412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Щербаков » Старшинов » Текст книги (страница 2)
Старшинов
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 19:47

Текст книги "Старшинов"


Автор книги: Сергей Щербаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)

Квартира, кстати, У Старшиновых была отдельная, трехкомнатная, что в те годы в общем-то являлось роскошью. Племянник поэта Константин Константинович Терентьев, долгое время там проживший, вспоминает.

«Дом был старый. В большой комнате по углам стояли подпорки, которые удерживали потолок от падения. Зимой температура в комнате была приблизительно плюс 12–13 градусов. Семья у дяди Колиных родителей была большая, и поэтому квартира была без соседей. Но в то время все дети разлетелись. В квартире было три комнаты, кухня, туалет. Две комнаты были примерно по 8–9 квадратных метров, большая – 18. На кухне были русская печь с лежанкой и керосинка, водопровод. Между комнатами была еще голландская печь. Русскую печь бабушка топила по большим праздникам (церковным) и пекла пироги. В комнатах был порядок – никаких лишних вещей, только все самое необходимое. Убранство большой комнаты (гостиной) – книжный шкаф, полный книг, сундук, где хранились внесезонные вещи, комод с бельем, а на нем зеркало, часы-ходики, обеденный стол и просто стол, тумбочка, кровать. В прихожей был звонок – колокольчик».

Рядом с деревянным стоял трехэтажный кирпичный дом на двенадцать квартир. Вместе с несколькими дровяными сараями и шестью огромными тополями два этих дома и образовывали двор с населением около ста человек. Причем двор был огорожен каменным забором; видимо, до революции все это принадлежало одному хозяину. Атмосфера во дворе напоминала семейную. Как в любой семье, случались ссоры, не обходилось порой без скандалов, но жили при этом именно семьей, то есть обособленной «ячейкой общества».

Отопление в домах было печное, потому жильцы запасались на зиму топливом. И вот когда кому-нибудь привозили дрова, все дееспособное население выходило на помощь. А мороки с дровами немало – разгрузи, распили, расколи и убери в сарай. В двух домах – двадцать квартир. Значит, никак не меньше двадцати авралов в год. Давно известно: ничто так не объединяет, как совместный труд. Конечно, эта взаимопомощь была жизненно необходима: не убери дрова вовремя на место, может статься, что убирать будет нечего. Даже анекдот такой ходил: ««Хозяин, дрова нужны?» – «Нет!» Утром проснулся – дров нет». Приходил весь двор на помощь и тогда, когда у кого-то из жильцов случалось несчастье…

В наше время интернационализм не в почете, но в своих мемуарах Старшинов акцентирует внимание на этом вопросе, поэтому обойти его нельзя. Цитирую: «Разнообразным был состав жильцов: кроме русских жили татары, мордва, евреи, поляки. И никогда на почве национальной не было у нас инцидентов. Действительно, была дружба народов, над которой сейчас иронизируют. Но она была, была!..»

«Дети разных народов», говоря словами известной в свое время песни, вместе играли во дворе в салочки и казаков-разбойников, чижики и классики, гоняли футбольный мяч. Но самым популярным занятием было запускание воздушных змеев, все провода вокруг были опутаны нитками и мочалками от змеиных хвостов.

Ребята постарше играли в лапту и городки, сражались в волейбол и дрались со сверстниками из соседних дворов. В рассказе Старшинова «Мои новые ботинки», во многом автобиографичном, есть эпизод, когда дворовый хулиган Сынок, персонаж крайне отрицательный, защищает главного героя от хулиганов из другого двора. И дело тут не в проснувшихся в нем добрых чувствах, а в существующем порядке. Перефразируя известную английскую пословицу, подросток той эпохи мог бы сказать: «Мой двор – моя крепость».

Когда выпадало много снега, ребята дружно помогали дворнику дяде Ване вывозить его со двора на улицу. Вы в детстве когда-нибудь помогали вашему дворнику убирать снег? Или хотя бы помните, как его звали? Я, например, нет.

Во взрослой жизни Николай Константинович был человеком на удивление общественным. Вокруг него всегда объединялись люди: друзья, ученики, коллеги, поклонники. И в строю, говоря его словами, он чувствовал себя, как дерево в лесу. Нет никакого сомнения, что немало этому способствовало его «дворовое воспитание».

И все же самое большое, решающее влияние на «воспитание чувств» будущего поэта оказал удивительный мир русской деревни.

«…Мне и сегодня видится наше село Рахманово, залитое ярким утренним солнцем, наша, четвертая от церкви, изба-пристройка, идущие к заутрене старухи в черных платьях, с ботинками, перекинутыми на шнурках через плечо (обувь из бережливости надевалась только перед церковью. – С. Щ.); перевалившиеся за палисадники кусты цветущей сирени, огромные лохматые ветлы, усыпанные грачами, галками и воронами. В ушах еще стоит их ярмарочный яростный гомон.

Помнятся наши детские игры – бабки, городки, лапта – и мои грибные походы и рыбалки. Я целыми днями пропадал в лесу, или на речке Сумери, или на мельничном омуте у Вори, за что и получил от мальчишек прозвище Лесовик.

А старые угольницы (места перегонки дров на древесный уголь. – С. Щ.), где мы лакомились самой сладкой земляникой, куда мы ходили по вечерам собирать ночные фиалки и светлячков!..

Конечно, помню я и песни, и частушки, которыми славилось наше Рахманово…»

Все это Николай Старшинов написал в автобиографии для книги «Лауреаты России» после присуждения ему Государственной премии имени М. Горького. Было это в 1984 году. А ровно за шестьдесят лет до этого, в год рождения восьмого сына, Константин Никитич решил, что семье нужен свой «домик в деревне». Родная деревня его отца – Дергозино – была далековато, с таким семейством не наездишься, и выбор пал на село Рахманово, откуда была родом его мать. Оно расположено поблизости от платформы Ашукинская Ярославской железной дороги, то есть совсем недалеко от Москвы. Там и была поставлена небольшая изба-пристройка, примыкавшая к другой избе, в которой, по всей вероятности, жили родственники Константина Никитича по материнской линии. С тех пор каждое лето вплоть до самой войны младшие дети (кто еще не окончил школу) проводили на природе, ведя деревенский (именно деревенский, а не дачный) образ жизни под присмотром Евдокии Никифоровны.

Самое первое деревенское впечатление Николая оказалось не слишком приятным, поскольку связано с пережитым страхом:

«В большой компании деревенских ребятишек мы ходили по грибы. Мне и было-то всего лет пять-шесть, и со мной была моя мать. Мы уже возвращались домой, вышли из леса на луговину, когда увидели мчащегося на нас быка. На его рогах что-то горело, он был разъярен.

Как мы узнали потом, работающие на большой дороге (Ярославское шоссе. – С. Щ.) каменщики решили позабавиться – каким-то образом надели ему на рога бересту, подожгли ее и разбежались. Вот он и разбушевался – раскидал весь их инвентарь: лопаты, кирки, тачки и самовар. В это время мы вышли к нему из леса. И он бросился на нас. Мать вскинула меня на плечи и понеслась со мной к лесу. Другие ребятишки – они были постарше меня – бросились врассыпную кто куда.

За одним из них – он был в красной рубахе – бык и погнался.

Парнишка взлетел, как белка, на березу. Бык долго прыгал вокруг нее, бодал ее, мычал, бил землю ногами…

Помню, что вечером, когда пригнали стадо в деревню, бык набросился на своего хозяина, хлестнувшего его кнутом, катал по земле и пропорол ему живот. Хозяин едва спасся, схватив быка за кольцо, вдетое в нос. Подоспевшие соседи отогнали рассвирепевшее животное».

Конечно, проучить кнутом следовало не животное, а тех идиотов, которые устроили у него на голове костер. Но, видимо, хозяину быка крепко досталось от родителей напуганных ребятишек, и он решил устроить над ним «показательный процесс», за что и поплатился. Но это к слову.

Важно то, что этот страшный случай ничуть не помешал прямо-таки всепоглощающей любви маленького Николая к местной природе. Как только его начали отпускать на речку одного, а произошло это еще в дошкольном возрасте, он стал пропадать у воды целыми днями. То ли старшие братья и деревенские друзья не выдерживали его «ритма жизни», то ли он с детства предпочитал общаться с природой один на один, но компании у него на рыбалке обычно не было. Купаться в жаркий июльский день на той же речке, или идти в ночной поход за светляками, или ворошить в сенокосную пору сено – это, конечно, веселее в коллективе, а вот рыбалка, если относиться к ней серьезно, требует уединения.

Казалось бы, о какой серьезной рыбалке может идти речь, если речку в некоторых местах можно перешагнуть, а у рыбака вместо лески на самодельной удочке обычная швейная нитка с маминой катушки и крючок из проволоки. Оказывается, может. Все дело в отношении. Главное – проснуться до солнца – а летом оно встает ой как рано, когда другим ребятам снятся самые сладкие сны, – и успеть к утренней зорьке на свое заветное уловистое место. И не важно, что ловятся в этом месте окушки размером с палец, важен сам процесс.

Был, правда, здесь и один неприятный момент. Путь к речке начинался с узкой тропинки между своим и соседским огородом, где обитал страшный и ужасный дед Шишок с огромной черной бородой, багровым носом и злыми глазами. И как бы ни прокрадывался мимо него каждое утро маленький рыболов, дед Шишок все равно его обнаруживал и бормотал вслед (уже бегущему со всех ног) разные непотребные ругательства. Никакого отношения к нечистой силе он, конечно, не имел, а сторожил от мальчишек свой выкопанный в огороде погреб, в котором сохранялись на заготовленном с зимы льду кринки с молоком. Потому и принимал крадущегося на рассвете сорванца за вора. Это было понятно, но все равно страшно.

Остальной же путь босиком по сверкающей на всходящем солнце росе был сплошным удовольствием и сопровождался только приятными встречами. Дойдя до речки, рыбачок шел вдоль нее к своему заветному бочагу, непременно в двух местах останавливаясь, чтобы проверить, как чувствуют себя его старые знакомые. Это были несколько крупных плотвиц, всегда в эти утренние часы плавающие под кустом ивняка, и один маленький щуренок, греющийся на солнышке в крохотном заливчике рядом с листом кувшинки. Ловиться на удочку ни те, ни другой не желали, все попытки перехитрить их с помощью разнообразных насадок закончились ничем, зато теперь ими можно было каждое утро любоваться.

Заветный бочаг со всех сторон зарос ольхой и черемухой, сплошь оплетенными хмелем. А между ними стеной во весь рыбацкий рост стояла крапива, и в ней им были протоптаны тропинки к воде. Речка здесь глубокая, но коряжистая, поэтому ужение требовало немалого мастерства, чтобы не зацепить снасть за коряги или нависшие над водой кусты. Зато окуньки клевали безотказно.

А однажды улыбнулось ему настоящее рыбацкое счастье: поймал он на свой самодельный крючок большую щуку и даже подвел ее благополучно на обычной нитке к берегу, где она, ошарашенная таким нахальством, позволила взять себя за жабры и выбросить из воды. Рыбак, схватив свою добычу в охапку, помчался с ней домой и от восторга кричал так, что посмотреть на нее собралось полдеревни. И все удивлялись безмерно, а он стоял «счастливый на всю жизнь», как напишет потом в рассказе «Моя первая щука».

Эта щука, опрометчиво позволившая себя поймать семилетнему мальчишке, сослужила своим сородичам плохую службу. Она превратила его из просто страстного рыболова именно в «щуколова». Я думаю даже, что вряд ли кто-нибудь из рыбаков-любителей за свою жизнь выловил на удочку больше щук, чем Старшинов.

Неразрывно связаны с Сумерью и другие важные события в жизни маленького Николая. Здесь его учили плавать. Так, как это принято у деревенских мальчишек: раскачав за руки и за ноги, бросают «ученика» подальше в воду, и он, нахлебавшись воды, поневоле осваивает стиль «по-собачьи». Методика, как утверждают все, по ней обучавшиеся, безотказная.

Ежегодно, когда после спада воды речка совсем мелела, собравшиеся со всего села ребята устраивали «субботник» по строительству запруды. Это был настоящий трудовой праздник, доставлявший участникам много удовольствия. Кульминацией праздника являлась массовая охота на неуспевшую уйти с иссякшей на время водой живность: раков, гольцов, налимов.

Став немного постарше, лет с двенадцати, Николай начал ходить на другую протекавшую неподалеку речку – Борю, воспетую еще Аксаковым. Она больше Сумери, говорят, в ней и сейчас можно поймать рыбку-другую, а тогда она, по словам Старшинова, «была чистой и рыбной». Он, во всяком случае, «без хорошего улова с нее не возвращался. Обычно приносил корзинку окуней, плотвы, подлещиков, а то и две-три щуки».

Рыбачил он в омуте Истоминской мельницы. Что такое мельничный омут и как в нем ловили рыбу, лучше рассказать словами очевидца:

«Мельничные омуты, которых теперь и не найдешь, имели много общего между собой. Мне так и думается, что каждый из них изображен Левитаном.

Этот бревенчатый настил, эти кладки, повисшие над быстротекущей водой, эти кусты ивняка, окружившие бегущую воду. А по краям омута – кувшинки…

Мельничные омуты всегда были украшением природы. Человек, нисколько не обижая и не уродуя ее, создавал новую красоту.

Этот шум падающей воды, это воркование слетевшихся к мельнице голубей!.. Еще мальчишкой в те далекие годы я написал стихи, одни из первых, – так очаровал меня тогда мельничный омут.

 
И тропинки эти мне знакомы,
И крутой уклон горы знаком.
И шумит, шумит призывно омут
Где-то здесь, за ближним ольшняком.
 
 
Я стою у самого обрыва.
За спиною – темный лес застыл.
Предо мной, внизу – реки заливы,
У воды – бревенчатый настил…
 

И вот я выходил на этот старый бревенчатый настил, ложился на бревна и долго разглядывал в щели гуляющую под ним рыбу.

Там поспешно проплывали стаи плотвы, притаившийся у сваи окунь вылетал за зазевавшимся пескарем. Степенно проходила стая язей…

А ловить с настила было почти невозможно – близок локоть, да не укусишь: туда никак нельзя было закинуть снасть. А если и удавалось это, то попавшуюся рыбу никак нельзя было вытащить – она не проходила в щели между бревнами.

Я отлавливал несколько живцов, ставил две-три жерлицы (снасть на щуку. – С. Щ.) возле кустов, а сам занимался ловлей плотвы и окуней на удочку.

Целый день я крутился возле омута.

Здесь же и купался, если было жарко, здесь же ловил рыбу, собирал ягоды и грибы…»

Этой идиллической картине менее семидесяти лет. Сейчас в тех местах дача на даче, а тогда этим рукотворным уголком природы Николай наслаждался большей частью в одиночестве. Зерно на мельнице уже не мололи, она была приспособлена под лесопилку, которая работала лишь время от времени.

Уединенность у облюбованного омута обернулась однажды для Николая первым серьезным жизненным испытанием. Торопясь спрятаться от разразившейся грозы под мельничной кровлей, он не заметил оставленную под опилками дисковую пилу и очень сильно порезал пятку. Просить помощи было не у кого, и ему пришлось, перевязав рану разорванной майкой, добираться до дома пять километров по лесу под проливным дождем. При этом надо было поторапливаться, поскольку надвигалась ночь, да и кровь не унималась. Прежде он не замечал, как много на пройденном десятки раз пути ям и кочек.

