412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Высоцкий » Спроси зарю » Текст книги (страница 4)
Спроси зарю
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 17:07

Текст книги "Спроси зарю"


Автор книги: Сергей Высоцкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

В саду затрещал и смолк мотоцикл, хлопнула дверь во дворе, потом в кухне.

– Там гость у нас, – взволнованно зашептала хозяйка, – из милиции вроде. Про Саньку говорил… Что-то худое с ним приключилось. Найти не могут…

– Как это не могут? – грубовато спросил вошедший. – Что он, иголка, что ли?

В комнату вошел угрюмого вида мужчина в поношенной брезентухе. Лицо у него было худое, небритое.

– Это вы Антоновым интересуетесь? – не здороваясь, сказал мужчина.

– Я. Давайте познакомимся, – Гусев протянул руку и назвался.

– Филиппов, Борис Петрович, – недружелюбно сказал мужчина. – А у вас документы при себе есть? – спросил он тут же.

Гусев протянул ему удостоверение. Борис Петрович прочитал внимательно и, вернув, сказал:

– Присаживайтесь.

Они сели. Гусев молчал выжидательно.

– Что ж, с Антоновым там беда случилась, – первым начал Борис Петрович, – а вы здесь разыскиваете? Кто папа, кто мама, не судились, не разводились, в оккупации не были?

Говорил он так громко, что Анастасия Петровна даже крикнула из кухни:

– Не собачься, Бориска!

Гусев молчал.

– Что же вы молчите? – спокойнее сказал Борис Петрович. – Может быть, скажете, что там с Санькой?

Гусев неторопливо, подробно рассказал все, что знал, изредка с любопытством поглядывая на мрачноватого хозяина. Чувствовалось, что Борис Петрович очень расстроился.

– А из группы никто его не видел?

– В том-то и дело, что не видели. Вечером в Филадельфии Джонсона встречали. Огромная толпа. Они туда попали. И как-то разъединились.

– Вот поросенок, – с сердцем произнес Борис Петрович.

– Кто поросенок? – удивился Гусев.

– Санька. Вечно сует нос куда не следует. Понадобился ему этот Джонсон. Приедет, я ему по шеям накостыляю…

– А он не мог там в какую-нибудь историю ввязаться? Ну… дать кому-нибудь… по шеям, как вы говорите? Или заступиться за кого-нибудь?

– Мог, – не задумываясь, ответил Борис Петрович. – Очень нервный, вроде меня… Братья все-таки, понимаете, хоть и двоюродные.

Он взглянул на Гусева и первый раз улыбнулся.

– Да-а, – невесело протянул Гусев.

– Но он там, у капиталистов-то, наверняка сдерживался. Понимает, что к чему, – словно бы успокаивая Гусева, сказал Борис Петрович. – Это он иногда умеет.

– Вы с ним дружно жили?

– Ругались иногда. Но так… Люблю я его, поросенка. На охоту всегда вместе, на рыбалку. Да и просто в лес переночевать… Я иногда в город к нему езжу. Но чаще он сюда. И в отпуск, и так. А я в городе не могу. Только приеду – уже настроение портится. Все не так… Думаю – как бы скорее смыться.

– Обедать пожалуйте, – позвала с кухни Анастасия Петровна.

Они перешли в кухню, сели за стол.

– Может, по маленькой? – спросил Борис Петрович.

– Нет, – замотал головой Гусев. – Спасибо'.

Они ели молча. Анастасия Петровна горестно смотрела то на Гусева, то на Бориса Петровича. Вздыхала.

К вечеру Борис Петрович на мотоцикле отвез Гусева на станцию.

– Так можно рассчитывать, что разыщут? – крикнул он Гусеву, когда тот уже залез в тамбур.

Гусев утвердительно закивал головой. Поезд тронулся. Гусев помахал рукой этому угрюмому человеку, стоявшему на перроне, и крикнул:

– Как только что узнаю – напишу!

4

В поезде было полно народу. Гусев примостился с краю на скамейке и попытался задремать. Но сон не шел, и Гусев сидел, закрыв глаза, и все думал и думал.

Гусев почти безвыездно жил в городе, если не считать недолгих летних поездок на дачу да студенческих спортивных лагерей на Карельском перешейке. Работа у него была суматошная, и не то что для рыбалки или охоты, – для того, чтобы невесту найти, времени не оставалось. В отпуск Гусев обычно ездил на юг, отсыпался, загорал…

Поездка в Лампово навела его на мысль – съездить как-нибудь туда поохотиться, побродить по лесу, посидеть у ночного костра с бывалыми, разговорчивыми охотниками.

Гусев вдруг вспомнил, как однажды в детстве ходил с мальчишками по лесу.

Они жили тогда на даче где-то под Новгородом. Мать собрала с вечера маленький рюкзачок. Разбудила утром рано-рано, с пастухами, – в тот день они в их доме стояли. Выпил мальчишка вместе с ними теплого парного молока и выскочил на улицу.

Воздух был свеж и прозрачен, медленно, лениво двигались по дороге коровы, сбоку плыли за ними большие причудливые тени. Дорога слегка пылила, пахло парным молоком. Тихо щелкал пастуший бич, да перебрасывались словом-другим вышедшие проводить скотину хозяйки.

Подошли Васька с Гешкой – одногодки Виктора, его деревенские приятели. Возбужденные, веселые, словно и спать не ложились. Пошли сначала по дороге за стадом, потом двинулись вдоль речки.

Речка Красавка была, собственно, вовсе не речкой, а ручьем. Почти в любом месте ее можно было, разбежавшись как следует, перепрыгнуть. Лишь весной она так разливалась, что затопляла все окрестные луга и низинки. Деревенские ребятишки по неделе не могли попасть в школу, чему, конечно, по младости и неразу-мению страшно радовались. В такие времена в речке можно было подцепить на острогу даже щучку килограмма на полтора. Летом же в Красавке ловились только вьюны, да на стремнине мелькали легкой тенью крошечные пескари. Правда, мальчишки еще «выливали» налимов, но это была адова работа. «Выливание» происходило так. Искали место, где побольше корней да камней. Строили две временные запруды, одна от другой метров за пятнадцать-двадцать. Вычерпывали всю воду какой-нибудь старой кастрюлей, консервными банками и из-под причудливых коряг доставали скользких темных налимов.

Сколько ни пытались деревенские мужики построить постоянную запруду на Красавке, чтобы хоть пожарный водоем сделать, ничего не получалось. Красавка подмывала любую плотину.

…Мальчишки шли вдоль речки и смотрели, как кружит вода мелкий золотистый песок, – несет черные домики шитиков… Красавка змеилась в глухих зарослях ольхи. Лишь редкие солнечные лучи проникали сквозь плотную листву и золотыми, зыбкими зайчиками трепыхались на воде, пробивались сквозь быстрые струи, дробясь и играя на обкатанных ярких камешках. Иногда речка вдруг вырывалась из зарослей на волю, к солнцу, и журчала среди июльских лугов, между только что сметанными стожками. Легкий ветерок был приятным и бодрящим. В небе пели жаворонки, казалось, их голоса звенели где-то под изморозью далеких перистых облаков. Стожки манили мягким душистым сеном, звали отдохнуть, полежать, глядя на еле заметные передвижки облаков, на замысловатые их рисунки. Но речка звенела, звала не разгаданной еще тайной к месту, которое называется таким красивым и многозначительным словом – исток, к месту своего рождения, к месту, которое даже в самые засушливые годы не дает речке совсем иссякнуть и питает еле теплящуюся жизнь.

К полудню, когда нестерпимо стало припекать солнце, подошли к высокой насыпи железной дороги. Речка нырнула под железнодорожный мост, а мальчишки, развязав мешки, улеглись прямо на крутом зеленом склоне насыпи. Где-то далеко-далеко, в голубоватой дрожащей дымке, исчезали, растворялись теплые рельсы. Мальчишки приникли к рельсам: слушали, не гудяг ли. Что-то действительно легко позванивало, гудело тонко-тонко, с переливами – не то рельсы, не то провода.

– Пойдемте на станцию, ребята! Прямо по шпалам. Интересно! Паровозов там видимо-невидимо, тьма. А?! – вдруг сказал Гешка, и глаза его заблестели.

Ребята переглянулись. Уж больно заманчивым было предложение.

– Нет, нельзя на станцию. От мамки попадет, – вздохнул Васька.

Из будки на переезде вышел мужчина в форменной фуражке и пошел по пути, неторопливо постукивая по рельсам молоточком. Мальчишки двинулись дальше…

За железной дорогой начался густой низкий ельничек. Речка стала совсем узкой, кое-где едва журчала под берегом, пропадала в сыром песке и вдруг вовсе скрылась под огромной кучей бурелома. Мальчишки решили обойти завал, двинулись по узкой тропке, пробитой скотом. Шли, шли и вдруг потеряли речку. Сколько ни кружились, никак не могли ее найти. Только что была – и пропала! Пришлось возвращаться назад. Гешка предположил, что речка начинается из-под завала. Обдираясь в кровь, мальчишки полезли на бурелом. Небольшой, с гладким мехом зверек стрелой шмыгнул из-под веток. Перебрались через завал. Узким ручейком убегала Красавка в кусты. Через десяток метров в зарослях кустистых ив, среди высокой зелени травы, которая скрыла мальчишек с головой, среди гигантских дудок они, наконец, услышали ласковое журчание воды.

– Глядите, ребята! Водничок какой! – закричал Васька.

Ребята легли на животы и приникли губами к ледяной, сводящей зубы, сладкой родниковой воде.

Маленьким работящим ключом начиналась Красавка…

Гусеву стало приятно, что он вспомнил это давным-давно забытое путешествие. «Как мы себя обкрадываем, не бывая в лесу, в поле, всю жизнь проводя среди асфальта и камней, – думал Гусев, глядя на пробегавшие рощи и голубеющие в вечерней дымке поля. – Не съезди я сейчас в деревню, наверно, никогда в жизни не вспомнил бы об этом путешествии…

Каких только на русской земле городов и деревень не встретишь, – думал он. – Каких только не найдешь речек и речушек, лесов, полян и озер! И в каждом городе есть свои старожилы, и у каждой деревеньки свои радетели. На каждое озеро найдутся свои рыбаки, на каждый лес – свои охотники. И для них, этих охотников, нет на свете леса милее, чем этот лес, их лес. И пусть озеро окружено непроходимыми мшарами, где и утонуть-то не составит труда, пусть оно и мелкое и не рыбное и называется как-нибудь по-чудному, вроде Параськиного копыта, – не сомневайтесь, есть люди, которым оно пришлось по сердцу, и все тут! А сердцу – как исстари известно – не прикажешь.

И думается, что оттого-то наш человек и любит так свою землю, что всегда находит на ней уголок себе по душе – свой уголок, особенный. И потом, куда ни занесет его судьба, навеки связан он с уголком этим, и через него уже лепится любовь ко всей земле русской, через этот свой, особо любимый уголок…»

Гусеву не однажды приходилось встречать эмигрантов, и перебежчиков всяких, и тех, кто не своей волей оторван был от Родины. И всегда, если, конечно, хоть крупица человеческая в них осталась, расспрашивали они: «Ну, как там? Ну, что там?» Люди эти, вдруг затуманясь, интересовались вроде бы невзначай: «А давно вы были в Пскове? А в селе Нижнее Поддубье, что стоит на Серебряной речке? Там еще такая церковка красивая и имение Ивана Савельевича Побежанского рядом…» И тут же начинали рассказывать о том, какие раки в этой Серебряной речке ловились и как по вечерам соловьи пели.

Часто уголок любимый по наследству достается, от родителей. Где-нибудь неподалеку, но иногда и совсем далеко от отчего дома. Впрочем, определить, как и почему выбирает себе человек любимое место, – дело невозможное.

И при всем своем трезвом уме и уважении к науке Гусев считал, что дело это разуму не подвластно. Человек и сам не знает, отчего и почему полюбилось ему это место. Спроси – ни за что не ответит. А если станет расписывать: дескать, то да се, лес какой красивый, и рыба берет, и закаты… – верить такому можно только отчасти. Потому что красивый лес, и закаты, и рыба есть в тысячах мест, а выбирает человек себе заветное – только одно…

5

Домой Гусев приехал поздно. В квартире было холодно и неуютно. Осенний ветер задувал во все щели. Гусев достал из холодильника бутылку пива. Ничего съестного не было. Обычно после работы он заходил в магазин. Но на этот раз магазины были уже закрыты.

От пива Гусеву стало совсем холодно, и он лег в постель, прихватив учебник английского языка, но так и не раскрыл его. Гусев лежал и думал, почему американцы держат Антонова и молчат, рискуя нарваться на дипломатический скандал. Возможность несчастного случая он полностью исключал. Прошло уже шесть дней, как пропал Антонов, достаточный срок, чтобы перевернуть все в городе вверх дном. «Никакой секретной информацией Антонов не располагал. Писал он на темы, далекие от военных тайн…»

Откуда-то с верхних этажей доносилась задорная музыка. Под окном время от времени грохотали запоздалые трамваи. Гусев прислушивался к этим звукам, они мешали ему сосредоточиться.

Дело было, конечно, не в том, что где-то в соседней квартире веселились жильцы, включив на полную мощность радиолу. Просто Гусев никак не мог понять, что же случилось с Антоновым. «Если бы он там что-нибудь натворил, – рассуждал Гусев, – подрался, попал случайно в секретную зону, стал в конце концов жертвой провокации, они сразу бы раструбили об этом на весь мир. А тут полное молчание!»

Гусев устало вздохнул. Волей-неволей приходила мысль, что Антонов решил там остаться. Логика в таком рассуждении была, но… Логика логикой, а уж очень не похож этот Антонов на перебежчика. «Жизнь у него там будет лишена всякого смысла, – думал Гусев, вспоминая все, что удалось ему узнать в эти дни об Антонове. – Вон как о нем Борис Петрович говорил… А уж он-то Антонова знает!»

Но тут же Гусеву приходили на память случаи из практики, когда даже самые близкие люди порой не знали, что замышляли их друзья.

Уже засыпая, он вспомнил, что, занимаясь Антоновым, упустил из виду одну деталь. Последние месяцы Антонов работал в журнале «Заря», а вот туда-то Гусев еще не заглянул. «Впрочем, это вряд ли добавит что-либо нового, – думал он. – Слишком мало Антонов там проработал. Но сходить надо…»

6

В редакции «Зари» Гусев застал только секретаршу – грузную черноволосую женщину с явственно проступавшими на верхней губе усиками. Оказалось, что редактор журнала был в творческом отпуске, его заместитель читал рукописи у себя на даче. Остальные сотрудники на работу еще не пришли.

– У нас раньше двенадцати не приходят, – сказала секретарша, словно извиняясь.

Об Антонове она сообщила немногое. «Скромный, учтивый, рукописи никогда не задерживает, на письма отвечает в срок…»

– Это верно, что он остался в Америке? – вдруг спросила секретарша. Гусев даже вздрогнул от неожиданного вопроса.

– Откуда у вас такая информация? – удивился он. Секретарша смутилась.

– Вчера звонил наш зам. Сказал, чтобы вынули из номера рассказ Антонова. И про Америку намекнул.

«Намекнул, – зло подумал Гусев, – уж не иначе как Огурцов предупредил этого зама».

– По принципиальным соображениям, значит, отложили? – спросил Гусев.

Секретарша молчала.

– Ну, а мне почитать этот рассказ можно?

– Конечно, можно, – засуетилась она и стала рыться в папках. – Вы даже можете взять его с собой, – секретарша протянула Гусеву гранки. – У нас есть еще экземпляры.

Гусев сунул гранки в карман, записал на всякий случай домашний телефон заместителя редактора и поехал в управление.

Рассказ Антонова назывался «Маленькая совка-сплюшка». Гусев прочитал его в троллейбусе.

«Пилот обернулся и показал Бобряшову растопыренную пятерню. Это означало, что ровно через пять минут Бобряшов, согнувшись, напружинив тело, прыгнет в зябкую ночную темень и много километров будет падать камнем к такой знакомой и такой враждебной земле. Будет падать, пока интуиция не подскажет ему, что надо дернуть кольцо…

Бобряшов не представлял себе, как сложится все остальное – у него не было никогда привычки заглядывать вперед, – он думал только о том, как будет прыгать… И прыгнул.

Он приземлился удачно и, забравшись в густые кусты, стал рыть яму для парашюта. Он работал, как автомат, быстро и четко делая то, что уже сотни раз приходилось делать на тренировках. Лишь кровь стучала в висках, да предательски подергивалось веко. Внезапно острое беспокойство охватило Бобряшова. Уж слишком гнетущая тишина стояла вокруг. Тишина словно грозила ему. Торопясь, он закончил работу и пошел по кустам, все убыстряя и убыстряя шаг. Наконец кусты кончились. Начался глухой еловый лес. Бобряшов побежал. Он знал, что спасение только в ногах… «Скорее, скорее, как можно дальше от места приземления».

Бобряшов боялся, что забыл этот когда-то такой знакомый необъятный лес. Но он бежал не задумываясь, его словно кто-то подталкивал в нужную сторону по совсем невидимой, ощущаемой лишь ногами тропинке. Бежал, спотыкался и падал, снова бежал…

…Ленивый дождик невнятно шумит по кустам, где затаился, глядя на темную спокойную воду Веряжки, Бобряшов.

Дрожат под дождем лапки тальника, тяжело падают на ватник, скатываясь с листьев, одинокие грузные капли.

Время от времени в зеленой крыше словно что-то прорывается – тогда сверху сбегают короткие струйки воды.

И снова: кап… кап… кап… И сеет, и сеет, неясно шумя, спокойный летний «ситничек».

Бобряшов залег в кустах и слушает: в лесу, за рекой, кричит жалобно маленькая совка-сплюшка. Много лет не слышал он, как кричит совка свое «сплю-ю, сплю-ю-ю», но вот узнал сразу. Узнал и обрадовался: «Вот я и дома. Совка кричит, как прежде; видно, и все здесь по-старому». Но мысль мелькнула и угасла. Вокруг враги, его, Бобряшова, враги: и дома Бобряшов и не дома…

Где-то недалеко, за поворотом тихой Веряжки, за мокрой темнотой, – маленькая деревушка Вересть. В этой деревушке – детство его и юность, вся его короткая довоенная жизнь.

Дом, темный от времени, мать, стряпающая по воскресеньям любимый его пирог с маком, и крик маленькой совки по вечерам, когда мальчишки жгли у реки большие трескучие костры, пекли картошку…

«Как-то сейчас мать? Может, нет ее в живых… Лучше б уж умерла», – безразлично думает Бобряшов.

Много, очень много лет Бобряшов не бывал в Верести и никогда не испытывал желания наведаться в родные края. Сначала постоянные странствия из города в город, из страны в страну в поисках чего-то лучшего, изнуряющая работа на оловянных копях, отупляющая, однообразная служба официантом с единственной мыслью, как бы припрятать чаевые. Потом разведывательная школа, ни минуты свободного времени, учеба, тренировки, тренировки… Нет, Бобряшов никогда не испытывал желания вернуться в родные края. Если б не такая оказия, вряд ли и попал бы когда. Все ему здесь чужое. Вот только совка-сплюшка мила, а почему – Бобряшов не знает. Капли все стучат и стучат по ватнику… Не может Бобряшов решить, почему приятно ему слушать, как кричит совка.

Темно, очень темно вокруг. Что закроешь глаза, что откроешь, все равно – никакой разницы. Только дождь все сыплет и сыплет.

Бобряшов уже привык к дождю – лежит, мечтает.

«Отлежусь, отдохну, и дальше. Приду на явку, легализуюсь… А там…»

Лежа в мокрых кустах, особенно приятно думать о теплой квартире…

«Дал бы бог удачи!» В бога Бобряшов не верит, но так как-то спокойнее.

«Ну и сам не оплошаю. Не в таких переплетах бывали…» Думает он так и вспоминает, как в 41-м году в лагере военнопленных комиссар его, Бобряшова, трусом назвал и в лицо плюнул.

Не прав был комиссар. Какой же он трус? Лежит вот сейчас один-одинешенек и ничего не боится. А потом отправится своей дорогой, не растеряется, не оплошает…

Думает Бобряшов, а голова к земле клонится, клонится – баюкает его дождь. Земля чем-то знакомым пахнет, никак только не вспомнишь чем. Листьями прелыми, что ли?

Давно не слышал Бобряшов этого запаха. С детства.

Приятно от этого запаха на душе. И неспокойно…

…Проснулся он от легкого шороха. Дождь перестал сеяться, и только тихо шелестели бархатные листочки.

Река Веряжка, дымясь легким туманом, бесшумно несла свои бурые воды совсем рядом с кустами. За рекой на красноватых стволах сосен играли первые солнечные блики. Гомонили птицы. Издалека неслись неясные звуки деревенского утра.

Бобряшов осторожно выбрался из кустов и, став на скользкий зеленый голыш, ополоснул лицо водой из реки.

Потом пошел берегом. Под лучами солнца растаяли последние клочки тумана. Уже начинало слегка парить. Густой запах цветущей земли туманил голову. Бобряшов шел осторожно, держался ближе к кустам, внимательно оглядывался по сторонам. Он с удивлением и даже с затаенной радостью узнавал знакомые места. Все было почти таким же, как и много лет назад. Вот к самой воде подступили заросли раскидистых старых ив. Когда-то мальчишки, с трудом продравшись сквозь цепкие ветви к реке, ставили в зарослях куги жерлицы. Здесь Бобряшов поймал свою первую щуку, поймал и, от радости забыв про осторожность, свалился сам в воду, но щуку из рук не выпустил. «Ловят ли мальчишки теперь щук?»

Все здесь Бобряшову знакомо и вместе с тем удивительно.

Где-то впереди надрывно кричат ястребы, гудят над пестрыми полянами пчелы. От леса веет спокойствием и прохладой.

Тихая истома погожего летнего дня передалась Бобряшову.

Сладкое чувство свободы охватило все его существо, томившееся от вечного напряжения. Наедине с поющим лесом, теплой голубизной тронутого проседью облаков неба далекими и ничтожными стали все заботы. Он словно забыл о том, почему находится здесь, исчезло волнение, рассеялись страхи, несколько часов назад так терзавшие его. Осталась тихая, необъяснимая удовлетворенность, желание забыть все на свете, броситься в густую траву и лежать там, лежать…

«Один день мало что изменит, – думает Бобряшов. – От места высадки я отмахал слава богу сколько!»

Он решил не торопиться и шел теперь наобум, от одного приглянувшегося места к другому, рвал краснеющую землянику, спускался к воде, следил за ленивыми всплесками рыбы, старался ни о чем не думать.

К полудню, опьянев от свежего воздуха и цветочного дурмана, Бобряшов решил отдохнуть. Он выбрал в светлом сухом бору маленькую полянку и, забыв про осторожность, лег на прогретую солнцем землю.

Где-то недалеко мерно рокотал трактор. Бобряшов представил себе, как трактор с тяжелым плугом ползет по полю и выворачивает большие блестящие пласты темной земли.

Проснулся Бобряшов в сумерках. Болела голова, все тело ныло.

«Напекло на солнце…» – подумал он. Какое-то глухое недовольство собой и всем светом росло в нем. Ночь звала его к действию. Она берегла. Но она умела и предавать, как предают даже лучшие друзья в трудный час.

Бобряшов весь собрался, напружинился.

«Распустил нюни, как мальчишка», – подумал он, вспомнив, как расчувствовался днем. Он уже был готов идти, действовать, но что-то мешало ему, какое-то новое, неизвестное раньше ощущение непоправимости сжимало сердце леденящей рукой.

Он постоял и, с трудом определив направление, пошел по темному лесу. Разноречивые чувства одолевали Бобряшова. Прохлада густого леса, ночные запахи освежали его. Манили, обещали покой. Хотелось забыть все дела, забыть совсем прошлое, навсегда… бесповоротно….

И подсознательно, постепенно, неумолимо росло в нем чувство страха.

Выйдя на большую поляну, Бобряшов ощутил под ногами мякоть свежей пахоты и присмотрелся к смутным очертаниям леса.

«Косое поле…» – вспомнил он, узнав знакомое место. Когда-то и он пахал его. Трудный участок – одни валуны. Однажды весной он сломал здесь лемех и полдня загорал, дожидаясь эмтээсовской летучки.

И снова защемило у Бобряшова сердце.

В лесу, в густых кустах, вдруг треснул валежник. Бобряшов выхватил из-за пазухи пистолет и отскочил за осинку. На лбу у него выступила испарина.

Заночевавший в кустах заяц с треском пошел по зарослям.

Когда шум стих, Бобряшов выругался и вытер ладонью лоб. И вновь вспыхнуло в нем глухое раздражение. Он вспомнил стриженый затылок пилота, его жирную пятерню, показывающую, что через пять минут прыгать. «Наверное, уже давно потягивает коньяк у себя дома, – со злобой подумал Бобряшов, – и не вспомнит. Что я ему…»

Бобряшов поспешно вспоминал и вспоминал, но мысли путались, и он только упрямо гладил и гладил тонкий ствол подростка-осинки.

Потом Бобряшов грозил кулаком кому-то, спрятавшемуся за ночной темнотой, шептал проклятия. А осинка тихо шелестела, ласкаясь к свежему ветерку, шелестела о чем-то знакомом и очень близком. Обрывки музыки донеслись из деревни.

Словно проснувшись от дремоты, крикнула где-то рядом свое: «Сплю-ю», – маленькая совка.

Бобряшов вздрогнул и стал лихорадочно вытаскивать из карманов и со злостью швырять в темноту разные вещи: фонарь, деньги, документы. Со свистом, ударяясь о ветви, полетел пистолет.

Потом, словно облегчив душу, Бобряшов лег на землю и заплакал.

«Пойду расскажу все, – всхлипывал он. – Если сам приду – оставят в живых».

Бобряшов представил себе, как его судят. Полный зал народа, гул приглушенных голосов…

И вдруг точно что ударило. Ну, как судить будут здесь, на родине, раз уж попал в эти места? А если мать жива? И придет. Ну, конечно, придет.

Вот она, старая, в большом сером платке, сидит первом ряду и смотрит на своего Коленьку. Какие у нее будут глаза? Заплаканные, жалостные или холодные, отчужденные?

Но она не придет, она, наверно, уже умерла…

Но мать смотрела на него, словно с иконы, – лицо темное, морщинистое, с глубокими и скорбными глазами. Он отгонял видение, жмурился, но лицо появлялось снова и снова.

Бобряшов старался представить себе зал и видел только знакомые лица. Вот Васька и Вовка Локтевы, его школьные друзья. Вот сидит бородатый дед, сосед Филиппыч, вот комиссар Иванов. Лицо у него презрительно скошено, глаза блестят… Почему комиссар? Какая ерунда… Ведь его еще в сорок первом расстреляли немцы.

И у всех лица темные, потрескавшиеся, а глаза материны – скорбные, укоряющие…

«Нет, не могу, не могу… Нужно идти куда-нибудь далеко, там сдаться, там пусть судят, подальше от дома, чтобы никого не видать».

Дрейфишь, Колька, дрейфишь! Прав был комиссар. Мелкая у тебя душонка, глаз людских боишься…

– И боюсь, и боюсь, и что же… – твердит Бобряшов.

И шарит его рука за пазухой, но пистолета нет – выкинул его Бобряшов в темноту. И ползет он по сырой листве, шарит по кустам, царапая руки, шепчет: «И вовсе не трус я, не трус. Так ведь проще, сразу…»

Лес шелестит, большой, темный, не найти никак пистолета Бобряшову…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю