355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Снегов » В поисках пути » Текст книги (страница 3)
В поисках пути
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:48

Текст книги "В поисках пути"


Автор книги: Сергей Снегов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

– Очень интересно! Значит, и я сопричислен к сонму трех счастливцев?

– Пойми меня, по-честному пойми! Ты не сумел сделать ее счастливой, рано или поздно, был бы я или не был, вы разошлись бы, просто так, в стороны… Почему же ты меня одного делаешь ответственным за то, что не удалось в тебе самом? От хороших, от любящих и любимых людей жены не уходят, нет! И ты это знаешь, и я это знаю. Вот, ты не решаешься смотреть мне в глаза, ты молчишь!

Красильников не отвечал. Сотни раз за эти месяцы одиночества он возвращался мыслью к своей неудавшейся любви, каждый раз оценивал ее по-иному. Об этом нельзя было говорить. Это было слишком больно.

11

Печь поставили на однодневный ремонт. Механики меняли гребки, печники латали своды и стены, за ними наблюдал Прохоров. Лахутин воспользовался суточным отдыхом, чтоб пойти на охоту. Он предложил Красильникову составить компанию. Тот и без Лахутина убрался бы в этот свободный день подальше от города, все, в нем ныло от желания поваляться на вольной земле, в компании прогулка была веселее.

На рассвете они – Лахутин с ружьем и рюкзаком за спиною, Красильников с чайником и котелком – прошли территорию завода и подобрались к подножию горы Барьерной. Небо было забито темными тучами, земля – сера и тверда. В утренней сводке местного метеобюро говорилось о значительном колебании давления и перемене погоды.

– Перекурим, – предложил Лахутин, усаживаясь на камень.

– Пойдем! – потребовал Красильников. – Разве на ходу ты не можешь курить?

Лахутин был человек покладистый. Он понимал нетерпение Красильникова. Нужно было скорее взобраться на водораздел и оставить город позади.

Подножие Барьерной прикрывал низкорослый лесок – кривая березка, кустарниковая ольха, крохотная лиственница. Это был северный склон, лес здесь не удавался. Ныне это был мертвый лес, сернистые выделения завода опалили его, как дыхание дракона. Внизу, на гладкой площадке, проложенной среди холмов, клокотали огненными пастями ватержакеты, конверторы, агломерационные и обжиговые печи, тяжелый дым клубился над ними. Древний, давно заглохший в этих местах жар земли, оживленный искусством человека, бурно вырывался наружу – слабая жизнь растений беспомощно поникла перед ним. Красильников стремился за горный барьер, в ненарушенные леса.

Вначале подъем происходил в тишине, потом с вершины скатился встрепанный ветер. Березки и лиственницы заметались, забормотали сухими голосами. Красильников лез в их частокол, ломал и гнул очерствевшие стволы. Лахутин отстал. Красильников поджидал его, подставив ветру лицо.

Нет, это была настоящая осень, именно такой он жаждал: румяной и мускулистой, как деревенская девка, стремительной, как озорной мальчишка, жестокой осени, вдохновенной осени! Боже, как он тосковал по ней в своем дымном цехе, как ему не хватало ее! Вот она клубится низкими тучами, покачивается кронами лиственниц, то сонно шелестит травою, то дерзко громыхает ветром в пустынных скалах. Здравствуй, осень, сердце мое, сейчас я побегу с тобой наперегонки, размахивая руками как крыльями!

– Чего ты как пьяный? – спросил Лахутин, выбравшись на вершину и с удивлением всматриваясь в возбужденного товарища. – Или нездоров?

Красильников счастливо рассмеялся. Он очертил рукою горизонт, охватил землю с запада до востока.

– Павел Константинович, посмотри, какая красота! А воздух! Неужели на тебя не действует?

– Воздух звонкий, – подтвердил Лахутин. – А красиво. Точно!

Он встал рядом с Красильниковым на обрыве; в чаше, образованной древними горами, лежали город и заводы, полустертые завесой дыма. Там, на городских улицах, дым не ощущался, глаз его не улавливал, нос не чувствовал. Но отсюда он казался шаром, замкнувшим в себе возведенные человеком здания.