На следующий день его отправили в Москву, где сделали операцию, и целый месяц он ходил на костылях. (Жизнь вообще как-то немилосердно обращалась с ногами Старшинова, всегда легкого на подъем, готового в самую дальнюю дорогу. Даже после тяжелейших фронтовых ранений он сохранит до последних дней свою любовь, говоря словами Марины Цветаевой, к «пешему ходу».) Неизвестно, рыбачил ли Николай после этого случая на Истоминской мельнице, или же он произошел уже в предвоенный год.

Война и смерть отца оборвут связь остальных членов семьи Старшиновых с Рахмановом. После войны поэт посетит родные места лишь дважды. И обе встречи не принесут ему радости.

Первый раз это произойдет в середине шестидесятых. Он пробудет там всего полчаса, видимо проездом, зайдет в родную избу-пристройку, с горечью обнаружит, что ничего, связанного с его детством – старого комода, длинных вместительных скамеек, – не сохранилось; все вещи и книги – чужие. Ему расскажут, что принадлежали они тем самым Акундиновым, которые перед войной поселились в соседнем доме, а во время войны перебрались в пустующую пристройку.

История семьи Акундиновых трагична. Главу семейства, командира крейсера, и его жену, политработника, репрессировали, а недееспособных членов семьи – бабушку и двух девочек-подростков – выселили из Москвы. Со старшей из сестер, Люсей, Николай тогда подружился, поскольку оба увлекались поэзией. Дружили они так: Люся вдохновенно читала свои стихи, а Николай, занимавшийся в московской литературной студии, нещадно их критиковал за старомодность.

Говорили они и о родителях Люси. Она утверждала, что папа и мама – честные люди, никакие не враги народа, и забрали их по ошибке. Николай категорически с этим не соглашался, поскольку «был пятнадцатилетним мальчишкой, который верил в то, что все происходящее в стране правильно, справедливо». Кроме того, он рос в простой семье, среди его близких и знакомых репрессированных не было, потому о темной стороне строительства нового мира он, как и многие его современники, ничего не знал.

Покидая родную избу, поэт возьмет на память книгу стихотворений К. Р. – великого князя Константина Романова, изданную еще до революции. Среди стихов великого князя он благодаря своей феноменальной памяти узнает те, что читала ему когда-то Люся, выдавая в надежде произвести на юношу впечатление за свои:

 
Напоенный душистым дыханьем берез,
Воздух в юную грудь мою просится, —
И волшебных, чарующих полная грез
Далеко моя песня разносится!
 

И улыбнется грустно невинному плагиату, и вспомнит, как упрекал «автора» в старомодности.

А через несколько лет после этого он узнает, что их избу-пристройку снесли, как бы оборвав связь времен между ним и его детством. Но в самом конце восьмидесятых сердце Николая Константиновича не выдержит долгой разлуки с родными местами, и он вновь посетит Рахманово. Подивится тому, что гора, на которой стоит село, стала по сравнению с детскими годами ниже, а луг рядом с ней – меньше. Расстроится из-за того, что сильно обмелела и заросла речка и никто не строит на ней запруд. Пройдет по асфальтовой дорожке мимо знакомой церкви и того места, где стояла родная изба. Зайдет на кладбище, где ему покажут заброшенную могилу Люси и расскажут конец ее печальной истории: она умерла во время войны от голода, заперевшись от жестокого к ней мира в той самой избе-пристройке.

Есть у Старшинова удивительное, полное грустной нежности стихотворение:

 
Ива глядит из тумана
На отраженье свое.
Здесь моя бабушка Анна
В речке стирала белье.
 
 
Утром буренку поила,
Хлебом кормила с руки…
В гуще прибрежного ила
Роются кулики.
 
 
В этих вот, с детства знакомых,
Лучших на свете местах
Сам я бродил меж черемух,
Слушал неведомых птах.
 
 
Здесь я, теряя рассудок,
Видел, как возле реки
Из голубых незабудок
Ты заплетала венки.
 
(«Ива глядит из тумана…», 1986)

Это о Рахманове, о Сумери и, наверное, о Люсе.

Но вернемся в Москву, в школьные годы Николая Старшинова. Его 282-я школа и по сей день стоит на своем месте, правда, сильно видоизменившись. Мало того, в ней потом училась дочь поэта Рута, а совсем недавно и внук Антон. Она да еще находящиеся рядом Астраханские бани – единственные, пожалуй, уцелевшие архитектурные свидетели его жизни в то далекое от нас время.

Учился он без особых проблем, но, по собственному его признанию, не слишком усердно. При этом степень усердия целиком зависела от того, какие чувства вызывал у него тот или иной педагог (речь идет о старших классах). Добросовестнее всего, например, он зубрил английский, потому что «англичанка» Лидия Сергеевна, она же классная руководительница, была молода, «чрезвычайно красива» и обаятельна. Все ребята в классе были к ней неравнодушны, что весьма способствовало хорошей успеваемости по данному предмету. Даже через много лет Николай Константинович мог к случаю «блеснуть» в шутку знанием слова «table» («стол»). Правда, при этом припоминал, что любимая учительница так и не смогла добиться от него правильного (английского) произношения звука «t», пришлось ей смириться с обыкновенным русским «т».

Очень нравилась Николаю математика, поскольку вел ее добрейший Николай Андреевич. Он и пошутить любил, и в шахматы с ребятами играл. А когда началась война и он ушел на нее добровольцем, то с фронта писал Николаю письма, настолько они были дружны.

А вот уроков литературы будущий писатель не любил, и оценки по этому предмету у него были неважные, хотя, как мы помним, знал наизусть множество стихотворений и хорошо ориентировался в русской и мировой классике. Да еще и сам пробовал писать стихи. Казалось бы, должен ходить в любимцах у учительницы литературы, но именно с ней отношения не сложились: она была равнодушна к его дарованиям, он – к ее урокам. А потом при участии этой дамы, которая к тому же была завучем, произошло событие, настолько глубоко потрясшее юную душу, что рассказать о нем своими словами я не берусь. Поэтому цитирую:

«Мне еще с восьмого класса очень нравилась одна девочка из соседнего класса. А если точнее сказать, это была настоящая первая моя любовь. Чистая, многолетняя, безответная. Да сама девочка и знать не знала о моих чувствах к ней.

Будучи пареньком непосредственным, я не мог сдержать своих эмоций и однажды написал в школьном дневнике: «Мне очень нравится Клава Е.!».

Когда Евфросиния Васильевна (та самая «литераторша». – С. Щ.) увидела эту запись, она вызвала меня в учительскую, задала мне взбучку и пригрозила: «Погоди, я вывешу твой дневник с этими позорными признаниями на доску, чтобы все видели, до какой глупости можно дойти, если твоя голова забита всяким мусором!..»

После этого «разговора» ни о каком контакте с ней не могло быть и речи. Я переживал, что она действительно покажет всей школе мой дневник, что его увидит и сама Клава Е. И ей будет стыдно за меня и за себя…

Несколько дней я ходил как убитый в ожидании наказания… К счастью, своей угрозы Евфросиния Васильевна не выполнила…»

Хотя Евфросинии Васильевне хватило ума не доводить дело до позора, в рассказе «Мои новые ботинки», написанном уже в 1960 году, она под именем Нины Ворчалеевны приведет свою угрозу в исполнение. Будет фигурировать в рассказе и Клава Е. под «псевдонимом» Наташа Цветкова. А в поэме «Песня света», целиком посвященной его первой любви, Старшинов представит ее читателю как Галю Чайковскую. Чувство это существенным образом повлияло на его творчество.

Даже в автобиографии 1984 года он напишет:

«…Не могу забыть свою первую школьную любовь, такую светлую и такую горькую и безответную, – она, вопреки утверждению поэта, никак не может «отосниться» мне «навсегда»…

С ней связаны едва ли не самые главные в жизни мечты – мечты «о доблестях, о подвигах, о славе». О своей прекрасной Незнакомке, девочке с печальным, «сумеречным светом глаз», летящей по Садовой-Спасской улице в мою 282-ю школу…»

Горячо и безответно влюбленный юноша, к тому же с детства часами слушавший стихи, был обречен на то, чтобы самому начать писать их. Так оно и случилось. Правда, свои первые стихотворные строки Старшинов написал в честь победы испанских республиканцев над фашистами под Теруэлем. Время было такое: школьники носили пилотки-испанки в знак солидарности с борцами за республику и на больших картах Испании, которые висели в классах, ежедневно отмечали линию фронта. Николай был достойным сыном своего времени, разделявшим энтузиазм сверстников. Даже Клаву Е. – а она, надо сказать, была жуткой двоечницей – он в мечтах спасал от исключения из школы самым героическим образом: «Уедем с тобой из школы / В Африку, к абиссинцам. /…/ Проклятого Муссолини / Наголову разобьем».

Стихи, посвященные испанским событиям, он послал в «Пионерскую правду». Их вернули автору «с соответствующими замечаниями» и советом «обратиться в Московский дом художественного воспитания детей, где была литературная студия». Николай воспользовался советом (значит, отнесся к сочинительству серьезно) и с 1938 по 1940 год в этой студии занимался. Любопытно, что в те же годы ту же студию посещала Юлия Друнина. Однако тогда, занятый мечтами о Клаве Е., будущий поэт внимания на свою будущую жену не обратил.

Вряд ли занятия в студии оказали заметное влияние на становление его таланта, но определенная польза в них, несомненно, была. Исай Рахтанов, а затем Борис Иринин, руководившие студией, часто приглашали туда своих друзей – писателей и поэтов, в том числе знаменитых. Например, Михаила Исаковского, чьи стихи и песни уже тогда знали все. «Меня в ту пору поразило, как скромно, даже застенчиво держался Михаил Васильевич…» – таким запомнил его во время той встречи Старшинов. Он и сам, став известным, предпочитал держаться скромно (за исключением тех моментов, когда в ресторане ЦДЛ душа поэта просила песен).

Студийцы смотрели спектакли в Театре юного зрителя (студия помещалась в здании театра), ходили на литературные вечера в Политехническом музее, где слушали блиставших тогда Джека Алтаузена, Николая Асеева, Иосифа Уткина. Конечно, сами студийцы были еще детьми, и в собственных их творениях ум с сердцем, а также форма с содержанием частенько бывали не в ладу. Вот как, к примеру, совмещал блоковские мотивы с драматическими событиями в мире пятнадцатилетний Старшинов, тогда еще и вкуса вина не знавший:

 
Пускай в опасности Египет, —
Я предсказаний не терплю, —
Но мной стакан не первый выпит,
И я в хмелю, и я в хмелю.
 
 
Я здесь – не дальше и не ближе,
Пивная – дом, скамья – кровать.
И о поруганном Париже
Не буду больше горевать…
 

Стихи смешные, и я цитирую их только потому, что сам Николай Константинович делал это неоднократно – видимо, они его развлекали. Если же сравнить их с написанным тогда же стихотворением о мельнице, приведенным выше, сразу становится видно, насколько пейзажная лирика давалась ему лучше так называемых стихов на злобу дня.

Скоро от «поруганного Парижа» война докатилась до Москвы. К этому времени в жизни большой и дружной семьи Старшиновых произошло много перемен. Старшие братья Лев и Константин и сестра Серафима обзавелись собственными семьями. Петр после окончания Ленинградского военно-морского училища уехал служить во Владивосток, призвали в армию и Сергея. Так что в родительском доме остался лишь самый младший сын. Константина Никитича перед самой войной парализовало: после инсульта у него отнялись правая рука и нога.

Когда немцы стали регулярно бомбить Москву и жители при объявлении воздушной тревоги спускались в бомбоубежища, Евдокия Никифоровна садилась рядом с больным мужем, брала его за руку и до отбоя воздушной тревоги от него не отходила. На уговоры сына пойти в бомбоубежище она отвечала одно: «От отца я никуда не пойду. Помирать – так вместе». Сам же Николай, когда начинали реветь сирены, вместо того чтобы спускаться в бомбоубежище, поднимался на чердак своего деревянного дома, где «проводил ночь» с соседкой, тоже школьницей и тоже бойцом МПВО – местной противовоздушной обороны.

Дело в том, что бомбили немцы в основном по ночам – в темноте бомбардировщик труднее обнаружить и сбить. Но и самой Москвы сверху не было видно, поскольку действовал строжайший приказ о полном затемнении. Поэтому первые эшелоны вражеских самолетов сбрасывали во множестве зажигательные бомбы, от которых начинались пожары, освещавшие город для прицельного бомбометания. Москва, как могла, защищалась. Высоко в небе висели аэростаты, от них тянулись к земле тросы, перекрывая для самолетов часть воздушного пространства. А на чердаках всех домов дежурили женщины и подростки, гася разбрызгивающие огонь «зажигалки». Вот как об этом вспоминал Николай Константинович:

«Там стояли большие ящики с песком, на них лежали длинные щипцы, которыми надо было схватить «зажигалку», пробившую крышу, и сунуть ее в песок.

Мы вслушивались в наступившую на какое-то время тишину и слышали неровное, прерывистое гудение вражеских самолетов, видели голубые лучи прожекторов, непрерывно обшаривавших московское небо.

Когда самолет попадал в луч прожектора, мгновенно его находили и другие прожекторы и брали в перекрестье. Он маневрировал, пытаясь сойти со световой дорожки, нырнуть во тьму.

Мы видели, как в небе то там, то тут вспыхивали звездочки взрывов зенитных снарядов – зенитки отгоняли самолет за черту города. А когда сбитый самолет падал, оставляя за собой хорошо заметный в лучах прожекторов дымный след, на нашей крыше и на крышах соседних домов гремело «ура!».

Утром Николай и его соседка Лида Трофимова, как и тысячи других московских старшеклассников, шли в свои школы – занятий никто не отменял. Правда, случались в занятиях и перерывы. Вот еще одна цитата из автобиографии Старшинова:

«Когда осенью 1941 года немцы уже подходили к Москве, директор нашей школы Николай Семенович Лукин обратился к ребятам-старшеклассникам с предложением поехать под Малоярославец рыть траншеи и строить оборонительную линию. И мы поехали – и Ваня Терехин, и Саша Кувшинников, и Роза Мещанкина, и Валя Жогова, и многие, многие другие. И не беда, что вместо солдатских траншей нам пришлось рыть силосные ямы для свиноводческого совхоза и убирать картошку. Хоть так, но мечты наши воплощались в жизнь…

Немцы рвались к Москве. Они несколько раз бомбили нас. Они подошли уже вплотную к нашей станции. Николай Семенович установил круглосуточное дежурство на станции Ворсино, и только благодаря этому мы успели уехать с последним товарным поездом в Москву…»

Зачем в прифронтовой полосе понадобились силосные ямы, мне, откровенно говоря, непонятно. Возможно, ямы предназначались не для силоса, а для самих животных, если их не успевали вывезти, или дело было в царившей тогда неразберихе… Главное, что ребятам удалось выбраться из района боевых действий, а ведь многие москвичи, из строивших оборонительные сооружения, оказались на оккупированной территории – без жилья и каких-либо средств к существованию. Часть из них угнали на работу в Германию, кто-то попал в концентрационные лагеря: арийцы с порабощенными народами не церемонились.

Москва переживала трудные дни. Она ощетинилась противотанковыми ежами, однако уверенности в том, что ее удастся отстоять, не было. Седьмого ноября, стоя на Пушкинской площади у памятника поэту, Николай смотрел, как проходят к Белорусскому вокзалу для отправки на передовую участники парада на Красной площади.

А меньше чем через год и сам он наденет «родную длиннополую шинель…».

В сорок четвертом, вернувшись домой на костылях, он пойдет смотреть другой «парад» – проходящих по московским улицам под конвоем пленных немцев. Оба эти события отразятся в его творчестве.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю