.
[Закрыть]. Борис Парамонов тему подхватил и “с удовольствием договорил то, что не сказала Сараскина”. Игорь Волгин Сараскиной и Парамонову возразил, но гомосексуальной темы не испугался: посвятил ей несколько глав своего блестящего исследования[159]159
Игорь Волгин. Пропавший заговор. Достоевский и политический процесс 1849 года. Продолжение. // “Октябрь”, 1998, № 3.
[Закрыть]. По сравнению с такими штудиями статья о ксенофобии кажется мне скромной и сдержанной.
Я не мог понять, почему национальная тема представляется людям более “крамольной” и “постыдной”, чем тема сексуальная. И почему “достоеведов” не заинтересовала возможность проникнуть в еще один темный уголок души. Разве сам Достоевский не интересовался тайными и постыдными желаниями человека, разве не он первым (задолго до Фрейда) заглянул в бездонный колодец бессознательного? Разве многочисленные исследователи его творчества не пытались вслед за ним заглянуть в эту бездну или хотя бы увидеть ее отражение в “Двойнике”, в “Записках из мертвого дома”, в “Идиоте”, в “Братьях Карамазовых”?
Впрочем, тогда, три года назад, я все-таки решил положить статью в стол. Тогда я еще не мог предположить, какие события заставят меня вернуться к ней.
Весной 2006 года газеты, радиостанции и телеканалы стали сообщать о нападениях на чернокожих студентов, на армян, на азербайджанцев, на таджиков. Нападения случались чуть ли не ежедневно. СМИ, как проправительственные, так и оппозиционные, заговорили на любимую не только обывателями, но и многими учеными тему: “это кому-то выгодно”, “скинхедов кто-то направляет”, “за этими событиями кто-то стоит”. Дальше версии уже различались. Одни винили во всем “мировую закулису”, другие – “жидо-масонов”, которые-де сталкивают лбами дружественные народы Евразии, третьи заговорили о кознях ФСБ, о новых политтехнологиях, о третьем сроке Путина.
Мне самому не довелось понаблюдать скинов, так сказать, на поле боя (скинхед – уличный боец), но драку с “национальной спецификой” я увидел год назад. Восемь или десять абхазов прямо на улице Нартаа (бывшем проспекте Руставели), в самом центре Гагры, избивали грузина. Грузин оказался человеком везучим, абхазы были не очень злы: незваного гостя посадили в маршрутку и велели убираться за пределы республики Апсны. Как я узнал позднее, обычно с грузинами там поступают проще: ножом в бок – и в ущелье. И это в сотне метров от волшебного голубого моря, под цветущими магнолиями, невдалеке от знаменитой эвкалиптовой аллеи!
Допустим, что загадочному “кому-то” могут быть выгодны и кавказские погромы, и пробитые головы чернокожих студентов, и грузинские трупы в ущелье Жоаквара, но ведь “семена зла” приживаются лишь на благоприятной почве. Почва появилась задолго до этих “семян”. И я вспомнил о своей статье.
Скажете: какая связь между бритоголовыми громилами, молодыми абхазами и Достоевским? Что общего у людей, вряд ли прочитавших даже “Мойдодыра”, с гениальным писателем и его умной, образованной супругой? Но общее есть у всех людей. Все мы способны испытывать радость или печаль, все можем страдать от холода или жары, все стремимся к счастью. Ксенофобия в широком смысле слова – неприязнь, настороженность к чужим, к незнакомым людям, как мне представляется, качество если не всеобщее, то распространенное достаточно широко. Такова уж наша природа: все мы делим мир на своих и чужих. Неприязнь к людям другой национальности – всего лишь вариация ксенофобии.
Мы слишком верим рациональным объяснениям, слишком любим искать всюду чей-то интерес. Но ведь человеком управляет не только разум, наши чувства, эмоции подчас толкают на “неразумные” поступки. Разуму останется лишь задним числом придумать для нас оправдание. Тогда и появляются версии о “всемирном заговоре”, об “этнических предпринимателях” (да-да, есть и такой термин), о черных злодеях, которые ссорят мирных людей, “разжигают межнациональную рознь”. Пусть так, но откуда эти “разжигатели” берут горючий материал? Может быть, ненависть к чужому человеку, к чужому народу изначально живет в наших душах? Мы сами не замечаем этого, или же замечаем, но сдерживаемся, загоняем имманентно присущую нам ненависть к чужаку в бессознательное. Уж в каком виде она оттуда появится, какой маской прикроется, не предугадать.
Мне всегда хотелось поймать, уловить этот момент: как спонтанно возникшая ненависть к чужаку перерождается в ясную и логичную идею националиста, что думает, что чувствует человек при столкновении с чужаком? У социологов, насколько мне известно, пока что нет инструментов, которые позволили бы “измерить” столь тонкие вещи. Социологи анализируют материал (от опросов населения до контент-анализа частных объявлений), прошедший, как минимум, фильтр внутренней цензуры.
Единственный сорт источников, который позволяет прикоснуться к самым сокровенным, сокрытым от публики мыслям и чувствам человека, – это, конечно же, дневник. Дневник – это практически идеальный источник для изучения внутреннего мира человек, его взглядов, вкусов. Бывают, правда, дневники, предназначенные для публикации: это, скорее, сорт мемуаров. Их ценность для нас невелика. Нам нужен настоящий, интимный дневник. В моем распоряжении такой дневник есть. Его вела Анна Григорьевна Достоевская (Сниткина) в 1867 году, во время знаменитой заграничной поездки молодых супругов Достоевских.
Обстоятельства этой поездки хорошо известны. Молодая стенографистка Анна Григорьевна Сниткина вышла замуж за Федора Михайловича Достоевского в феврале 1867 года. Но враждебность родственников мужа, а также беспокойная петербургская жизнь с бесконечными приёмами гостей, не способствовали укреплению брачных уз. Положение было настолько серьёзным, что Анна Григорьевна и её мать опасались за судьбу семьи. Решение поехать за границу было попыткой спасти брак. Совместное путешествие, жизнь вдали от вздорных и склочных родственников могли сблизить молодожёнов. Так и случилось: “Мы уезжали за границу на три месяца, а вернулись в Россию через четыре с лишком года. За это время произошло много радостных событий в нашей жизни и я вечно буду благодарить Бога, что он укрепил меня в моем решении уехать за границу. Там началась для нас с Федором Михайловичем новая, счастливая жизнь и окрепли наша взаимная дружба и любовь…”[160]160
Достоевская А.Г. Воспоминания. – М.: “Захаров”, 2002. С. 119.
[Закрыть]
14 апреля 1867 года супруги выехали из Петербурга в Вильно, а оттуда поездом направились в Берлин, ставший первым заграничным городом, где супруги ненадолго остановились (17–18 апреля). 18 апреля они выехали в Дрезден, где задержались до 21 июня[161]161
Всё время дрезденского периода поездки супруги находились вместе, за исключением 10 дней (5—15 мая), которые Фёдор Михайлович провёл в Гамбурге, куда приехал для игры в рулетку.
[Закрыть]. Из Дрездена Достоевские направились в Баден-Баден. Баденский период (22 июня – 11 августа) из-за рулетки стал наиболее драматичным временем заграничной поездки. Недостаток денег (деньги Федор Михайлович проиграл на рулетке) заставил отложить намеченную поездку в Париж[162]162
Достоевская А.Г. Воспоминания. С. 138
[Закрыть] и предпочесть ей жизнь в менее дорогой Женеве. По дороге из Баден-Бадена в Женеву супруги заехали в Базель (12 августа). Женевский период путешествия продолжался с 13 августа по май 1868 года. Дальнейшие события поездки выходят за рамки нашей статьи, поэтому я позволю себе ограничиться лишь перечислением мест, где Достоевские побывали с весны 1868 по июнь 1871 года: Вена (лето 1868), Милан (осень 1868), Флоренция (зима 1868 – лето 1869), Венеция, Прага (осень 1869), Дрезден (осень 1869 – июнь 1871).
Здесь надо оговориться. Заграничная поездка описана самой Анной Григорьевной в книге воспоминаний. Но “Воспоминания” она писала для читателя, для истории, быть может – для вечности. А дневник для себя. Она боялась позабыть впечатления от путешествия, хотела попрактиковаться в стенографировании, но важнее было другое: “Мой муж представлял для меня столь интересного, столь загадочного человека, и мне казалось, что мне легче будет его узнать и разгадать, если я буду записывать его мысли и замечания”[163]163
Достоевская А.Г. Воспоминания. С. 126
[Закрыть].
Сам дневник Анны Григорьевны уникален[164]164
Дневник Анны Григорьевны состоит из трёх тетрадей (“книжек”) стенографических записей. Считается, что существовала и четвёртая “книжка”, которая, однако, утрачена7. Только первая и третья “книжки” дошли до нас в оригинале. Вторая “книжка” утрачена. Остался лишь расшифрованный А.Г. Достоевской в 1896–1912 гг. текст, подвергшийся существенной авторской правке. Сама Анна Григорьевна расшифровала две первых “книжки”. Таким образом, первая “книжка” дошла до нас и в оригинале, и в позднейшей редакции, вторая – только в позднейшей, третья – только в оригинале. В 1923 году расшифрованный текст двух первых “книжек” был впервые опубликован. Полное академическое издание сохранившейся части дневника, где первая и третья части были изданы по оригиналам, расшифрованным Ц.М. Пошеманской, а вторая – по тексту позднейшей редакции, было осуществлено в 1993 году в серии “Литературные памятники”.
[Закрыть]. Супруга Достоевского была профессиональной стенографисткой, к тому же она пользовалась собственной системой стенографирования. Она успевала занести в дневник даже самые мимолетные чувства, настроения, мысли, переживания. Записи были непонятны другим людям, в том числе и мужу.
Анна Григорьевна начала дневник в день отъезда из Санкт-Петербурга и вела его до самого конца 1867 года. Последняя запись в дневнике (по крайней мере, в той части, что дошла до нас) датирована 31 декабря 1867 года. Со временем записи становятся все короче. Если в начале путешествия Анна Григорьевна исписывала целые страницы, то в декабре она ограничивалась лишь несколькими строчками. Постепенно Анна Григорьевна охладела к ведению дневника, а хлопоты, связанные с рождением ребёнка (21 февраля 1868 г.), и стенографирование нового романа (Федор Михайлович в это время работал над “Идиотом”) поглотили всё свободное время. В конце концов, она оставила дневник.
Что же писала Анна Григорьевна в дневнике? На первый взгляд ничего особенно интересного или необычного: описывала распорядок дня, каждодневные события, происшествия и тому подобное. Сразу оговорюсь, иностранцы Анну Григорьевну не слишком интересовали. Немцы и швейцарцы были, так сказать, элементом ландшафта, быть может, неприятным, надоедливым, но не более того. Анна Григорьевна не собирала материал для новых “Записок русского путешественника”. Более всего на свете, если судить по книге воспоминаний и по дневнику, нашу героиню интересовал сам Федор Михайлович: его высказывания, его поступки. Он – главный герой, а немцы так, массовка, не более. Но все это лишь повышает ценность нашего источника. Во-первых, искренность и непосредственность автора более всего проявляются именно в случайном высказывании, когда он не скован даже внутренней цензурой. Во-вторых, опосредованно мы можем изучать взгляды, чувства, эмоции самого Фёдора Михайловича.
Анна Григорьевна упоминает в дневнике о евреях, о немцах и о швейцарцах (очевидно, франкофонах Женевы и Базеля). Еврейская тема появляется лишь в самых первых дневниковых записях. На улицах Вильно Достоевским попалось много “жидов со своими жидовками”. Один “жидок” продал супругам кусок мыла, другой попытался продать два янтарных мундштука, но его прогнали[165]165
Достоевская А.Г. Дневник 1867 года. – М., 1993. С. 7.
[Закрыть]. Однако еврейская тема, едва наметившись, вскоре исчезает со страниц дневника. Развивать ее мы не станем, иначе она уведет нас от дневника Анны Григорьевны к “Дневнику писателя”. Другое дело немцы и швейцарцы.