Текст книги "В поисках пути"
Автор книги: Сергей Снегов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
– И я об этом, – примирительно сказал Лахутин. – Надо, надо расширяться. А жаль, что ты Алексею Степанычу не хочешь посоветовать, тебя бы он послушал больше моего.
Прохоров пожал плечами.
– Не знаешь разве, как он упрям? Нет, такого только неудача научит, а не дружеский совет.
– Неудача каждого учит, – заметил Лахутин. – Беспощадная, но верная наука неудача. Это ты прав, Федор Павлиныч!.
Он, по обыкновению, добродушно смеялся, кивал головою. Со стороны могло казаться, что он во всем соглашается со своим начальником. Но Прохоров давно научился разбираться в разных оттенках его внешне всегда одинаковых улыбок. Лахутин, не говоря этого открыто, осуждал Прохорова, он не мог примириться с тем, что тот сознательно устраняется от их возни с печью. «Перетащил-таки его на свою сторону!» – с холодной злостью думал Прохоров о Красильникове.
Теперь комнатка Красильникова походила на архив. На столах и на полу громоздились кипы журналов, стоны тетрадей, рулоны диаграммных лент – записи, измерения и анализы за пять лет. Три человека, специально выделенные для этой работы, заполняли цифрами ведомости – каждая в стол длиною. Труд был утомителен и непрост – одних измерений температуры на подах печи имелось около двухсот тысяч, анализов тяги, газа и серы в огарке было вряд ли много меньше. Красильников знал, что скорого ответа он не получит. Зато он не сомневался, что ответ будет основательным – печь сама говорила о себе.
Он хотел одного: понять, чем отличалась общая обстановка на печи в те дни, когда шел отличный огарок, от обстановки в смены плохой работы. Вопрос этот формулировался просто, но за ним стояли сложнейшие выборки, вычисления и усреднения цифр. Между крайними точками – отлично и плохо – пролегали ступеньки: хорошо, средне, удовлетворительно. Их надо было каждую выделить, потом связать общей кривой, подчиняющейся точному математическому выражению, не какой-нибудь хаотически разбросанной ломаной… Должна была быть строжайшая закономерность перехода от плохой работы к хорошей, только эту закономерность и искал Красильников, все остальное не подходило.
И, как всегда это с ним совершалось, он забросил все, кроме своего нового исследования. Шла ранняя зима, пора снегопадов и метелей; он любил снег и вьюгу, но пробегал по улице, ни на что не глядя. Он смотрел внутри себя, на остальное не хватало внимания. Его всегдашняя сосредоточенность превратилась в рассеянность, рассеянность стала забывчивостью, все ухнуло в провал, на свету стояла лишь сводная ведомость усредненных цифр – таблицы, одни таблицы!
И через некоторое время, сидя за столом, он рассматривал результаты своего труда. Это были кривые, много кривых, он отобрал из них две самые важные – упивался ими. На одной змеилась линия объемов пожираемого печью воздуха, на второй – температура ее верхних, самых холодных подов. Кривые были неожиданны, они противоречили тому, что писались в учебниках, что знали цеховики, что знал и во что верил до сих пор Красильников. Печь, допрошенная за каждый день пяти лет ее работы, кричала кривыми: «Нет, я не та, какой вы меня изображаете!..» Она опровергала расчеты, по которым ее конструировали, – не вое, конечно: законы техники не были опрокинуты, – но некоторые технические предрассудки не устояли… То, о чем Лахутин твердил как о настроении и капризах, являлось внутренней закономерностью – теперь оно было выражено математически точной формулой.
В комнату вошел Прохоров и склонился над кривыми. Он долго не поднимал головы. Он был сбит с толку.
– Как же все это надо понимать? – сказал он наконец.
Красильников пожал плечами.
– А вот так и понимай – не чувствовали собственной печи… Насиловали предписанными режимами, а она их не переваривала. Ей давали тройной избыток воздуха, а нужно было в пятнадцать раз против теоретически необходимого… Мучили ее низкими температурами наверху, какими-то жалкими четырьмястами градусами, а требовалось шестьсот – семьсот, а внизу поднимать до тысячи. Высокий жар и достаток воздуха – вот чего жаждала печь. Только случайно, только изредка она получала это сочетание от вас – случайно и изредка и вы получали отличный огарок.
Прохоров слушал его с очевидным недоверием.
– Высокая температура противоречит избытку воздуха. Чем больше вздувать его, тем холоднее в печи… Одно несовместимо с другим, разве ты не знаешь?
– Помнишь разговор с сумасшедшим: «Я-то знаю, что я не зерно, но знает ли это петух?» Нашего знания мало – надо, чтоб и печь согласилась с ним. А ей хотелось именно несовместимого.
– Дай мне кривые, – попросил Прохоров. – Надо помозговать над ними.
– Бери, конечно. – Красильников зевнул и потянулся. Как у всех зевающих, у него вдруг стало очень унылое лицо. – А я пойду спать. Буду отсыпаться за целую неделю, за целых две недели. Раньше завтрашнего полудня не жди.
16
Дни были наполнены своими заботами: то вызывали к директору завода, то звонили от Пинегина, то нужно было идти на мельницу, где случилась авария, – обычные дни начальника цеха, все дни были такими. Этот день показался особым, в нем запомнилось лишь одно – мысль о кривых Красильникова. Каждую свободную минуту Прохоров брал эти две бумажки и всматривался в них, все минуты – и свободные и занятые другим – вспоминал о них.
– Немедленно вызывайте ремонтные бригады, чтоб через час мельницу снова пустили, а не то всыплю по первое! – грозил он механикам, а сам думал: «Это немыслимая комбинация – такой избыток воздуха и высокая температура! Нет, нет, этого не может быть! Вранье его кривые!»
– Вранье ваши кривые! – в запальчивости крикнул он диспетчеру комбината, когда тот отвлек его сообщением, что в соседнем электропечном цеху давно нет ни тонны огарка. Он тут же поправился: – Не кривые, а данные, ну вас к дьяволу! Час назад им передали десять кюбелей огарка, можете проверить.
Диспетчер не удивился ни обмолвке, ни ругательству: еще и не такое приходилось выслушивать во время телефонных споров.
Среди рабочего дня бывают два «окошка спокойствия», когда телефоны вдруг замолкают, а курьеры перестают летать от одной цеховой конторки к другой и мастера мирно ходят по цеху, словно устав от руготни с механиками и электриками и потеряв желание непрерывно трясти душу своего начальства жалобами и претензиями. В один из таких часов – дневной, более короткий – Прохоров затворился в кабинете и занялся кривыми. О них нужно было не только думать. Их надо было проанализировать. Их следовало опровергнуть. Они обвиняли обвинением надуманным и необоснованным.
Кривые лежали на столе перед Прохоровым – вычерченные от руки карандашные черновики, лишенные всякой парадности. Две линии пересекали густо насаженные точки, складывались из точек. Они взмывали вверх: от малых температур к высоким, от недостатка воздуха к избытку. Они были неотвергаемы. За ними стояли тысячи анализов, десятки тысяч измерений – это было среднее многолетней работы, итог деятельности разных людей. В них стерлись индивидуальности, Лахутин был уравнен со своими сменщиками, совсем иными людьми, иначе мыслившими, иначе работавшими. Они не знали преходящих обстоятельств дня, аварий, неполадок, нехваток – всего того, что так разнообразит каждодневную работу печи, что так искажает ее правильную оценку. Это была неумолимая закономерность, железная закономерность, проложившая ясный путь среди хаоса случайностей и пустяков. Вот где была их ошибка, его, Прохорова, непозволительная ошибка: они заглядывались на всяческие отклонения – суть, скрытая в глубине, осталась неразгаданной.
Прохоров в волнении заходил по кабинету. Точно ли они не увидели сути? И кто в этом виноват, неужели он? Ладно, ладно, дорогой товарищ, обдумай все спокойно, нет тут твоей вины. Ты действовал по инструкции, по книжкам; более умный, чем ты, народ писал эти ученые книги, надо спрашивать с них. Вот уж воистину паника – увидел какие-то кривые и затрясся: я, я, бейте, пожалуйста, меня! Врете, меня вам не бить, черта с два это у вас выйдет!
Прохоров вытащил из шкафа пропыленную зачитанную книгу – вузовский курс обжига, подлинное евангелие каждого цехового работника. Вот она, эта страница с выводами. Да, верно, то самое, что они осуществляли в своем цеху, строчка в строчку: невысокие температуры на верхних подах, умеренные избытки воздуха, никаких технологических излишеств. Нет, рано, рано вы вздумали обвинять Прохорова в невежестве! Он будет драться, он докажет свою правоту, голыми руками его не возьмешь, дудки!
За стеной конторки мерно гудел цех, это был привычный шум – он успокаивал. Прохоров раскрыл первую страницу книги, самую дорогую, порыжевшие строчки угловатых букв складывались в надпись: «Лучшему моему ученику, молодому пытливому инженеру Федору Прохорову от автора. А. А. Суриков». Прохоров рассеянно усмехнулся, покачивал головой над книгой.
Он вспомнил последние экзамены, последний разговор с Суриковым. Это было давно, в доисторические времена его жизни – шесть лет назад.
С новеньким дипломом в кармане он торопливо пробирается по одной из тех московских площадей, которые шоферы дружно именуют площадями терпения – ни одна машина не проскочит ее без остановки, здесь всегда шумно, семь улиц вливаются сюда, как ручьи в озеро. Вслед ему свистят милиционеры, он лезет на красный свет, чуть ли не под колеса машин. Но он не обращает внимания на свистки – вечером отъезд на новое место работы, надо успеть проститься с лучшим из своих учителей. Он стучит в дверь лаборатории, расположенной в полуподвале многоэтажного здания на углу площади. Он знает, что его не услышат, но не может отделаться от привычки. Прохоров невольно усмехается, вспомнив свой робкий стук.
Навстречу ему поднимается Суриков – высокий, широкоплечий, в сером изящном костюме, густые седые волосы, седые усики. Этот человек прекрасен строгой красотою крупного тела и умных глаз; он сутулится, и даже его сутулость, уродующая других, очень идет ему. Он глуховат и прикладывает часто руку к уху, деликатно переспрашивая: «Простите?» Прохорову нравится и глуховатость Сурикова, ему все нравится в этом человеке. Впрочем, он немного влюблен в своего профессора, он не способен заметить в нем недостатки, даже если они имеются. Он знает также, что не одинок в своем чувстве, студентки говорят об этом пожилом человеке чаще и теплее, чем о молодых преподавателях, заслушиваются его лекциями, засматриваются на него – истинная красота человека широка и многообразна, она не тускнеет, а разгорается с возрастом.
– Здравствуйте! – говорит Суриков. – Очень рад. Садитесь, Федор Павлинович! Сюда садитесь, поближе, рядом!
И вот начинается дружеская беседа, последняя беседа учителя и ученика. О чем шла речь? Обо всем на свете! О холодной окраине, куда получил назначение Прохоров: Суриков часто бывал в этих местах и любит их. О новой кинокартине и игре Святослава Рихтера, о недавно организовавшемся эстонском хоре. О том, что Лев Толстой писал своих героев с живых лиц: многие, когда вышла «Анна Каренина», со смущением узнавали себя в романе. И, конечно, о будущей работе Прохорова, о том, что ждет его, к чему он должен готовиться, как вести себя. Круг интересов Сурикова широк, просто удивляешься, сколько зданий вмещает эта крупная красивая голова!
– Особенно на эти страницы не опирайтесь! – советует Суриков, протягивая книгу с дарственной надписью. – Законы техники не всеобщи. У вас там особые руды, встретится много неожиданностей – присматривайтесь к ним. Вы человек любознательный и дотошный, придирчиво контролируйте каждый свой шаг. Пишите мне, если что будет не так.
Прохоров снова улыбается и качает головой. Все на первых пора было не так. Все не ладилось, шло сикось-накось. Загадок не было, было неумение. Он ничего не писал Сурикову, о чем писать – стыдно признаваться, что сам ты не на высоте! Зато он с настойчивостью внедрял в жизнь разработанные Суриковым режимы. Он следовал не живым советам учителя, а его готовым рецептам. Куда делись его пытливость, его любознательность, его дотошность – ведь именно за эти качества уважал его Суриков. Он стал обычным производственником, хорошим производственником, как о нем говорили: сегодня то же, что вчера, завтра то же, что сегодня, главное – никаких срывов, никаких нарушений, производственный план – первая заповедь, нужно его выполнять, а не теряться в путаных поисках чего-то необычного. «У нас не институт, – любил он обрывать иных ораторов на совещаниях. – Мы не исследуем, а выполняем программу!»
– Интересно, как бы отнесся старик к этим кривым? – вслух спросил себя Прохоров. – Да, интересно – как?
Он тут же нашел ответ. Он входит к учителю, кладет перед ним альбом кривых и таблиц, все прекрасно вычерчено в туши, он не признает этих карандашных скороспелок. Суриков перелистывает страницу за страницей, над двумя – самыми важными – задумывается. Потом он поднимает голову, глаза его улыбаются, он взволнован.
«Спасибо, – говорит он, протягивая руку. – Это великолепно, что вы так глубоко разобрались в работе своей печи. Самая мысль замечательна – не ограничиться динамическим описанием процессов на подах, а подвергнуть кропотливому статистическому анализу результат ее многолетней работы. По-моему, у вас получается содержательная диссертация! Займитесь ею – с охотой буду консультировать».
Да, вот как бы он ответил, только так. Не будет этого ответа. Не принесет Прохоров своему профессору альбома кривых и таблиц. Другой разработал эти кривые, другой оказался пытливым, дотошным, любознательным – не он! И кто другой? Взбалмошный Красильников, ходячее настроение, а не инженер. Он бродит по миру как завороженный, остолбенело, словно в чудо, всматривается в каждое деревце, радуется и снегу, и слякоти, как подарку, – нелепый человек, не то ушибленный в детстве пыльным мешком, не то блажной от природы! Но он вслушался в темное дыхание печи, он проник в загадочную смену ее «настроений», ему одному она открыла свои тайны. Полно, открыла ли? Разве это доказано? Десять, сто тысяч измерений, сведенные в одну цифру, еще ничего не говорят. Как их сводили? Как обрабатывали данные? Одно доказательство будет настоящим, только одно – пустить процесс точно по кривым и посмотреть, получится ли тот великолепный результат, о котором они твердят!
– Проверить! – вслух сказал Прохоров и сердито заходил по кабинету. – Проверить на практике! Немедленно!
Внезапно ожили телефоны – все разом. В контору вломились мастера с мельниц и печей, их раздраженные голоса наполнили кабинет. Окошко спокойствия закрылось. Прохоров махнул рукой. Заботы дня командуют днем, не до исследований. Он еще возвратится к этому – после!
17
Прохоров возвратился к своим мыслям сразу же, как вышел за ворота цеха. Он успокоился, первое возбуждение прошло. Теперь можно было основательно поломать мозги над практической проверкой выводов Красильникова. Прохоров неторопливо шел к автобусу, прикидывая разные варианты проверки.
Недалеко от остановки ему повстречался Бухталов. Бухгалтер возвращался из столовой на вечернюю работу: шла бухгалтерская страда, составление месячного отчета. Прохоров недолюбливал Бухталова за вздорный характер, но ценил как энергичного работника и знатока производства: своей осведомленностью в технических вопросах Бухталов мог пристыдить иного молодого инженера.
Бухталов остановил Прохорова.
– Что нового у тебя? – начал он. – Ученый этот, Красильников, не мешает? Что-то его в последние дни не слышно.
– Красильников и раньше не очень мешал, – заметил Прохоров. – Теперь он непосредственно печью не занимается, а изучает ее прошлую работу.
– Значит, ищет другие лазейки под тебя. Давно хотел с тобой об этом, все не удавалось… Как другу – будь осторожен, Федор Павлиныч! Технология не так уж его интересует… Он тебе фитиля вставит, будь покоен!
Еще недавно Прохоров твердил себе примерно то же самое. Собственные его мысли возвратились к ному, подтвержденные мнением другого, они должны были усилиться от подтверждения. Но Прохоров почувствовал стыд, а не радость. Он вспомнил, как говорили о старшем бухгалтере завода: «Шипит, обжигаясь собственной злобой, как кипятком».
Прохоров вспылил.
– Что ты понимаешь в Красильникове? Одно во всем видишь – фитили, фитили!.. Как бы тебе кто не вставил фитиля, что охаиваешь подряд каждого…
Бухталов изумился и растерялся:
– Это как же надо тебя понимать? Сроду таким не видел…
– Понимай как хочешь, а не болтай чего не надо!
Бухталов попытался спасти положение.
– Не бери на себя так много, Федор Павлиныч… Не прикажешь заткнуть мне рот…
Прохоров возразил, остывая:
– Но могу посоветовать не раскрывать рта!
– Посоветовать можешь, – смущенно признал бухгалтер. – Советовать не возбраняется.
Эта небольшая стычка с Бухталовым чем-то утешила Прохорова. До самого дома он усмехался, вспоминая, каким ошарашенным выглядел бухгалтер. Пустые люди суют нос в их отношения с Красильниковым, нужно прищемлять такие носы, чтоб впредь было неповадно.
Дома его ждала жена.
– Ты сегодня опоздал к обеду, – заметила она недовольно. – Я уже хотела уходить, у меня вечером консультация в техникуме. Хорошо, что позвонили – перенесли на час позднее.
– Не мог, Мариша, важные дела, – оправдывался он, помогая ей накрыть на стол.
Он, сколько мог, подсоблял ей по хозяйству. Она преподавала химию в техникуме, дела было много и помимо дома. Перед экзаменационными сессиями особенно не хватало времени, ему приходилось брать на себя и приготовление еды. С этим он справлялся проще, чем она, – спускался вниз в столовую и набирал, что нравилось душе. До зимней сессии осталось больше месяца, еда пока была своя. Прохоров разлил суп в тарелки, потом положил котлеты, торопливо проглотил одно за другим, не говоря ни слова.
– Какой ты, Федя! – упрекнула его жена. – Тебе все равно, что мой обед, что болтушка из столовой. Ты ведь ел сегодня свой любимый свекольник со свининой.
– Прости, Мариша! – покаянно проговорил Прохоров. – Суп был изумительный, я сразу его заметил. Я только как-то не сообразил.
Мария расхохоталась. Она всегда смеялась, когда он оправдывался. Ее радовало по-детски смущенное лицо мужа. Она привыкла, что он обращает внимание на еду, только когда еда не нравится. Мария мирилась с такой молчаливой похвалой.
– Расскажи, что произошло, – потребовала она, обнимая его. – Что-то тебя расстроило, правда?
Он молча гладил ее волосы. Волосы ее были удивительны, на них заглядывались и мужчины и женщины: длинные и густые, темного золота, очень тяжелые, они складывались из тончайших волосинок, такую волосинку почти невозможно было отделить от других, рука ее еще как-то ощущала, но глаз не охватывал. «Паутинки!»– часто говорил Прохоров, перебирая и встряхивая их. Мария не любила своих волос, с ними была морока. Она мечтала о коротких кудряшках и перманенте, а он и слышать об этом не хотел. Они иногда спорили, но так как он не уступал, приходилось уступать ей.
– Почему ты молчишь? – удивилась она. – Феденька, что-нибудь серьезное?
Он все не решался заговорить. Мария до сих пор терзала себя мыслью, что слишком жестоко поступила с первым мужем, уйдя от него. Красильников был далеко, но еще стоял между ними – живой, укоряющий. Если иногда они и вспоминали его, то вскользь: рана болела.
– Я говорил тебе, что Алексей решил усовершенствовать технологию наших печей, – начал наконец Прохоров.
– Да, говорил. И что пока значительных улучшений он не нашел.
– Да, Мариша… А сейчас он изучает по записям нашу работу за пять лет, и открывается многое, чего мы не подозревали прежде.
– Ты хочешь сказать, что он обнаружил упущения в твоей деятельности администратора?
– Этого я не утверждаю. Еще не все ясно. Но, конечно, безгрешных людей не существует на свете…
Она взяла обоими руками лицо мужа, заглянула ему в глаза.
– Не лги, Федя! Когда ты поймешь, что хитрить со мной не надо? В одном вы схожи с Алексеем – увёртки вам не удаются. Значит, он написал разгромный доклад, так?
Прохоров запротестовал:
– Ничего подобного, Мариша! Никакого доклада нет. Но не скрою – я смущен… Алексей заставляет на многое смотреть иначе, чем мы привыкли. Я еще не знаю, хорошо это или плохо, надо проверить, честное слово, правда! Будем разбираться.
– Давно пора, – сказала она, вставая. – Сплошная трепка нервов эта ваша совместная работа!
Она подошла к зеркалу, поправила волосы, стала одеваться.
– Я иду в техникум, Федя. Ужин в духовке, разогрей сам.
– Поужинаю в цеху. Немного отдохну и пойду обратно. Не жди меня сегодня – работы на всю ночь. Хочу поколдовать с печкой.
– Боже, как мне надоели твои ночные работы! Не хмурься, я шучу!
18
Красильников, возвратившись из цеха, собирался поспать до раннего вечера, а потом пойти в кино. Он не был там пропасть времени, во всех кинотеатрах шла вторая смена новых картин, среди них, по слухам, имелись и неплохие. Но проснулся он поздним вечером, почти ночью, оставалось только поужинать. Он побежал в столовую.
Вечер был умеренно холоден, снег глуховато скрипел под ногами. По скрипу, по тому, как мерзли руки без перчаток – он обычно не надевал их, пока морозы не падали ниже двадцати, – Красильников определил, что около семнадцати градусов. Зима в этом году раскручивалась неровно. Она долго боролась с осенью и, не разделавшись с ней, передыхала, набираясь новых сил. Но скоро морозы упадут до тридцати, снег станет звонок и певуч, дальше, около пятидесяти градусов, в голосе снега появится резкость металла, он будет не петь, а визжать под валенком. Красильников не любил слишком большие холода, они не так морозили тело, – от этого можно было защититься одеждой, – как сковывали душу.
Красильников поглядел на спиртовой термометр, висевший на стене столовой: точно, семнадцать, ни на градус не ошибся. Он весело вбежал в вестибюль.
Несмотря на поздний час, в столовой было полно знакомых. Кто приплелся из цеха, кто возвращался после заседания, кто заглянул из клубных комнат. Красильникова приветствовали, он отвечал. Его расспрашивали о ходе испытаний, он коротко рассказывал о планах и предварительных выводах. Его слушали сочувственно, уверяли, что иного, кроме успеха, и не ждут, пожимали в подтверждение руку.
Отделавшись от знакомых, он пробрался в угол, где обычно сидел, и заказал ужин.
Эта столовая еще не перешла на прогрессивные методы самообслуживания, здесь была воля поразмыслить и помечтать, пока приносили еду. Ему нравились эти минуты ожидания, он заполнял их до отказа размышлениями о том, над чем работал.
Сейчас, ожидая ужин, он безмерно удивился.
Он переживал события дважды: когда они реально происходили и когда он вспоминал их. Второе переживание было глубже и длилось дольше – к нему можно было возвращаться бесконечное число раз. Захваченный врасплох событием, Красильников отвечал на него лишь немедленными действиями, к которым вынуждала обстановка – время было коротко, не всегда удавалось сообразить, что к чему, и вообще требовалось поступать, а не рассуждать. Зато в воспоминаниях он отыгрывался – можно было подходить к событию со всех сторон, влезть в него по самое дно.
Он удивился тому, что его так хорошо встречали.
Это были те же люди, что недавно изводили его подозрениями. Он называл «крестным» путь к цеху, потому что встречался с ними. Он опускал голову, чтоб не кланяться, перебегал на другую сторону улицы, чтоб не подавать руки. Он сжимался и леденел, когда становилось ясно, что предстоит разговор с кем-нибудь из них. Что же случилось? Почему все стало иным? Отчего его не тяготят ни приветствия их, ни расспросы? Они даже смотрят на него по-другому: светят дружескими огоньками в глаза. Нет, почему?
«Может быть, уже знают, что в моих исследованиях наступил перелом и наконец приближается успех?» – спросил он себя.
Он отверг эту мысль. Никто не подозревает ни о каком переломе. Даже Федор, единственный, кто осведомлен о последних данных, еще не убежден в их истинности. Остальные знают только то, что знали раньше. Лишь он, Красильников, понимает, что перелом наступил, что отныне все иное, чем оно было вчера.
Значит, если кто изменился, то только он. Он просто смотрит на окружающее новыми глазами. Он сам счастлив, не удивительно, что все окрашено в розовый цвет. Нет, но они жмут ему руки, улыбаются, шутят – какой это к черту розовый цвет, это движения, это поступки! Раньше он не замечал их. Они были, он не видел их теми, старыми, подозрительными глазами.
Красильников все более возбуждался. Ему хотелось вскочить и походить взад-вперед, чтоб мысль текла свободней. Он с усилием сдержался. Нелепо метаться в столовой, между столиками. Он думал дальше.
Итак, получается, что не к нему все знакомые относились плохо, а он к ним относился плохо. Он спутал их всех с Бухталовым. Обычные слова он толковал по-своему, не по-обычному – грязнил хороших людей нечистым толкованием! Красильников рассмеялся. Кажется, из одной крайности он шарахается в другую. Сможет ли он быть когда-нибудь по-настоящему объективным?
Он вышел на улицу. Погода за короткое время переменилась. Стало тепло и тихо, снег смолк под ногами. Это бывало, когда мороз не достигал восьми-девяти градусов. Он поглядел на термометр. За какой-нибудь час температура поднялась с семнадцати градусов до семи. В недвижном воздухе ощущалась смутная тревога, предчувствие больших событий.
– Радуешься теплу, Алексей Степаныч? – спросил вышедший из столовой знакомый, дружески взяв Красильникова под руку. – Никак, осень возвращается?
– Будет буря, – ответил Красильников. – Первая снежная буря в этом году.
Знакомый ушел в другую сторону. Красильникову не хотелось в тесную комнату, под электрический свет. Он гулял по полутемной улице, ожидая ветра, который вот-вот должен был вырваться откуда-то с севера. Ветер запаздывал. Устав от долгой прогулки, Красильников решил подождать дома. Он полежит на диване, почитает книгу, пока не услышит за окном свист. Тогда он оденется и по-мальчишески побегает наперегонки с бураном, первой снежной пургой в этом году.
Он открыл дверь своей комнаты и замер на пороге.
На стуле, у окна, на том самом месте, где она явилась ему во сне, сидела Мария.
19
От растерянности он сумел только выговорить:
– Это ты, Мария?
Она подтвердила спокойно:
– Как видишь.
Он бормотал еще нелепей и несвязней:
– Нет, постой… Как ты попала? Ведь дверь заперта… И почему сидишь на этом месте? Я ничего не понимаю.
– Успокойся! – потребовала она нетерпеливо. – Не смотри на меня с таким ужасом. Где мне еще сидеть – у тебя почему-то всего один стул в комнате. А дверь я открыла своим старым ключом, который забыла тебе оставить…
Красильников присел на диван, ноги его дрожали, сердце гулко стучало. Он с болью почувствовал, что со стороны должен казаться жалким. Мария молчала, ожидая новых вопросов. Нужно было о чем-то говорить, но мысли прыгали. Ничто не имело значения в сравнении с тем, что она была тут, что после долгой отлучки она пришла в эту комнату.
– Соседи взяли два стула на вечеринку, – сказал он, понимая, что говорит о пустяках, совсем не с этого надо было начинать. – Я все забываю попросить обратно.
Мария не любила соседей. Это была мещанская семья приобретателей и пьяниц: муж работал агентом по снабжению, жена торговала в продуктовой палатке и каждый день таскала домой «недовес». В будни они подсчитывали скудные неправедные доходы, в праздники пили, орали песни и шумели до утра.
Мария сказала с возмущением, как часто говорила раньше:
– Как можно забыть, что не на что сесть? Тебе неудобно потребовать обратно свое имущество, а они, конечно, обрадовались. Завтра заберешь стулья, слышишь?
Он поспешно согласился:
– Хорошо, непременно возьму.
Она с осуждением обвела рукой комнату.
– Ты ужасно живешь. Пыль, все разбросано, вещи не убраны – сарай какой-то! Даже не подозревала, что ты можешь так опуститься. Разве к тебе не ходит уборщица?
– Уборщица ходит, но по вечерам…
– А вечерами ты занят и не даешь ей убирать, – закончила Мария. – Нет, ты неисправим. Хоть бы женился, раз сам не умеешь наладить жизнь по-человечески.
Он попробовал пошутить, сознавая, что шутка не получается:
– Невесты не отыщу. Каких-то жениховских кондиций не хватает.
– Не фантазируй! – сказала она строго. – У вас много красивых лаборанток, некоторые заглядываются на тебя, я знаю. Вот эта… Софья, ты с ней еще в кино ходил. Очень милая девушка, не спорь! Она с удовольствием станет твоей женой. Почему ты не предложишь ей пойти за себя?
Он понемногу оправлялся от неожиданности.
– Что за странные советы, Мария? Мне кажется, не тебе давать их.
– Боюсь, что если я не дам, то другие не догадаются. А без хорошего совета ты пропадешь. Тебя надо подтолкнуть, чтобы ты на что-нибудь решился.
– Оставим эту тему, – предложил он. – Я живу, как мне нравится. Наш разрыв отбил у меня вкус к любви. Когда-нибудь это пройдет. Тогда я обращусь к тебе с дружеской просьбой присоветовать невесту. Моя сегодняшняя жизнь тебя мало касается.
– Очень даже касается! – возразила она гневно. – И я понимаю, и все понимают, что ты всем своим теперешним безобразием коришь меня за разрыв. Ты не хочешь оставить меня в покое…
– Будь справедлива, Маша! – запротестовал он. – Я не пишу тебе писем, не стараюсь встретиться с тобой. Я ничем не мешаю вашему…
Она оборвала его:
– Мешаешь!.. Именно этим мешаешь – молчанием, отчужденностью, всем своим отвратительным бытом… Лучше уж бы встречался – честнее, право! Ты знаешь, что мне больно все это: одиночество твое, неустроенность… Я иногда просто ненавижу себя за то, что причинила тебе зло, и я тебя ненавижу, что ты стараешься быть несчастным. Вот это тебе и нужно – чтоб я думала о тебе и мучилась. Ты знаешь, что это так, ты все понимаешь. Ты очень плохо поступаешь со мной!
Он не ответил. Какая-то правда в ее словах была, не вся, конечно, какая-то… Он иногда находил мрачное удовольствие в том, чтобы ощущать себя несчастным, она это верно подметила. Он мстил ей, молчаливо, издалека мстил…
Она продолжала с обидой:
– Я больше так не могу… Пойми, я хочу спокойствия. Я требую, чтобы ты нашел путь к разумной жизни. Пока это не произойдет, я счастлива не буду!
– Постой! – сказал он, улыбнувшись. – Мне явилась забавная мысль… Ты не можешь быть счастлива, пока несчастлив я? Значит, ты любишь меня?
– Ну конечно! – воскликнула она сердито. – Я не так тебя люблю, как Федора, совсем не так. Но ты мне дорог, я этого не отрицаю.
Он сказал с торжеством:
– Послушай теперь мое рассуждение, Маша. Ты несчастна оттого, что несчастен я. Если я стану счастлив, будешь счастлива и ты. Но мое счастье в том, чтобы быть всегда с тобою. Отсюда вывод: ты должна для нашего общего счастья вернуться ко мне. Неотразимая логика, правда?