Текст книги "Сборник критических статей Сергея Белякова"
Автор книги: Сергей Беляков
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
1. Ахроматические очки
Пускай нам говорит изменчивая мода,
Что тема старая – “страдания народа”
И что поэзия забыть ее должна,
Не верьте, юноши! не стареет она.
О, если бы ее могли состарить годы!
Н. А. Некрасов.
“Погружение в Бездну” – так в начале девяностых назвал свою книгу известный историк, один из крупнейших специалистов по Киевской Руси Игорь Фроянов, временно сменивший научные штудии на публицистику. Какая там наука, когда рушится мир. Точно так же поступили и писатели-почвенники, отказавшись от изящной словесности ради актуальной, но недолговечной газетчины. Какая там изящная словесность, если на дворе светопреставление!
Прошло много лет, Ельцина сменил Путин, либералы заговорили о “либеральной империи”, демократию решили сделать “суверенной”. Тоскливая безнадежность и отчаяние начала девяностых ушли. Современная Россия из царства Сатаны превратилась в жестокий, несправедливый, но вовсе не инфернальный мир. Характерная для почвенников еще со времен распутинского “Пожара” апокалипсичность как будто истаяла. Но годы борьбы непоправимо изменили зрение писателя. Яркий, многоцветный мир стал для него черно-белым. Есть такая болезнь – ахроматопсия (цветовая слепота), полная или частичная потеря способности различать цвета. При этой болезни мир представляется словно на экране черно-белого телевизора.
“Антинародный режим” ушел в прошлое, но враг не исчез из этого мира, а просто сменил облик. Казалось бы, общество потребления – не такой уж страшный, вполне посильный противник, но ведь не море топит, а лужа, сами же почвенники за полтора десятка лет устали от борьбы, былое красноречие митинга сменилось ворчанием: “На одном щите располагалась реклама итальянских диванов: пышных, кожаных, розовых и красных, с фасонной простежкой и со множеством одутловатых подушек, подушечек, валиков и вставок. Должно быть, эти диваны из райской нереальности безропотно принимали в вольготные объятия изящно наряженные человеческие телеса и с мягким вздохом незаметно погребали их в своих бездонных объемах. Один такой диван – что целое болото: упадешь и не выплывешь”[151]151
Агеев Б. Душа населения. – “Москва”, 2005, № 10.
[Закрыть].
Россия тонет в торгашестве и мещанстве. Серьезные, работящие мужики и бабы, бросив заводы (а еще раньше – благородный крестьянский труд), подались в торговлю, а почвенники ее и за труд-то не считают – “одно только дуроломство”. Работа – не только способ заработать денег на жизнь, но и, прежде всего, образ жизни, важнейший элемент бытия. Современные почвенники унаследовали крестьянское презрение к непроизводительному труду, к “легким деньгам” и тем более к наживе, оттого образ даже русского олигарха оказывается неизбежно ущербным (см., например: Сергей Пылев. Новый Лаокоон. – “Москва”, 2007, № 1). Валентин Распутин к торговцам прямо враждебен, хотя в нынешней России уже и сама природа перешла на сторону неприятеля: “Человек в городе устремился за прилавок – и воробей тут, начирикивает: торгуй, торгуй! А ведь было время – подбадривал: паши, паши!”[152]152
Распутин В. Дочь Ивана, мать Ивана. – “Наш современник”, 2003, № 11.
[Закрыть]
Современная почвенническая литература немыслима без темы кавказцев. Кавказцы (или конкретно: чеченцы, азербайджанцы) олицетворяют собой мир зла и порока. В повести молодого прозаика Михаила Прокопьева[153]153
Прокопьев М. Игра отражений. – “Москва”, 2006, № 3.
[Закрыть] кавказцы захватывают в свои руки криминальный мир небольшого сибирского города. Автор последователен до прямолинейности: русские в его повести (пусть это даже русские воры) умны, трудолюбивы, талантливы. Старый карманник Коньков – прекрасный организатор, умница, “честный вор” – живет “по понятиям”. Его ученик Женька – гениальный артист, которого нужда привела вместо театрального мира в мир преступный. Их двойники-кавказцы – бездари, мерзавцы и нравственные уроды. Их оружие – грубая сила, нахрапистость, жестокость, вероломство и самый примитивный обман. Свирепый “дагестанец” Маджунов по кличке Мохнатый убивает Нестора, всеми уважаемого русского вора. Сам Мохнатый (“пес”, “гад ползучий”) терроризирует местных воров, “не заботясь о воровских понятиях” и “по-кавказски”, то есть “самым диким и жестоким образом”, пресекая любое сопротивление. Столь же отвратителен грузин Ираклий, правая рука Мохнатого, карточный шулер, который, в конечном счете, и губит несчастного Женьку. Акценты расставлены.
Кавказцы – чужаки, которые к тому же спешат установить собственные порядки на неродной им земле: “Китайцы хитрее, кавказцы наглее, но те и другие ведут себя как хозяева, сознающие свою силу и власть. В подчинении у них не только катающая тележки местная челядь, с которой они обращаются по-хамски, но и любой, будь он даже семи пядей во лбу, оказывающийся по другую сторону прилавка. Эта зависимость висит в воздухе, слышна в голосах и видна в глазах”, – пишет Валентин Распутин. Казалось бы, автор “Прощания с Матёрой” не может страдать ахроматопсией, но ведь я и не утверждаю, что эта “болезнь” – врожденная. Ахроматический взгляд очень естественен во время войны: не случайно лучшие советские военные фильмы сняты на черно-белой пленке. Писатели-почвенники много лет назад надели ахроматические линзы как часть боевого снаряжения, но линзы со временем стали неснимаемыми.
Изоляция “Москвы”, “Нашего современника” (тем более – одиозной “Молодой гвардии” и провинциальных “Бельских просторов”) от основного потока литературной жизни создавала иллюзию сугубой маргинальности почвеннической литературы. Над их взглядами привычно посмеивались “либеральные” критики, гневные филиппики почвенников воспринимались как стариковское брюзжание. Между тем отвращение к обществу потребления утвердилось и в либеральном лагере. Оказался ли российский гламур чересчур аллергенен, или русский писатель просто соскучился по роли учителя жизни, не знаю.
“Цунами” Анатолия Курчаткина вполне могло бы появиться не в “Знамени”, а на страницах “Москвы” или “Нашего современника”. Мало того что роман остросоциальный, что одна из центральных тем – антагонизм буржуйской элиты и нищего, обворованного этой элитой народа, но в романе Курчаткина поселился даже излюбленный фольклорный персонаж почвеннической литературы – еврей-олигарх (антагонист главного героя).
В последние два-три года на смену (или в подмогу, тут возможны варианты) красным и красно-коричневым пришли “оранжевые” – Захар Прилепин, Наталья Ключарева и, с оговорками, Василина Орлова. Примечательно, что эстетически между оранжевыми не так много общего: “суровое” письмо Захара Прилепина очень далеко от оранжевого лубка Ключаревой. Но объединяет их, разумеется, неприязнь к потребительству, гламуру, культу наживы, конформизму, социальной несправедливости, ФСБ и т. п., а главное – все то же черно-белое зрение.
Отношения с почвенниками амбивалентны. Вроде бы оранжевые повторяют мысли, хорошо известные постоянным читателям “Нашего современника”, но между красными и оранжевыми (эстетическое несоответствие яркой политической окраски черно-белому художественному зрению) существуют и заметные расхождения.
Оранжевые избегают всего, что связано с ксенофобией. В “Саньке” Захара Прилепина столкновение молодых радикалов с армянами оканчивается арестом. Но и армян, и молодых радикалов быстро освобождают: первых – за деньги, вторых – из личных симпатий (менты перепутали соратников Саньки с дружественными им скинхедами). Выясняется, что истинный враг – вовсе не кавказцы, а продажные и, кстати, ксенофобски настроенные представители власти. В лубочном романе Ключаревой “Россия: общий вагон” кавказская тема подается в духе умозрительных, наивно-романтических либеральных схем: Никита видит во сне, как его благословляет благородный террорист Мовсар. Позднее Никита и Юнкер знакомятся с беженкой из Чечни, которая поведала им свою историю: “Когда война пришла, нефтепроводы и заводы гореть начали <…> все живое оттуда и разбежалось. И я в том числе”. Вот так просто: война пришла. Жили да поживали в Грозном чеченцы и русские, добро наживали, и вдруг ни с того ни с сего их нехорошие путинские соколы бомбить стали.
Методы борьбы со “злом” у красных и оранжевых принципиально различны. Если Прилепин и Ключарева еще рвутся в настоящий бой, то для постаревших красно-коричневых времена вооруженного противостояния безвозвратно прошли. Дело тут не только в возрастной разнице. Почвенники, если “вынести за скобки” кавказскую тему, видят беду не в “антинародном режиме” (в последнее время отношение к режиму пересмотрено радикально), а именно в нравственной деградации общества. Поэтому надо не захватывать правительственные здания (“Санькя”), не собирать поход на Кремль (“Россия: общий вагон”), а постараться изменить самих себя. Есть и образец. Дед – герой повести Бориса Агеева “Душа населения”. Живет он на своем рабочем месте – в старой кочегарке. Имущество у деда – “шкахв”, “карвать”, тарелка древнего радиоприемника, портрет Сталина да старый, советских времен, плакат: “Человек человеку – друг, товарищ и брат”. Он не беден (северная пенсия), но совершенно чужд стяжательства, мораль общества потребления ему просто непонятна. Дед находит счастье не в покупке “мерседесов” или тех же итальянских диванов (спать можно и на “карвати”), не в коллекционировании денежных знаков и не в их веселой растрате. Это тоже протест (не менее радикальный, чем у Прилепина), тоже война, но ее ведут совсем другим оружием.
2. Комната ужаса
…Во всю стену стояло какое-то огромное чудовище в своих перепутанных волосах, как в лесу; сквозь сеть волос глядели страшно два глаза <…>. Над ним держалось в воздухе что-то в виде огромного пузыря, с тысячью протянутых из середины клещей и скорпионных жал.
Н. В. Гоголь, “Вий”.
В детстве я очень любил комнату смеха: невдалеке от входа в наш парк культуры и отдыха находилось небольшое сооружение, снаружи расписанное, судя по всему, потомком “существа с воображением дятла”. А внутри были удивительные зеркала. Зеркала, как и подобало их бытовым родственникам, “отражали жизнь”, но делали это странным образом: люди и окружавшие их вещи представали там с неожиданной стороны: толстые выглядели тощими, тощие – толстыми. Посетитель мог, подобно Павлу I, увидеть себя со свернутой шеей, или сплющенным в тонкий блин, или раздутым, как бочка. Но вообще-то зеркальные чудеса были не страшными, а смешными, забавными.
Вот эту комнату я иногда вспоминаю за чтением “галлюцинаторных” романов Александра Проханова. Самый известный из красно-коричневых мало походит на своих коллег. Писатель-фонтан, писатель-вулкан, беспрестанно выбрасывающий на поверхность новые метафоры. Зрение Проханова полноцветное, он видит даже слишком много цветов (хотя упускает оттенки). Для черно-белой идеологии – слишком цветной, слишком неправильный, не поддающийся логическому анализу. Истинный Проханов начинается со знаменитых передовиц “Дня” и “Завтра”. В них и проявился впервые его босхианский взгляд: “В наших домах поселились бесы. С утра до вечера, меняя обличья, то в чопорных пиджаках, то с голыми задами, то в образе красивой бабенки, то в виде волосатого козлища, они вырываются из кинескопа, скачут по нашим кухням, кабинетам и спальням <…>” (“Завтра”, 1996, июль).
Если верить Льву Данилкину, писатель Карпов (автор “Полководца”) однажды посоветовал Проханову написать новый роман в стиле передовицы. Не знаю, возымел ли действие этот совет, или на Проханова повлияли какие-то неизвестные нам обстоятельства, только эффект оказался исключительным. Проханов наконец-то дал себе волю. “Красно-коричневый”, первый из его “галлюцинаторных” романов, начинается со сцены, где отставной полковник Хлопьянов рассматривает вечернюю Пушкинскую площадь. Обычная реалистическая картина начала девяностых: бандиты, проститутки, торговые ларьки, полуголодные пенсионеры подрабатывают уличной торговлей, но вот выше, над площадью, разворачивается другая картина. В небе – “живом, оплодотворенном Космосе” – парят омерзительные люди-личинки, люди-икринки, люди-эмбрионы: “Тельце, конечности, хвостик были едва намечены, и все внутреннее пространство икринки занимала голова, безволосая, круглая, с фиолетовым пятном на лбу. <…> Мучнистая, как клюквина в сахарной пудре, появилась голова, похожая на посмертную маску. <…> Голубоватая луна с кратерами и мертвыми морями. Жизнь покинула эту остывшую планету, и она катилась по небу, как мертвая голова. Ельцин <…> превращенный в камень, в глыбу метеорита, парил над площадью…”
“Красно-коричневого” наша литературная общественность пропустила, пропустила она и “Сон о Кабуле”, и оба чеченских романа Проханова, написанных в несколько иной эстетике, но тут неожиданно “взорвался” “Господин Гексоген”. Эта была своего рода закономерная случайность: “выстрелить” мог любой из поздних романов Проханова. Читателей “Гексогена” поразили Змей, опутавший Москву, и Ленин, который обороняет от Змея Кремль, “стоцветный каменный куст” Василия Блаженного и превратившийся в радугу президент. Между тем это был обычный для позднего Проханова роман, не лучше и не хуже “Крейсеровой сонаты”, “Политолога” или второй редакции “Последнего солдата империи”. Причем “галлюцинаторность” шла крещендо, достигнув максимума в “Политологе” и совсем уж чудовищном “Теплоходе „Иосиф Бродский””.
Мне представляется, что суть писателя Проханова заключена именно в его оптике. Сходный оптический аппарат был, наверное, у Иеронима Босха и, быть может, у Питера Брейгеля-старшего. Автор “Политолога” смотрит на современную Россию, на политиков и бизнесменов, военных и спортсменов, артистов и писателей, а видит демонов, гарпий, морских и болотных чудищ. Нравственные уродства материализуются, превращаются в физические, и вместо лощеных мужчин, дорого и элегантно одетых женщин мир наполняется омерзительными горбунами, сифилитиками, каннибалами, козлищами. Проханов смотрит на мир словно через какую-то все искажающую линзу. Сатанинский магический кристалл.
В свое время Лев Данилкин очень хвалил Проханова за метаморфозы, которые тот придумал своим героям: Киселев превращался в мобильник, Немцов – в собаку и т. д. Но с тех пор Проханов уже давно превзошел сам себя: один только Путин (Счастливчик, Избранник, Ва-Ва, Президент Порфирий) предстает у Проханова то искусственно синтезированным (кажется, из германия) андроидом (“Господин Гексоген”), то полым творением мастера-стеклодува (“Крейсерова соната”), то женщиной-лесбиянкой, а небольшой хвост, “покрытый светлым мехом”, указывает на его родство с ондатрой, перепончатые лапы – с кряквой (“Политолог”). Но это, в общем, так, для разминки, у Проханова есть вещи и покруче. Чего стоит одна только голова телеведущего Сатанидзе (“Крейсерова соната”), которую используют в качестве генератора лазерных лучей, или путешествующий по метро гриб-шпион из “Последнего солдата империи”. Прохановские монстры время от времени мутируют – питаемое редкостной оптикой воображение писателя беспрестанно генерирует все новые образы и метафоры, их надо куда-то девать.
В монструозном мире политической элиты более-менее нормальные герои выглядели бы неорганично, оттого Проханов не жалеет даже соратников: Зюганов, например, напоминает большого снеговика, безумный генерал Макашов бьет в набат на полузатопленной колокольне.
Гораздо хуже обстоит дело с героями положительными. Знаток быта и нравов элиты, Проханов поразительно наивен в изображении “людей из народа”. В его линзу простые люди просто не видны, и Проханов старается выписать их “светлые образы” на основании каких-то косвенных источников – прессы, рассказов друзей или еще чего-нибудь в этом роде. Получается ужасная клюква, вроде почтальона Ани из “Крейсеровой сонаты” или шахтерской семьи из “Теплохода „Иосиф Бродский””. Это не его стиль, не его масштаб. Как если бы Босх вдруг попытался написать пейзаж в стиле Констебля или Лоррена.
То же самое происходит с фигурой мистического избавителя, Мессии, спасающего мир: если Проханов не изменяет своей эстетике, получается неплохо – юродивый Николай Николаевич, взорвавший-таки ненавистного Змея (“Господин Гексоген”), или центрфорвард “Спартака” Соколов, который превратился в сталинского сокола и расклевал американский космический корабль “Колумбия” (“Крейсерова соната”). Если пытается создать сахарно-сиропный образ праведника – все летит к черту.
Проханов смотрит на своих монстров со стороны, как бы ни был чудовищен паноптикум Кремля или теплохода “Иосиф Бродский” – он немногим страшнее мира голливудских фильмов о годзилле, горгульях и прочей компьютерной мерзости. Зритель знает, что страхолюдное создание на экране, в сущности, ему ничем не повредит. Монстры Проханова – гриб-шпион, осьминог с головой Карла Маркса, Змей, восставший из могилы скелет Троцкого и прочие – хотя и представляют собой вполне реальных и, не исключено, в самом деле вредоносных политических деятелей (или – политические силы), но уж чересчур сказочны. Политическая сатира, перерождаясь в фарс, теряет остроту. Ненависть к Шеварднадзе, Козыреву, Ельцину, доведенная до крайнего предела, вдруг теряет свою силу. Читатель, который еще недавно, вслед за автором, посылал монстрам-демократам проклятия, очнется и скажет: “Черт знает что такое!” Подлинный ужас ожидает нас впереди.
3. Оптический прицел
Я до сумасшествия люблю стрелять в тире. Хорошо, пока не вышла за рамки. Стреляю очень метко, в т. ч. по движущимся мишеням.
Марина Палей, из частного письма.
Марина Палей была бы гениальным прокурором. Лучшим в мире! Юридически грамотным, въедливым, искушенным в правовом крючкотворстве и в то же время страстным, красноречивым, вдохновенным и совершенно неподкупным. Способным отливать огненную ненависть, праведный гнев в изящные, юридически корректные, но убийственные формулы. После ее речи у обвиняемого не оставалось бы шансов. Самый змеехитрый, самый дорогостоящий адвокат ничего не смог бы поделать, ибо наемник, в конечном счете, проиграет идейному борцу.
Россия Марины Палей много страшнее прохановской. Впрочем, само слово “Россия” в ее текстах встретишь нечасто. Как язычники, опасаясь произнести имя злого бога, заменяли его каким-нибудь эвфемизмом, так и Палей пишет об “Империи-нищенке, спесиво сидящей с протянутой рукой на обочине цивилизации”, “спесивом гетто”, “непоправимо-экзотической <…> шиворот-навыворот” стране, “спесивых задворках мира” и даже “недочеловеческом (sic!) ханстве-мандаринстве”. Но чаще – вовсе не называет страну. Страна, Которую Нельзя Называть. Образ этой неназываемой страны, наверное, центральный в ее творчестве. Это не фон, не место действия, не декорация. Это непримиримый враг и постоянный антагонист. Не государство, не политический режим, не общественный строй – именно Россия, ее народ, ее традиции, ее история, все, что может быть объединено этим словом.
Палей смотрит на врага через оптический прицел снайперской винтовки. Цели определены, рука тверда, в окуляр видны: “…подъезд – загаженный, почтовый ящик – сожженный, мужское лицо – пьяное (и по пьянке расквашенное), старуха – нищая (копошащаяся в отходах), ребенок – рыдающий (взахлеб, в яслях), мать – одиночка, чиновник – мздоимец, милиционер – самодур, продавец – хам, снабженец – вор, интеллигент – задохлик и т. п.” (“Хутор”). Нет, это не подзорная труба капитана, не телескоп ученого, это именно оптический прицел.
Социальная несправедливость, бытовая неустроенность, пьянство – давние пороки русской жизни. Мало кто из русских писателей обходил вниманием эти темы. Но особенность Палей в другом: эти (и еще многие) пороки имманентно присущи России, они составляют ее суть. Россия – страна проклятая.
Герой Марины Палей обычно живет в коммуналке или квартирке, “по-петербургски сумрачной, старческой”, окошко его каморки выходит на “глухую, традиционно обшарпанную стену”, украшенную “розово-голубой надписью „СМЕРТЬ ЖЫДАМ”” (“Клеменс”). Там нет даже рукомойников, и жильцы набирают воду в рот, а затем поливают себе на руки (“Хутор”). Впрочем, обитатели этого мира вполне достойны своего положения. Один – “нестеровский пастушок”, “настоящий Лель Среднерусской возвышенности, – такой и прирежет, и рубаху последнюю отдаст, притом „с легкостию необыкновенной””. Другой уподобляется то вавилонскому Хаммурапи, то обитателю села Степанчикова, Фоме Фомичу. Третий – пьет коньяк чайниками, что, в общем, служит знаком особого положения (его коллеги потребляют электростатик “Свежесть” и тому подобные напитки). Женщины здесь ни в чем не уступят мужчинам: “…в вагон ввалилось несколько косоруких, комодообразных бабищ, на следующей – подвалило еще; первая группа теток, видимо, для согрева, стала немедленно собачиться со второй, вторая группа откликнулась с активной женской задушевностью; логики в их сваре, как в подавляющем большинстве русских стихийных споров, не было никакой”.
Петербург – лишь часть этого русского ада, его первый круг. Описание нижних кругов заставит содрогнуться кого угодно. Не только русским, но и всем, кому посчастливилось родиться на пространстве между Западным Бугом и Тихим океаном, между горами Копетдага и Ледовитым океаном, уготована судьба Богом проклятых грешников, обреченных на вечные муки. Страшная, бессмысленная и безнравственная имитация существования: “Великая Казахская река катит отравленные химикатами воды свои, казахи и немцы, уже усредненные в животном своем облике, уже неотличимые друг от друга <…> Великая Русская река на другом отрезке: хрущобы, трущобы, бездомные собаки, составленные как бы из двух разных половин, люди, похожие на этих собак, пустыри, ржавая арматура, Великая Русская река катит винно-водочные воды свои, частик в томате <…> пионерлагерь на три смены <…> девочки уже делали аборты, пацаны с татуировками и выбитыми зубами <…> пьяный физрук, пьяный худрук, пьяный музрук, пьяный плаврук, пьяный <…> военрук… Великая Украинская река: жидовка, мало вас Гитлер, мало, надо больше, я бы больше, я бы вас всех, жидовка <…> я бы их в душегубки, пусть там живут, жидовка, жидовня, давить вас всех…”
Экзистенциальный ужас охватывает героя (независимо от пола – alter ego автора). Герой по природе своей несовместим с Россией. Как кровь другой группы, как чужеродная ткань. Этот образ Марина Палей (медик по образованию) очень любит: “Мое <…> существо отторгает чужеродную сущность – я оказываю, как могу, иммунное сопротивление”. Вот уж где уместна фраза, которая, кстати, совсем не идет ее автору: “Черт догадал меня родиться в России”. Что для великого поэта было настроением минуты, набежало облачко в середине солнечного дня, то для Палей – подлинная трагедия, перманентный ужас. Еврей среди антисемитов, правдоискатель в стране беззакония. Здесь все чужое, все раздражает, вызывает отвращение/отторжение: “…на берегах Великой Русской реки, в густонаселенном уродливом городе К., где любого непьющего считали евреем <…>. Человек, заботящийся о своем здоровье, единогласно считался параноиком. Не ворующий явно – ворующим тайно и по-крупному. Книгочей – импотентом. Всякая незамужняя старше двадцати двух лет – гермафродитом. Не родившая через девять месяцев после свадьбы – бесплодной, даже порченой. Изучивший иностранный язык до уровня „хау ду ю ду” – шпионом, предателем и по определению евреем. Круг замыкался” (“Клеменс”).
Самым естественным выходом представляется эмиграция. Ужас существования для Палей пространственно локализован в 1/6 зачумленной части суши, а потому “Том-отщепенец бы задал стрекача (тягу, драла, лататы, чесу). В том смысле, что на басурманщине, волею фартового случая оказавшись, там бы навсегда и остался” (“Жора Жирняго”). Пусть жизнь на чужбине скромна – эмигрант, хотя лучше сказать – беглец, беглянка, не ищет ни богатства, ни комфорта. В благословенной Западной Европе, изобилующей драгоценными винами, бельгийским шоколадом и французскими шелками, беглянке негде было ночевать, нечего приготовить на ужин. Но, несмотря ни на что, она “в стотысячный раз на всех доступных <…> языках повторяла: для меня важнее всего, чтобы устроена была жизнь вокруг. Устроена справедливо. А свою частную жизнь я уж как-нибудь да устрою” (“Хутор”).
Евгений Ермолин в обстоятельной статье, посвященной “позднему” творчеству Марины Палей, напоминает: “Для русского писателя бедствие – навсегда покинуть Россию” (Ермолин Е. В тени Набокова. Беспощадное отчаяние. – “Новый мир”, 2005, № 10). О нет, для героев Палей – это счастье, невероятное, невыразимое. Описать его не под силу даже такому мастеру, как она (изобразительный талант Палей признают и ее недруги). Она съезжает на частности: в немецких унитазах можно проводить полостные операции, роскошное меню в ресторане походит на лютеровскую Библию, у официанта лицо кайзера. Словом, “от каждой собаки пахнет цивилизацией”. Но Палей отлично понимает, что не такими мелочами измеряют счастье. Здесь другая мерка. Когда переводчик Майк (“Клеменс”) впервые в жизни пересекает границу России, у него наступает совершенно особое состояние. Он сравнивает это состояние с клинической смертью. Да, конечно, смерть избавляет от тягот жизни, эмиграция – от ужаса существования в Стране, Которую Нельзя Называть.
Впрочем, эмиграция не избавляет ни от экзистенциального ужаса, ни от необходимости бороться с восточным Левиафаном. Борьба стала частью ее творчества. Марину Палей уже не представишь без снайперской винтовки в руках. В этой борьбе Палей столь отважна и бескомпромиссна, что готова на самопожертвование. Героиня повести “Хутор” охотно терпит пренебрежение, брезгливость, неприязнь (а иногда и ярость) жителей эстонского хутора. Неприязнь направлена на Россию и русских, что героиня еврейка – для хуторян значения не имеет. Для них она как раз русская. И она терпит все обиды, даже оправдывает эстонку, которая, очевидно, из ненависти к русским отравила ее ребенка. Это уже называется “вызываем огонь на себя”. Пусть и меня разбомбят, пусть, но и ненавистной стране достанется. Описание достоинств патриархального быта эстонских хуторян не самоценно, просто на фоне эстонского порядка и благополучия можно еще раз показать ничтожество и порочность России.
Однако расстрелять на месте такую значительную “мишень” невозможно, как невозможно изучить и понять страну, рассматривая ее через столь узко специализированный оптический прибор. Большое пространство можно хотя бы отчасти охватить взглядом с какой-нибудь возвышенности. И вам потребуется хороший бинокль или подзорная труба. Недавно в русской литературе появился писатель, вооруженный как раз такой оптикой.