Текст книги "Двадцать четыре часа (с илл.)"
Автор книги: Сергей Снегов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Это шел Лазарев.
6
Лазарев сначала подал ему свою палку, а потом протянул руку. Он шел в кабинет впереди Семенова – высокий, сутулый, крепкий старик. Он сел на диван, вытер седые, коротко подстриженные жесткие усы, пригладил руками волосы. Семенов всматривался с волнением и тревогой в его лицо – бодрое, решительное, с очень крупным, неправильным носом. Он хотел заговорить первый, и не сумел – разговор начал Лазарев.
– Ну как, Василий Петрович? – сказал он. – Осмыслил происшествие?
Семенов не ответил на этот вопрос. Он даже не понял его прямого значения. Он торопился высказать то, что мучило его сильнее всего. Он сказал:
– Весь день жду тебя, Иван Леонтьевич. Пойми, не с кем посоветоваться! Ведь надо решать мне, немедленно решать.
Лазарев спросил, пристально глядя на Семенова:
– А что, собственно, собираешься решать, Василий Петрович?
– Как что? – чуть не крикнул Семенов. – Да одно у меня: как бороться против этих проходимцев, ведь они сговорились между собою и провалили меня на тайном голосовании.
– Тогда не ко мне обращайся с этим вопросом, – строго ответил Лазарев. – Я сам хожу в этих проходимцах. Я голосовал против тебя на конференции.
Семенов, потрясенный, бледный, смотрел на него и не верил. То, что сказал Лазарев, было невероятно, чудовищно. Среди всех бед, обрушившихся на него, – голосования, разговоров с Ружанским, Шадриным, Чибисовым, – эта была самой неожиданной, самой страшной. Он вспомнил Шадрина и содрогнулся – до последней минуты он был уверен, что Шадрин подло лгал, что его слова о Лазареве были возмутительной клеветой, и вот, оказывается, все это правда – страшная правда.
Он воскликнул не помня себя, почти с воплем:
– Да как же это так? Иван Леонтьевич, как же это? Ведь ты же не дал мне прямого отвода! Значит, и ты хитрил, таился?
Лазарев опустил голову. Семенов видел, как краска заливает его лицо. На какое-то мгновение в нем снова поднялась надежда – нет, Лазарев не голосовал против него, он пошутил, сейчас он признается, что пошутил.
Но Лазарев справился с собой и поднял голову. Он сказал:
– Эх, Василий Петрович, в самое больное место ты сейчас попал – правильно, отвода я тебе не дал. Вчера шел с конференции домой и все себя спрашивал – почему так получилось? Можешь поверить – не хитрил и не таился. Да и не в характере это у меня.
Он говорил очень искренно, открыто, так дружелюбно делился своим недоумением, словно разговаривал с близким приятелем, а не с человеком, против которого выступил и которого провалил, может быть на всю жизнь покалечил.
А Семенов с болью, задыхаясь, все твердил упрямо одно и то же:
– Но отвода ты не дал? Пойми, не давал ты его. Как же это получается?
Лазарев с состраданием смотрел на Семенова. Он видел, что тот не слушает его и даже не желает слушать. Он сказал сколько мог мягко:
– Верно, все верно, Василий Петрович. Нехорошо это вышло с отводом. И знаешь, почему это так получилось? В последнюю минуту я растерялся и усомнился в своей правоте. Помнишь, в выступлении я говорил, что ты обюрократился, не можешь уже по-настоящему руководить. А перед самым голосованием я подумал: «А вдруг я преувеличиваю его недостатки?» И решил: «Ну что же, раз так, пусть меня скорректирует масса без нажима. Не буду давать ему отвода, просто проголосую против». А вышло, что не один я так решил – большинство решило голосовать против.
На это Семенов не мог ничего ответить. Он, впрочем, уже не искал ни ответа, ни возражений. Он чувствовал себя опустошенным. Ему не хотелось больше ни говорить, ни слушать. Поднявшиеся в нем при первых словах Лазарева возмущение и негодование уже перегорели. Долгая яростная борьба с самим собою и с другими, которой он жил всю эту ночь и день, подходила к неизбежному концу.
И вопрос, заданный им, еще недавно самый главный для него вопрос, был произнесен устало и равнодушно – ответ на него уже не интересовал Семенова:
– Как же это случилось, Иван Леонтьевич, что и ты и все вы оказались против меня?
Он даже не заметил, что Лазарев не сумел сразу ответить на этот вопрос, так ему было безразлично все, что Лазарев скажет. Лазарев сидел и думал. Он вспомнил свои собственные сомнения и колебания, вспомнил, как сам он медленно и мучительно приходил к мысли, что Семенов не годится на пост первого секретаря, и решил, что рассказ обо всем этом и будет лучшим ответом на вопрос. Он начал с того, как Семенов приехал сразу после окончания войны в Рудный и как его тогда все принимали.
– Не преувеличу, мы тогда были в тебя влюблены, – говорил Лазарев. – Я так прямо всем и говорил – какие молодые талантливые силы растут в партии, счастлива партия, что расцветают ее кадры.
Он оживился, вспоминая того, раннего Семенова. Он подробно его описывал – молодой, задорный, инициативный, смелый. Он подбирал, словно нарочно, самые хорошие слова для его характеристики. Семенов с усилием заставлял себя слушать – он многое уже забыл из того, о чем Лазарев так ясно напоминал. Лазарев говорил о борьбе Семенова с Печерским за внедрение на производстве среднепрогрессивных норм и за механизацию строительства. Он напомнил, как Семенов ездил по предприятиям, вызывал инженеров на консультацию, сам засел за книги, поехал в крайком и вдрызг разругался с тогдашним секретарей – тот явно недооценивал значение механизации.
– Вот он, каков ты был, – сказал Лазарев. – Ты горячо брался за все новое, передовое, просто кидался помогать людям, нуждавшимся в твоей помощи. А как ты работал с массами, как умел зажигать людей на собрании, говорить с ними наедине. Люди шли к тебе на прием с радостью, а не со страхом, как сейчас, – ох, как много это значило!
А Семенов, слушая его, видел и другое – свои неудачи. Да, конечно, не ошибается только тот, кто ничего не делает. Он многое делал и, случалось, ошибался. И скидки ему на эту философию, что всем свойственно ошибаться, не давали, нет. Два раза его вызывали на бюро крайкома и протирали с песочком – он все это хорошо помнит. И ошибки были пустячные, можно было их и не заметить – нет, замечали, даже раздували и предупреждали: больше не ошибайся.
И, вспомнив это, он с обидой сказал Лазареву:
– Ты думаешь, Иван Леонтьевич, всегда можно оставаться молодым и глупым? Я битый – ученым стал. Ты все это хорошо расписываешь – инициатива, отзывчивость, задор. А ведь от задора и инициативы, от молодой горячности и до ошибки недалеко. А за ошибки может попасть – и больно! Знаешь ли ты, сколько меня били – и право и неправо! Такие случаи хорошо учат – все острые углы обираются.
На это Лазарев возразил сурово:
– Вот, вот, обтекаемым ты стал. Пошел по линии наименьшего сопротивления, никакой инициативы от себя, полное равнодушие к существу дела, только то, что прикажут, то и исполняешь. Кто ты сейчас? Аппаратный работник – только всего. Высокого ранга служащий, а не руководитель масс. Вот ты только что рассуждал об инициативе и задоре – ведь слушать противно, пойми! Если действовать по-твоему, так всем надо сложить ручки и жить только по приказу, а от себя ничего – как бы чего не вышло!
Как невнимательно ни слушал Семенов, занятый своими горькими мыслями, эти последние слова показались ему особенно оскорбительными.
– Нечего сказать, хорош портрет, – криво усмехнулся он. Лицо его было бледно, уши горели. Он чувствовал, как гулко колотилось его сердце. – Неужто так ничего во мне нет, кроме бюрократа и чинуши? А что я себя не жалел для скорейшего выполнения директив партии? Это, по-твоему, пустяки?
– Энергии у тебя не отнять, – согласился Лазарев. – Можно сказать, ты не простой бюрократ, а энергичный. И действовал ты…
– Я верю в партию, уважаю ее директивы! – страстно прервал его Семенов.
– Не спорю, в партию ты веришь. А вот в себя не веришь. В подчиненных не веришь. В массы не веришь, мало с кем общаешься, замкнулся. Хочешь, я тебе назову истинный корень твоих бед? Нехорошо брать самого себя в качестве примера, а придется – себя лучше других знаешь. Ты вот часто говоришь, что любишь и уважаешь меня. Скажи, почему любишь? Почему уважаешь?
Вопрос этот был такой странный и неожиданный, что Семенов не знал, что отвечать на него, – он молча удивленно смотрел на Лазарева. Тот продолжал:
– Вижу, смутился. Наверно, думаешь, – понес старик галиматью. Нет, не галиматью, сейчас увидишь. Ладно, раз ты затрудняешься, я тебе помогу. Наверно, и ты и все вы меня любите потому, что я добр, ласков, всем только хорошие слова говорю, всех вас по головке глажу? Поэтому, что ли?
Семенов, несмотря на свое тяжелое состояние, невольно улыбнулся – слишком уж непохож был на резкого, придирчивого Лазарева этот нарисованный им добрый, сладенький старичок.
– Может, потому меня уважаешь, что я всех боюсь? – продолжал Лазарев. – Или потому, что со всеми соглашаюсь? Или, наконец, просто потому, что в красной книжке моей написано – «с июня семнадцатого года»?
– Нет, не поэтому, – ответил Семенов. И он добавил твердо, искренно, с горячим убеждением – Люблю и уважаю тебя, Иван Леонтьевич, потому, что принципиальный ты человек.
– Вот правильно! – одобрительно кивнул головой Лазарев. – Тысячи недостатков сам за собой знаю – суров, резок, бываю прямо груб, неприятности в лицо говорю, ни для кого сладеньких слов подбирать не стану. А вы все таки любите и уважаете меня, ибо знаете – старик Лазарев принципиален. Все мои недостатки перекрывает это мое достоинство. А теперь погляди на себя, с придирочкой погляди – принципиален ли ты? И сам ответишь – нет, не всегда принципиален, не во всем принципиален.
Семенов опустил голову. Лазарев продолжал сердясь:
– Знаешь, когда в первый раз усомнился я в тебе? Когда началась борьба против низкопоклонства перед иностранщиной. Правильно, нечего нам свое богатство забывать. А ты эту правильную мысль до дурости довел, до геркулесовых столпов. Помнишь свои речи этого периода? Слушать тебя просто стыдно было – все открыто нами, все сделано нами, на Западе ничего не развивается, науки там нет. А лицо твое во время этих вредных – понимаешь? – вредных твоих речей было самодовольное, словно человек всего достиг и ничего ему больше не хочется. Нет, Марков не такой – он беспокоен, ищет новых путей; не удивительно, что в твоем споре с ним все сразу на его сторону встали.
Лазарев помолчал, вглядываясь в лицо Семенова, потом продолжал с еще большим гневом:
– Возьми это сокращение на медном – типичное же твое равнодушие и формализм. В то самое время, когда производилось сокращение аппарата, там были закончены работы по внедрению автоматики. Они привели к значительному уменьшению числа рабочих, к удешевлению продукции. Зато процент служащих повысился. Надо бы радоваться этому, потому что прогресс, а ты на дыбы встал – как так, директива о снижении процента служащих не выполнена. Почему это, спрашиваю? От равнодушия к существу дела.
Семенову казалось, что это проклятое словцо «равнодушие» настигает его со всех сторон. Когда Лазарев заговорил о том, что истина всегда конкретна, а он, Семенов, ко всему подходил только абстрактно, совсем не интересовался в последнее время конкретными условиями и особенностями работы, Семенов, поднимая голову, устало попросил:
– Хватит, Иван Леонтьевич… Довольно с меня…
Лазарев замолчал. Оба они сидели и думали – в голове у Семенова бродили невеселые, путаные, злые мысли. Он сказал горько:
– Так я ждал тебя, Иван Леонтьевич, так хотел тебя видеть. Думал, посоветуешь, разъяснишь, утешишь. Спасибо – разъяснил, утешил…
Лазарев сурово молчал. Потом он встал.
– Душно у тебя в кабинете, Василий Петрович, хоть бы форточку отворил. Давай выйдем на улицу, проводишь меня, еще поговорим.
– Давай, – согласился Семенов. Ему все было безразлично.
На улице Лазарев сказал:
– Какой план намечаешь?
Семенов ответил, с усилием собирая разбегающиеся мысли:
– Не знаю. Утром собирался писать жалобу в крайком и ЦК – сбили вы меня с этого… Чибисов вот рекомендует на курсы партийные поехать, подучиться и снова на партийную работу, куда-нибудь в другое место. Может, так и сделаю – подамся на курсы. Что мне еще остается?
Лазарев строго сказал:
– Нельзя этого делать, Василий Петрович, нельзя. Ты должен тут оставаться.
Семенов с недоумением пожал плечами.
– Да как же я могу оставаться? Сами выбросили, сами предлагаете остаться. Нелепо это.
Лазарев продолжал настаивать:
– Уходить отсюда – значит, снова идти по самой легкой дороге. Пойми, нигде ты не сможешь быть партийным руководителем, если ты не исправился, не заслужил доверия коммунистов.
Семенов даже приостановился, охваченный раздражением.
– Не понимаю тебя, Иван Леонтьевич, что ты такое предлагаешь! Ведь места мне нет, чего же мне оставаться?
– Как нет места? – спокойно возразил Лазарев. – Есть места для тебя, и неплохие – иди на производство. Ты ведь имеешь специальность?
– Ну, имею, – нехотя сказал Семенов.
– Какую?
– Перед войной кончил инженерно-экономический.
– Правильно. Экономист. Иди по этой линии. Знаешь, именно об этом я хотел поговорить. Думал – не стоит к нему идти с утра, пусть перемучается, все обдумает, а вечером, когда картина будет ясна, я с ним побеседую. От всей души говорю тебе – иди на производство, поближе к массам, восстанови с ними связь, прислушайся к ним, поверь в них – тогда и возвращайся на руководящую партийную работу.
– Возвращайся!.. – зло сказал Семенов. – Педагогика все у вас – один за другим приходит, поучает меня. Ум есть, а сердца что-то не вижу. Недостатки мои ты ярко расписываешь, а о достоинствах… – Семенов хмуро усмехнулся.
Лазарев взглянул на него внезапно посветлевшими глазами.
– А сейчас не время расписывать твои достоинства. Одно могу сказать: вижу твои достоинства и верю в тебя! Знаю, воспрянешь, еще спасибо скажешь за суровую науку. Не будь этой моей уверенности, разве я бы к тебе пришел?
Семенов молчал, думал о предложении Лазарева, и оно все больше ему не нравилось. Он не любил сидячую работу экономиста и без радости вспоминал о тех немногих месяцах, которые провел в плановом отделе завода. Он с болью подумал о работе, являвшейся, как он это твердо сам знал, его призванием и ныне отторгнутой от него – люди, массы, дела человеческие, души человеческие, вопросы высокой техники, тот же план, что у экономистов, но достигший остроты накала – борьбы за план… Ему захотелось остановиться и громко крикнуть Лазареву и им всем: «Да что вы делаете, товарищи, нет мне жизни без партийной работы!»
– Назначение на производственную должность зависит от Маркова. С Марковым у тебя отношения скверные, – говорил Лазарев. – Ты ему много крови испортил, но это все в прошлом, а такой человек, как он, на мелкую месть не поднимется. Я тебе скажу – Марков великолепно в людях разбирается, умеет подбирать дельных работников, в этом его сила. Может, я поговорю с Марковым?
– Твое дело, – угрюмо сказал Семенов.
Они подошли к дому Лазарева. Лазарев, опираясь на палку, стоял у двери и смотрел на Семенова. На лице у него было видно сочувствие, почти жалость. И когда он заговорил, в голосе его это сочувствие слышалось очень ясно.
– Трудно тебе, Василий Петрович, понимаю… Нужно через эту трудность пройти. Я тебя много раз стегал, наставлял на истинный путь – ты оказался упрямым. Много и нашей вины – поздно мы спохватились, проглядели, как из партийного работника превратился ты в партийного чинушу. Повторяю: не все потеряно, нужно только отнестись к этому испытанию без обиды, без злобы. Ты еще возродишься крупным партийным деятелем. Считай, что заболел ты и сделали тебе операцию – без наркоза, при полном сознании. Боль от операции сильнее, чем сама болезнь, а пройдет нужный срок поправки – здоров!
– Спасибо на добром слове, – проговорил Семенов сумрачно. – Только, боюсь, бывают такие операции, после которых станешь инвалидом на всю жизнь…
Он попрощался с Лазаревым и пошел назад.
7
Было холодно, дул ледяной ветер. Семенов поднял воротник. Он шел медленно – спешить было некуда и незачем. В городском саду он присел на скамью. Замерзшие, потерявшие листву деревья шумели над ним тонким, металлическим шумом. Он думал – новые угрюмые, беспощадные мысли рождались у него. Он вспоминал свою жизнь в Рудном, и в свете этих новых, правдивых и горьких мыслей она сама казалась ему новой и незнакомой, словно это была жизнь какого-то другого, неизвестного ему человека, и ее показали ему всю сразу, со всеми ее извилинами, и неожиданностями, и естественным концом. В саду было темно, прохожие не появлялись – он один сидел на скамье. Он сказал самому себе: «Вспомни, каким ты пришел в Рудный? Ты был тогда молодой, веселый, нетерпеливый, смотрел на все жадно распахнутыми глазами, ты весь бурлил от кипевших в тебе мыслей и чувств, готов был немедленно ринуться на любое дело, требовавшее движения, траты сил. Да! Таким ты, Василий, приехал в Рудный. А теперь? Обрюзгший, хмурый, неподвижный, глядишь исподлобья, цедишь сквозь зубы каменные, грузные, как и ты сам, слова: „Так. Ну-ну. Давай. Все. Все, говорю!" И между этими двумя такими схожими и такими разными людьми нет зримых связей, нитей, нет мостика…»
– Правильно, все правильно! – устало сказал Семенов вслух. – А крепко тебя, друг, скрутило твое показное величие – просто не человек, а руководящая инстанция.
«Но как, когда, почему все это произошло со мной? – спросил он себя в отчаянии. – Вижу, все вижу сейчас, но почему это случилось? Как я этого не заметил?»
Он думал, нападал на себя, опровергал свои слова, издевался горько, с неумолимой прямотой над мыслями, еще недавно утешавшими и успокаивавшими его. «Врешь, ты все знал о себе, видел все перемены! И причины ты знаешь: „не во всем принципиален, не всегда принципиален", – так сказал о тебе Лазарев, и это правда, все правда. Спокойствие ты любишь больше всего, а принципиальные люди – народ беспокойный, тут он тоже прав, и тебе нечем крыть. Вот так все и шло – ты уставал подхватывать хорошую, но требующую большой поддержки инициативу, уставал драться за нее, уставал думать о новом, боялся ссориться с начальниками, говорить им неприятности, а Лазарев вот не боится, нет! Помнишь это дело со строительством совхоза под Рудным? Помнишь, как возник этот план – построить теплицы на площади в сто гектаров, обогревать их теплом ТЭЦ и снабдить город свежими овощами? План хороший – лук и помидоры приходится часто самолетами забрасывать в Рудный, не только судами, – здешняя вечная мерзлота ничего не родит. И затрат требовалось не так уж много. С какой энергией начал ты это дело, как горячо выступал в крайкоме, как настойчиво уговаривал несоглашающихся. А чем кончилось? Тем, что тебя побили и ты сразу притих. Министр, тот, бывший, сердито сказал: „Год назад война окончилась, у нас заводы разрушены, люди живут в землянках, а Семенов собирается роскошествовать в своем медвежьем углу – удивляюсь, товарищ Семенов, отсутствию у тебя чувства реального!" Да, ты притих, и этим все кончилось. Нет, врешь, не кончилось этим, – сказал он себе с ненавистью. – Тебе записали, что, вместо конкретного руководства, ударился в фантазии, а люди в Рудном – рабочие, инженеры – настаивали, требовали построить теплицы. Но ты обрывал их – боялся второе резкое замечание заработать. Как это называется? „Глушить инициативу масс" – вроде ведь так. А теперь скажи, чем на самом деле все кончилось. Прошлым летом в ЦК тебе с укором заметили: „Товарищ Семенов, до каких же пор вы будете лук и огурцы самолетами возить? Такое большое предприятие, а не можете организовать солидного тепличного хозяйства! А ведь кто-то из ваших работников ставил этот вопрос несколько лет назад. Что же это вы так скоро забываете свои хорошие начинания, товарищи?“ И ты молча проглотил эту пилюлю – не хватило у тебя мужества признаться, что это ты ставил вопрос о теплицах и что это ты же, струсив, побоялся поставить его вновь. А принципиальные люди – Лазарев и этот твой Марков – не таковы. Они не отступают после первой неудачи, не опускают рук. Они думают, по-государственному угадывают государственные нужды, заранее предвидят, что потребует государство. А ты? Ты стал партийным чиновником высшего ранга – только исполняешь, что прикажут, живешь от кампании к кампании. А как ты вел себя, когда Марков потребовал сокращений и перемещений в аппарате? Ты встал на дыбы, а потом пришла правительственная директива о сокращении аппарата – пришлось немедленно перестраиваться. И вспомни, честно вспомни свою тогдашнюю мысль: ты поразился, не Марков ли писал некоторые разделы этой директивы – так хорошо сумел он предугадать ее».
– Да нет, неверно это! – крикнул он, снова пытаясь защитить себя. «А твоя борьба за план? Разве бюрократом и чинушей показал ты себя в этой борьбе? Вспомни, ты дни и ночи проводил на предприятиях, забывал заехать в горком, влез в технологию, познакомился со всеми мастерами, с рабочими. А сколько ты сидел с инженерами „бриза", прикидывал, как повысить производительность процессов и агрегатов? А твои выступления, твои разговоры с людьми – ведь они зажигали их! А твоя настойчивая, методическая проверка решений и обязательств? А помнишь этот телефонный разговор мастера обогатительной фабрики с работником рудника, который ты случайно подслушал? „Вот попробуйте только на час опоздать, – кричал мастер, – немедленно к Семенову пойду, он научит вас работать!" Ведь это было – люди шли к тебе, атаковали тебя на ходу, ты им нужен был, нужен был производству. Что же ты мажешь себя одной черной краской?»
«Нет, это не так просто, – ответил он себе неумолимо. – Ведь тут проявилась твоя тяга к спокойствию, что говорить, своеобразно проявилась, ты явление сложное, сразу ярлычка не подберешь, как выразился сегодня Чибисов. Все дело в том, что тогда так было спокойнее работать, энергично – Печерского сняли, заводы в Рудном не выполняли план, Москва требовала перелома. Вот так ты всегда: есть директива – выполняй, нет директивы – сиди на месте. Сегодня спокойнее ничего не делать – ты ничего не делаешь, завтра спокойнее и безопаснее действовать – ты с энергией берешься за работу. Сложное явление, сложное, ничего не скажешь».
Он вспомнил о том, как рассуждал ночью, вспомнил о планах борьбы с людьми, провалившими его на голосовании, и его передернуло, словно от физической боли. Теперь он совсем другими глазами смотрел на случившееся с ним несчастье, и те, прежние его мысли казались ему мелкими и грязными. «Стыдись, стыдись! – сказал он себе сурово. – Что ты увидел во всем этом? Личные счеты, дрязги, ничего принципиального, а принципиальное было. Ты рассуждал как обыватель, как мещанин и лишний раз доказал людям, что правильно они сделали, провалив тебя. „Дружки Маркова, тайная группка" – стыдись! Ты смотрел на людей, а был слеп, ничего не видел, другие открыли тебе глаза!»
Теперь он думал не о прошлом, а о будущем. И будущее, вначале туманное и неопределенное, делалось беспощадно достоверным. Отчаяние снова овладело Семеновым. Он знал самое главное, то, чего не знали те, кто был против него, – ему не просто удар наносили, не только учили тяжким и заслуженным уроком, а ломали всю его жизнь, потому что случившееся было для него непоправимой катастрофой.
– Ты, Иван Леонтьевич, не фамилию мою зачеркнул, – сказал Семенов вслух, – ты лучшее во мне перечеркнул.
Он словно поднялся надо всем и увидел не только свои ошибки и недостатки, но и ошибки тех, кто был против него.
«Нет у меня другой жизни, кроме партийной работы, – снова, как при беседе с Лазаревым, сказал он себе сурово и жестоко. – А раз тебя с партийной работы убирают, значит, всю жизнь твою ломают».
И опять поднялись в нем горечь и возмущение. Ну, хорошо, он совершил много ошибок, его побили – правильно, все правильно. И все же не только одни недостатки были в его работе. Вот они все приходили к нему и расписывали его задним числом черными красками, даже до вдохновения поднимались, изрекая все это, до пафоса.
И никто, ни один из них не вспомнил другое, а объективности ради следовало это другое отметить, – он ведь жил своей работой, не просто работал, жил! Конечно, было у него ослепление, зазнайство вельможи, бюрократическое чванство, – ничего этого он не отрицает, нет: он грубо обращался с сотрудниками, игнорировал их мнения, властно навязывал свои решения. И если он проявлял мало своей инициативы, а только исполнял директивы, то душу свою в работу он все же вкладывал, не мог работать без души. Нет, тут Лазарев неправ – не только одно равнодушие было в его работе. Отрыв от масс!
Но ведь он помнил о них, думал о них.
Не одним стремлением к спокойствию объясняются его ошибки. Он не оправдывается, нет, так и выходит – иногда он шел против интересов государства, может быть даже против коренных интересов тех самых людей, которых защищал. Он крепко тут ошибся, но забота о людях была.
– Кому все это сейчас нужно? Кто сейчас об этом вспомнит? – сказал он вслух, подводя итог своим невеселым мыслям, и встал со скамейки. Он направился к дому. Он шел одним и тем же шагом – медленно, заложив руки за спину. Только у городского театра он пошел быстрее – кончился спектакль, среди выходящих могли оказаться знакомые, ему не хотелось встречаться с ними.
Дома все уже спали. Он осторожно открыл и прикрыл дверь и на цыпочках прошел в кабинет. Войдя в него, он вздрогнул.
В кабинете сидел Марков.