– Такой пакостью каждодневно дышим, скажи пожалуйста! – проговорил Лахутин. – Пойдем, Степаныч, лучшее время пропускаем. То козликом мчался наверх, то замер, будто завороженный.

Они двинулись по плоской вершине горы через водораздел двух речек, проложивших неширокие долинки в этом горном краю, Вершина была нага и валуниста. Зеленоватая щебенка диабаза прерывалась ребрами монолитных скал, на ровных площадках встали неодолимые препятствия, их надо было обходить. Красильников много раз пролетал над Барьерной, с самолета она была похожа на лицо, изрытое оспой и морщинами. В этих местах всегда дуло, воздушные потоки образовывали пыльные вихри. Ветер налетал, толкал в спину, леденил щеки. Тучи неслись с запада на восток, низкие и густые, они чуть не задевали за гору. Красильников казалось, что если как следует разбежаться, то, подпрыгнув, можно уцепиться за их рваные края, а дальше они понесут сами через вершину до обрыва во вторую долинку. Он хохотал, вскакивал на камни и прыгал вперед. Лахутин тоже смеялся. Осень овладела и им, убыстрила кровь и спутала мысли, весело и крепко влепила коленкой под зад – нужно было лететь без оглядки, чтоб не упасть. Все кругом шумело, надрывалось, куда-то стремилось: тучи, ветер, пыль, камни, Красильников – нельзя было отставать.

Через некоторое время Лахутин попросил:

– Передохнем, Степаныч, ноги гудят, как колокола.

Красильников стоял около Лахутина: его кашне развевалось, опущенные уши шапки хлопали по щекам. Лахутин услышал, как он что-то бормочет.

– Нет, так, – сказал Красильников. – Это я себе. Вспомнились детские мои стишки. Я ведь мечтал стать поэтом, но таланту не хватило.

– Читай вслух, – решил Лахутин. – Стих не песня, за душу не ковырнет, но и отдыху не помешает.

Красильников помнил только куски. Это была сумбурная баллада, начинавшаяся словами:

Я умирал, я рождался —

Сто раз я рождался на свете…

Бежал, заплетался,

Рыдал обезумевший ветер…

– Молодец, что бросил стихи, – одобрил Лахутин, поднимаясь. – Рождаются только раз, да и то не всегда к делу. С печью у тебя ладнее получается. Потопаем, однако.

Затем открылся обрыв. В логове лысых гор извивалась речка Рыбная, по ее берегам щетинился золотой лес, рослые деревья, не полутундровая рахитичная растительность Куруданки. Красильников хотел полюбоваться новым пейзажем, но Лахутин настоял на немедленном спуске. Спуск был труден и опасен. Многометровой толщины диабазовые осыпи колебались под ногами и приходили в движение. Камень тек вниз, как река, он увлекал с собою упиравшихся людей. Красильников первый покорился камню. Он уселся на осыпь и полетел вместе с ней в долину. Слоистый щебень шипел и трещал. Изредка мимо Красильникова пролетали выстреленные осыпью осколки, в эти мгновения он со страхом думал о том, что следующий обязательно попадет ему в голову.

Диабазовый поток рассыпался у подножия горы отдельными каменьями. Здесь стеной поднимался лес, камни ударяли в деревья. Лиственницы вздрагивали и качались, облаком рассеивая хвою. Красильников, вскочив, опрометью кинулся в лес: сверху продолжали нестись куски диабаза. На него налетел Лахутин, они несколько секунд барахтались, пытаясь скорее подняться и убежать подальше. Осыпь, отраженная цепью деревьев, глухо ворчала, угомоняясь. Красильников от души расхохотался, увидев засыпанное пылью и хвоей лицо Лахутина. Но тому было не до смеха: один из шальных осколков угодил ему в плечо.

– До свадьбы заживет, – успокоил Красильников, оттянув воротник и заглянув под рубаху. – Синячок, конечно, будет, не больше.

– Если до свадьбы, так золотой, – ворчал Лахутин. – Серебряную мы прошлой весной отплясали. – Он закончил жалобы практическим выводом: – Обратно пойдем кругом Барьерной. Хватит с меня скачек на каменном коне.

Теперь дорога шла через лес. Это было царство лиственницы. Оранжевый прозрачный лес праздновал свое умирание. Он сиял и осыпался, хвоя плыла в воздухе, устилала землю. Ветер, падавший с горы, здесь терял свою скорость; он тихо ворчал у реки, крался на мягких лапах сквозь чащу, глухо покачивал пиками лиственниц.

Красильников заметил впереди красный холм и направился к нему. Холм вздымался шапкой пламени среди светлой желтизны леса. Склоны его были усеяны кустиками голубики, они-то и создавали окраску. Продолговатые синие ягоды, похожие на большие капли, густо висели под малиновыми листьями. Стоило наклонить кустик или схватить его в охапку, как красный блеск потухал, вспыхивали голубые полосы и пятна. Красильников бросил наземь котелок и чайник и сказал Лахутину:

– Я остаюсь здесь, Павел Константинович. Разведу костер, соберу ягод, буду тебя ждать.

– Ладно, жди. К вечеру подойду. Чего-нибудь подстрелю на бережку Рыбной.

Лахутин ушел дальше, а Красильников стал собирать валежник. Его было так много, что после часа работы можно было составить пять костров. Не зажигая огня, Красильников принялся за ягоды. Сперва он переползал с места на место, потом только поворачивался: ягода была везде, она сама лезла в руки. Красильников ел ее и складывал в газету. Собрав с полведра, он подтащил газету с ягодой к кучке валежника и улегся отдыхать. Он лежал на спине, перед ним светился оранжевый лес, по бокам расстилалась кроваво-красная земля, а над землей и лесом беззвучно кипело небо. Он вглядывался в небо и удивлялся тому, как разнообразен темный цвет. Ни один не был так богат оттенками, как этот: он то серел, то густел, свет боролся в нем с ночью, свинец – с графитом. Небо ежесекундно менялось, разгоралось и погасало, его рвала какая-то своя буря; безмолвие этой бури отчеркивалось настороженной тишиною триумфально убранных деревьев, красной одеждой земли. Красильников закрыл глаза, и тотчас на веках вспыхнули синие капли голубики. Удивленный, он привстал и осмотрелся. Все было так, как сразу привиделось: на красной земле тонко светили лиственницы, вверху неистовствовало небо. Он опять зажмурился, и опять перед ним зажглись гроздья голубики. Для забавы он несколько раз открывал и закрывал глаза, отпечатки голубики возникали мгновенно, только образ одной грозди сменялся образом другой, словно сам он еще ползал по земле от кустика к кустику, напряженно всматриваясь, где тут ягода.

Темное утро подползло к темному полудню. Светлее не стало, но стало совсем тихо. Лес вслушивался в себя, вздрагивая от каждого звука со стороны: изредка с горы валились камни. Красильников задумался над своей странной жизнью. Она была запутана, как это непонятное небо, ее тоже трясли безмолвные бури. Он любил выспренние сравнения и хотел развить параллель между жизнью и осенним небом. Однако небо было далеко, а жизнь с ним, нужно было как-то ее утрясти, чтоб стало хоть немного удобней существовать, – никакие сравнения не подходили. Красильников тихо вздохнул и стал вспоминать события последних двух недель.

12

Все неприятности начались с его дурацкой докладной записки, теперь это несомненно. Вначале вопрос казался чисто научным: из опытов с маленькой печью выходило, что обжиг можно вести интенсивней, стоит лишь побыстрее перемешивать порошок и не жалеть угля в топке. В лаборатории все легко увязывалось, а вот на большой печи концы не сошлись с концами. Заводская печь вела себя по-иному, выведенные в комнатных печурках закономерности для нее не годились, она жила по собственным законам. Тут он ошибся. Он должен это с сожалением признать. Он это признает. Прискорбный, но не такой уж редкий научный просчет – вот как надо оценить его докладную записку. На этом следовало бы поставить точку.

На этом нельзя ставить точки. Техническая проблема нелепо перемешалась с личными отношениями. Пинегин уверовал, что Красильников круто поднимет выдачу огарка, но ни Прохоров, ни рабочие, хорошо знающие обжиговый цех, не допускали и мысли, что в нем можно совершать перевороты. Как же они могли оценить его поступок, если сомневались в его технической обоснованности? Только так: дело не в технике, а в дрязгах. Логично ли это? Да, очень логично, возражать нечего. Он не сомневался, что после первых дней работы все уверуют в его правоту. На чем держались это странное обольщение? На том, что он прав в своих расчетах. Но он не улучшил работу печей, может, немного выправил ее. Он ничего не может опровергнуть, никого не способен убедить. Остается одно – отступать. Он разбит. Надо очистить поле сражения.

Красильников приподнялся. Полдень неслышно стерся, краски мира тускнели. Сперва земля потеряла свой красный цвет, потом все оттенки неба поглотила вечерняя мгла. Один лиственничный лес еще горел тысячами ярких свечей на черной земле под черным небом. Потом и его сияние стало угасать.

И тут Красильников ощутил кожей лица и рук новую перемену в окружающем. Пронзительный воздух осени теплел и смягчался. Земля засыпала, как и лес, вое засыпало в мире, наверх поднималась отпускающая внутренняя теплота, последняя теплота перед окостенением – шла зима. Это была настоящая зима, не тот первый ее наскок, прочная зима, месяцев на шесть, если не больше. И она надвигалась обманчивой минутной теплотой, она гладила пуховыми ладошками перед тем, как ударить когтями. В воздухе большими рваными хлопьями закружился снег.

Красильников снова улегся. Итак, он остановился на том, что надо отступать. Хоть и запоздало, хоть и иным способом, чем собирался раньше, он обязан отвести подозрение, что подсиживал Прохорова. Пора кончать испытания – другого выхода нет. Прохоров прав: переворота в технологии он не добьется. Да, конечно, кое-что он нашел, многие неполадки раскрыты, их теперь легко исправить. Прохоров сам признает, что их есть за что укорить. Пусть, он не опасается. Будут не укоры, а признание, что искали больших решений, – больших решений не нашли. Он скажет о своих просчетах, а не о просчетах цеха. Форма будет соответствовать существу, Федор, не тревожься!

Неподалеку ухнуло: первый ком снега сорвался с ветви. Белая мгла все гуще наваливалась на землю. На бумаге, где лежала собранная голубика, громоздился снежный купол, занесен был и приготовленный для костра валежник. Красильников ногой разметал снег и зажег костер. Пламя плеснуло вверх, багровые блики заиграли на побелевших лиственницах. Ночь обступила костер, она теснила его, старалась удушить и, отбрасываемая, следила из-за стволов тысячью настороженных глаз. Хлопья снега густо летели в огонь, плясали в его струях и, расплавляемые, тонко шипели. Костер загудел, его удалой голос далеко разносился в оцепеневшем лесу.

Когда Лахутин вышел на огонь, Красильников сидел уткнув лицо в ладони.

Лахутин свалил на землю добычу – двух серых куропаток и загодя побелевшего зайца – и с тревогой поглядел на товарища. Тот казался больным, он вдруг осунулся, и постарел.

– Чего-то с тобой делается, – проговорил Лахутин, грея над костром руки. – Я давно присматриваюсь: плох ты. К врачу надо…

Красильников повернул к нему печальное лицо.

– Ничего со мной не делается. Я здоров. Я засыпаю.

13

Лахутин жарил на вертеле, приготовленном из ветки, обеих куропаток, а Красильников дремал у огня. Снег жалил все гуще, становился мельче. Погода продолжала переламываться – похолодало. Красильников вдыхал запах снега и леса, это был сложный запах, в нем путались терпкость голубичных листьев, тонкое дыхание желтой хвои, сладковатый аромат корья и смутная теплота цепенеющей земли. Усталость сидела в каждой клетке, зима мутила голову, хотелось лечь и передохнуть, немного – месяца три-четыре, до нового солнца.

Лахутин толкнул его рукой в плечо:

– Не спи, Степаныч. Ужин поспевает.

Он с усилием раскрыл глаза. Голова была как чужая – тяжелая, лишенная мыслей. Деревья качались в неровном свете костра, наклонялись то в одну, то в другую сторону. Красильников уперся рукой в землю, чтобы не повалиться.

– Да что ты в самом деле? – Лахутин рассердился. – Прямо в огонь лезешь.

В лица Красильникову ударил новый запах – поджаренного мяса. Снег падал на куропаток, шипел и пузырился на их румяной коже. Красильников ощутил голод. «Долго же я продремал у костра!» – подумал он. Это была первая мысль, не рассуждение, не сложное исследование причин и следствий. Но сразу же, как она возникла, исчезла чугунная тяжесть в голове. Красильников отнял руку от земли, тело больше не падало.

– Давай есть! – потребовал он нетерпеливо. – Умираю просто!

Лахутин протянул одну из куропаток ему, себе взял другую.

– Чудная штука! – сказал он, с хрустом раздавливая кости зубами. – Все-таки недаром я побродил у Рыбной. А тебе здесь не было муторно?

– Что ты! Я великолепно отдохнул. Вообще сегодняшняя наша прогулка замечательная.

– Прогулка невредная! – повторил Лахутин любимое свое определение. – Набрались кое-каких сил. Завтра опять с тобою таскаться вверх-вниз на печи – зарядка пригодится.

– Мне, во всяком случае, не понадобится, – ответил Красильников, доедая куропатку. – Испытания закончены.

Лахутин с удивлением посмотрел на него. Красильников объяснил, что намеченная программа полностью выполнена: испробованы разные режимы обжига, собрано много интересных данных, картина, в общем, ясна.

Лахутин вдруг разволновался:

– Всего от тебя ожидал, такой глупости – нет! Режимы испробованы!. А что тот же режим один раз на шинах катится, а другой – плетется на костылях, как это, по-твоему?

Красильников с досадой возразил:

– Это отлично объясняешь ты: печь сегодня не в духе, у нее плохое настроение, она капризничает. Удивительно точное объяснение!

Лахутин не сдавался:

– Правильно, удивительное! Сам удивляюсь: невероятно! Печь выкамаривает, как человек. Вот ты и растолкуй мне, что кроется за этими фокусами. По-ученому растолкуй, не по-бабьи: формулой дай, в инструкции изобрази, чтобы я, дурак, прочитал.

Красильников знал, что Лахутин не одобрит его намерений. По мере того как сам Красильников остывал, Лахутин разгорался. Лахутин с увлечением отдавался испытаниям, ему было внове, что можно так обращаться с печкой. В этом пожилом мастере, так и не поднявшемся выше семи классов общеобразовательной школы, гнездилась натура подлинного ученого. Речь шла о печи, известной ему до каждого винтика, новое открывалось в хорошо изученном, печь круто поворачивали, она в ответ на необычное обращение показывала необычные свойства. Лахутина не тревожило, что вовсе не этого добивался от печи Красильников, что тот обнаруживает провал там, где Лахутину открываются высоты. Этому человеку нужно терпеливо и подробно объяснить все сложные мотивы, заставившие поторопиться с закруглением испытаний. Он разберется и в технических причинах и в клубке противоречий, зазываемом «жизнью Красильникова».

– Я бы тебе растолковал, Павел Константинович, да долго рассказывать.

– А ты не церемонься, времени у нас невпроворот. У костра не закончим – по дороге доберем.

Красильников начал издалека. Он любит во всем доходить до самой сути. Так вот, если говорить не о внешности, а о сути, у каждого человека имеется свой, индивидуальный путь в жизни. Иногда говорят: все тебе обеспечено. Многие так это понимают, что сиди и глотай валящиеся в рот галушки, один труд остался – пережевывать, что наготовило тебе общество. А ведь это совсем не так. Общество обеспечивает человеку социальные блага: образование, работу, отдых, квартиру, лечение, пенсию и всякое такое прочее. Личными благами общество никого не одаривает. Оно не гарантирует ни красоты, ни хорошего характера, ни нежной любви, ни большого количества детей, ни творческого таланта, ни удачи в работе. Все эти блага, без которых немыслима жизнь человека, должен найти ты сам, путь к ним – твой личный, твой особый путь. Одни направляют свою дорогу в науку, другие – на производство, кто уходит в море, кто – на целину, этот создает семью в полдюжины детей, тот ограничивается одним ребенком, некоторые крушат сердца всех встречных девушек и сами теряются: когда же остепенится, – многим не удается завоевать и одного, единственно необходимого сердца. Ему, Красильникову, не повезло, он не сумел найти верный путь к личному счастью, он запутался на житейских кривушках и тропках. Дело не в том, что с женой у него не получилось совместной жизни, это в конце концов эпизод, проявление более общего явления, того, что он в принципе неудачник. Все, за что он берется, или не удается, или наталкивается на жестокие препятствия. В механике имеется закон наименьшей траты сил. Его жизнь подчинена более суровому закону – наибольшего сопротивления. Его словно нарочно бросает туда, где всего труднее. Вокруг него каждодневно воздвигаются невидимые барьеры. Взять хоть эту треклятую печь. Что, казалось бы, плохого в его предложении – попытаться найти более эффективные методы обжига? Да ради бога, побольше бы таких ценных предложений! Нет, на пути вырастают частоколы и стены, каждый шаг добывается нервами и синяками. Начальник цеха, с которым требуется наладить дружную работу, – его личный недруг. Простое и ясное понимание сути дела путается со сплетнями. А в довершение всего первые неудачи ущемляют материально рабочих, они усердно трудятся, а их ударяют, и больно. Как это можно вытерпеть? А если еще добавить, что и вообще получается не то, что ожидалось… Риск в любом начинании неизбежен, именно поэтому теоретические расчеты проверяются на практике. А кто поверит ему, что он по-честному ошибался, без злого умысла? Нет, пора, пора кончать со всей этой мутью, принять вину на себя, раз уж валят на него, – и скорее назад, в свою лабораторную скорлупу, подальше от Бухталовых!..

Лахутин во все глаза глядел на Красильникова.

– Побойся бога, Степаныч! – воскликнул он, когда тот закончил свою желчную речь. – Воистину нагородил. Ну что ты заныл неожиданно? И ведь чепуха – твои рассуждения, каждое слово – чепуха!..

– Ладно, – устало проговорил Красильников, – не трать слов, Павел Константинович…

Но Лахутина оскорбила мысль, что рабочие подозревали в чем-то плохом Красильникова. Он вспомнил, как всех их расстроило сообщение, что надбавки срезаются. Конечно, неприятно принести ни за что ни про что меньше денег домой, но главное было не в этом. Они опасались, что Красильников откажется от дальнейших испытаний, все на заводе слышали о безобразной сцене в бухгалтерии. И кто в городе не знает о вспыльчивости самого Красильникова – шебутная голова! Нет, Степаныч, нет, даже не думай о бегстве в кусты, с печкой надо доканчивать ладком – вот его мнение.

– Пойдем! – предложил Красильников, затаптывая ногами костер. – Мое решение твердо. Никакими уговорами ты меня не собьешь. Хватит, хватит с меня непролазных дорог!

14

Это был один из тех редких вечеров, когда он уснул сразу же, как добрался до постели. Они натрудились на обратном пути, четырнадцать нелегких километров было пройдено меньше чем за три часа. Он спал крепко, как путник, попавший с долгого мороза в тепло. Потом он потерянно вскочил. В комнате кто-то появился, он чувствовал присутствие человека. Он кинулся к выключателю – свет залил комнату. У окна на стуле сидела Мария.

Она была в той же шубке, в какой ушла прошлой весной, – голубая белка – первый и единственный его подарок. Тяжелые волосы – каждая волосинка была необыкновенно тонка и мягка, он хорошо это помнил – запорошило нетающим снегом, серый берет дышал холодом. Мария казалась больной, под глазами лежали черные полукружья.

– Ты звал меня? – сказала она. – Я пришла. Чего ты хочешь?

В смятении он схватил пальто и прикрылся им. Он поискал еще и туфли, но туфли пропали. Босой, он приблизился к ней, спазма перехватила его горло.

– Говори, чего ты хочешь? – повторила она безучастно. – Мне надо возвращаться.

Он испугался, что она уйдет, и торопливо заговорил. Слова хлынули неудержимо и бурно, они догоняли друг друга и путались. Он спешил все высказать, ничего не скрыть, ни о чем не забыть. Он кричал тонким от горя голосом о своей любви и одиночестве. Он закрыл глаза, чтоб лучше вслушиваться в свой крик. Открыв их, он ужаснулся. Каждое слово превращалось в птицу; они метались в тесной комнате, то взмывая под потолок, то ударяясь в стены. Это были странные птицы, невиданной формы, неслыханной расцветки. Они даже чем-то походили па язычки пламени. Но это были птицы, он мог положить под топор голову, что это именно птицы, а не огни и уж во всяком случае не слова.

Он говорил все нестройней и торопливей, новые стайки сталкивались в воздухе. Птицам не хватало места, они носились вокруг Марии, прочерчивали кривые – синие, красные, золотые. Причудливый хаос цветовых вспышек наполнил комнату. Мария встала.

– Ты молчишь, – проговорила она. – Я напрасно пришла к тебе. Я ухожу.

Он вскрикнул еще громче, ожесточенно пытаясь заговорить словами, чтоб она поняла его. В ярости и отчаянии он разбрасывал метавшихся между ним и Марией птиц. Но и вопль не стал словом, а превратился в белую птицу, судорожно размахивающую узкими крыльями. Десятки этих новых птиц валились одна на другую. Красильников закрыл лицо руками: он уже боялся говорить и кричать.

– Я ушла, – сказала Мария, пропадая. Красильников ринулся к двери. Руки его нащупали закрытый крючок. На комнату обрушилась гулкая темнота. Красильникову показалось, что он попал под колокол.

Он сбросил одеяло, ткнул пальцем в выключатель. Комната была пуста, стул стоял у окна. Красильников медленно возвратился к кровати.

– Черт побери! – сказал он с изумлением. – Какие дурацкие сны показывают расшатанные нервы!

Понемногу он успокоился. Образы нелепого сновидения потускнели. Он потушил свет и приказал себе спать. Но разбуженные мысли не подчинялись приказам. Они заговорили путаными голосами – невнятный шепот, похожий на старческое бормотание. Они проходили словно над ним, а не в нем, он лишь изредка ловил их, с трудом постигал их содержание. Потом он сообразил, что размышляет о печи.

Он выругался. С печью было покопчено, какого лешего она явилась! Печь, однако, торчала перед глазами. «Ладно, я тебе сейчас покажу!» – подумал он мстительно. Раз она бесцеремонно надоедала, с ней требовалось разделаться по науке. Он попытался вызвать в памяти инженерную схему печи, прикинуть в уме химизм реакций, механику потока материалов и газов. Но в эту ночь рассудочные центры мозга работали вяло, их забивало воображение. Вместо схемы появилась все та же печь, странная и преображенная. Она вырастала, огромная и диковатая, непостижимое существо, снаружи закованное в темную броню, внутри сияющее белокалильным жаром. Отличие его от других существ было в том, что все они обращены во внешний мир, их глаза, уши, рот, руки устремлены на соседей, отталкиваются от них, упираются в них, тысячью связей прикованы к ним. А это глядело лишь в себя, все было поглощено своим светящимся нутром. Оно жило, сипело вентиляторами, дышало распахнутым зевом пылающей топки. И оно задыхалось, его мутил удушливый туман. Ему не хватало свежего воздуха, мастера отпускали воздух по книгам, а не по потребности – печи было плохо, как больному человеку без кислородной подушки.

И мало-помалу сквозь путаницу образов и картин в Красильников стала определяться новая мысль. Сгоряча она показалась неубедительной. Он отбросил ее. Мысль возвратилась, стала четче и крепче, не дала себя вторично прогнать. Мысль сказала ему: «Почему ты предписываешь печи свои режимы? Узнай, какой ей больше нравится самой. Поинтересуйся, нет ли у нее склонностей и желаний, отнесись к ним с уважением. Пойми ее, как ты понимаешь друга, – она подружится с тобой! Она станет верным товарищем, она сумеет отблагодарить, поверь!»

Красильников снова зажег свет и присел к столу. Путаные видения пропали. Время образов прошло. Настало время расчетов и схем. Поворот на проторенную дорожку не удался. Жизнь упрямо сворачивала на линию наибольшего сопротивления. Дорога петляла меж скал, терялась в зарослях. Она была трудна. Она шла в гору.

15

Он знал, что Прохорову не понравится новый план. Никакие планы дальнейших работ не могли увлечь Прохорова, его устраивало только прекращение испытаний, он жаждал прежней, независимой от посторонних, суматошливой, но, в сущности, однообразной жизни. Красильников поеживался, представляя себе, как он негодующе изумится.

Прохоров удивился без негодований:

– Значит, статистическая обработка записей за прошлые годы? Ты собираешься увидеть в наших дневниках то, чего мы не увидели в жизни, когда писали их? Мысль оригинальная. Желаю, желаю…

Лахутин, узнав, что исследовательские работы продолжаются, прибежал пожать руку Красильникову, но запротестовал, услышав, чем тот собирается заняться: новый план показался ему несерьезным. Они вносили в свои каждодневные журналы лишь одну сотую из того, что замечали, теперь эти крохи намереваются преподнести им же как новое слово – ну, не смешно ли?

– Нет, не смешно, – возразил Красильников. – Не ты один вел дневники. За печью наблюдают пирометристы, газоаналитчики, химики, контролеры ОТК и, самое главное, десятки указывающих приборов и самописцы. Когда я сопоставлю вое эти данные, ты первый ахнешь.

Лахутин махнул рукой. Красильников подозревал, что больше всего он сожалеет о потере собеседника. Ему нравилось, стоя на охваченной газом площадке, наблюдать издали за раскаленным порошком и вести неторопливый разговор о лесе, погоде и охоте.

Вечером этого же дня, сдав смену, Лахутин поделился своими сомнениями с Прохоровым.

– И я ему сказал то же самое, – ответил Прохоров. – И почти теми же словами, как и ты.

– Да ведь чепуха же! – доказывал Лахутин. – И время и силу потратит, этим и кончится. А продолжал бы возиться с печкой, обязательно бы докопался до наших неполадок.

Прохоров усмехнулся:

– Вот он докопался, посмотри его докладную: процента на три поднять производительность, если все приведем в ажур. После каждого планового ремонта у нас на восемь, на десять процентов производительность поднимается, а он открыл – три процента!.. Неужели ты не понимаешь, что и эта и прежняя его работа – одинаково пустая трата сил?

Лахутин не согласился с Прохоровым:

– Не скажи, Федор Павлиныч. Сам чувствую: многое на печи вижу другими глазами с тех лор, как он встал рядом.

– Брось! По-иному на печь глядеть! Четырнадцать лет ты возишься с нею, хватит, чтобы по-серьезному присмотреться. Не тебе у Алексея, а ему у тебя учиться надо. Пойми, он всю нашу работу порочит. И если бы по-деловому – так без всяких оснований!..

Лахутин стал серьезным и осторожным, как всегда бывало, когда он шел против начальства.

– Ну, меня не очень опорочишь – исполняю предписанный режим, много не возьмешь… А насчет оснований – кругом о нашей работе кричат, недаром же…

– Задурил тебе Алексей Степаныч голову, – с досадой проговорил Прохоров. – Это он умеет – красивые речи, теоретические расчеты… На практике лишь не то. Да, правильно, кричат о нас, а почему? Не оттого же, что хуже прежнего работаем! Не хватать стало нашей продукции, вот и закричали. Поставят новые печи – будет достаточно огарка, другого пути нет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю