Текст книги "Прометей раскованный"
Автор книги: Сергей Снегов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
Вокруг концертного зала, где должна была состояться церемония вручения Нобелевских премий, задолго до объявленного часа собралась огромная толпа. Ирен и Фредерика узнавали, им махали руками, раздавались приветственные возгласы. Жолио сказал Ирен:
– Тебе это всё знакомо, ты уже бывала в Стокгольме, а я тут впервые.
Она ответила, не отрываясь от автомобильного стекла:
– Что я помню? Мне было четырнадцать лет, когда маме вручали вторую Нобелевскую премию. И с того дня прошло двадцать четыре года.
Машина уже не катилась, а ползла, толпе не хватило тротуара, толпа выплёскивалась на мостовую. Жители Стокгольма 10 декабря 1935 года, казалось, все вышли приветствовать новых лауреатов. Жолио откинулся назад, задёрнул шторку. Он начинал стесняться своей популярности. До сих пор он думал, что главная черта национального характера шведов – сдержанность, доходящая до невежливой холодности. Судя по этим улыбающимся, хохочущим, шумно выкрикивающим приветствия, весело бегущим за машиной людям, жители Стокгольма не обладали национальными чертами характера. Они скорей напоминали импульсивных парижан, чем невозмутимых шведов.
– Если вручение премий представляет такой праздник, будет ли уместна здесь твоя речь? – озабоченно сказала Ирен.
Он пробормотал:
– Мы с тобой отсюда обращаемся ко всему человечеству. Человечество надо предупредить.
Автомобиль наконец подъехал к концертному залу. Машина Чедвика уже стояла у входа. Сам Чедвик в окружении гостеприимных хозяев поднимался по лестнице. Он дружески поздоровался с Ирен и Фредериком. Сегодня они получали Нобелевскую премию: он – за открытие нейтронов, парижане – за создание искусственной радиоактивности.
– Вас узнала толпа на улицах? – спросил он, улыбаясь.– Для меня такой радушный приём – большая приятная неожиданность.
В концертный зал они вошли втроём. Зал был набит мужчинами во фраках и мундирах, в лентах и с орденами и разодетыми дамами. В первом ряду в окружении своей семьи сидел высокий, худой, со склеротическим лицом король Густав V. На сцене, где амфитеатром возвышались ряды кресел, разместились члены Шведской Академии наук и нобелевские лауреаты прошлых лет. Первые три кожаных кресла с высокими спинками заняли Чедвик, Ирен и Фредерик. Отсюда они выслушали приветственные речи и музыку, а затем каждый спускался вниз, и Густав вручал новому лауреату диплом, золотую медаль и конверт с чеком.
В мире стало больше на три нобелевских лауреата.
А 12 декабря, после длившихся два дня торжеств и демонстраций студентов, радостно поздравлявших премированных учёных, состоялся вечер в лекционном зале Стокгольмского университета, где каждый награждённый прочитал доклад о своих работах.
На этот раз в публике не сверкали расшитые золотом мундиры и дорогие наряды придворных дам. Шведские учёные и иностранные гости ждали солидных сообщений и были настроены на торжественно-серьёзный лад, такова была традиция нобелевских лекций.
И Чедвик, первый докладчик, как истый англичанин, традиции не нарушил. Размеренным голосом лектора, неторопливо вводящего студентов в курс проблемы, он излагал с трибуны основные этапы открытия нейтрона, и среди них важное место заняли эксперименты супругов Жолио-Кюри – ведь именно эти эксперименты заставили Чедвика заняться поисками давно предсказанной Резерфордом, но никем пока не уловленной частицы. Он поклонился Ирен и Фредерику, зал наградил аплодисментами и Чедвика, и французских физиков, которым он так великодушно выразил благодарность за то, что они натолкнули его на выдающееся открытие.
А после Чедвика докладывала Ирен о том, как в результате совместно проведённых опытов они с Фредериком получили и химически выделили искусственные элементы.
На трибуну пошёл Жолио. Он всегда выглядел моложе своих лет, а сейчас, с трибуны, при свете ламп, тридцатипятилетний казался юношей. О чём будет говорить этот человек, похожий скорей на спортсмена, чем на учёного? Разве его жена только что не изложила обстоятельно всё существенное в их открытии? Повторяться? Дополнять нарисованную картину второстепенными деталями? Да, он повторяется и дополняет, он сообщает, что они с женой добавили более пятидесяти новых радиоактивных элементов к тем тридцати, что существуют в земной коре. Ах, вот что, он с чисто французской вежливостью считает себя обязанным публично поблагодарить своих учителей, он отдаёт честь своей великой тёще, знаменитой Марии Кюри. Он с волнением произносит:
– Это открытие вызвало бы большое удовлетворение недавно ушедшего нашего уважаемого учителя Марии Кюри. Она была бы очень довольна столь богатым пополнением начатого ею вместе с Пьером Кюри списка радиоактивных элементов.
Что ж, на этом можно и закончить традиционно-торжественную лекцию. Существо открытия объяснено, предшественники упомянуты, благодарности учителям вынесены. Но не похоже, что Жолио собирается сойти с трибуны. Всё предшествующее было лишь вступлением. Он переходит к основной мысли. Он спрашивает аудиторию, почему во внешнем мире нет элементов, обнаруженных ими в лаборатории? Почему вещество так неустойчиво на столе, заставленном приборами, и так безмерно прочно в самой природе? Он пристально вглядывается в зал и произносит сакраментальную фразу: а прочно ли вещество в природе? Не является ли стабильность мира лишь кажущейся?
Звонко выговаривая каждое слово, он объявляет новую истину:
– Суммируя всё изложенные факты, мы считаем, что несколько сотен атомов различных элементов, составляющих нашу планету, не должны рассматриваться как созданные раз и навсегда. Мы имеем возможность наблюдать их, потому что они «выжили». Другие, менее долговечные элементы исчезли. Может быть, атомы именно этих элементов были искусственно воссозданы в лабораториях?
Он снова останавливается, чтобы дать аудитории время постигнуть глубину его мысли. Он должен подготовить её к восприятию следующей, ещё более неожиданной, почти кощунственной идеи. Он собирается поставить лаборанта в белом халате на уровень с самим господом богом – вот истинное содержание его нобелевской лекции!
– Если заглянем в прошлое,– говорит он,– и охватим взором прогресс науки, который происходит всё более и более нарастающими темпами, мы получим право думать, что исследователи, которые создают или разрушают элементы по своему желанию, сумеют добиться превращений, имеющих характер взрыва, добиться настоящих цепных реакций. И если мы сможем осуществить подобные превращения, то удастся высвободить огромное количество энергии, которую можно будет использовать.
Зал отвечает шумом, он готовится разразиться аплодисментами. Да, это хорошая концовка – так высоко вознести человека, столь многое пообещать человечеству. Теперь вполне пристойно раскланяться и с торжеством сойти с трибуны. Отличная лекция, глубокая, воодушевляющая!
Нет, докладчик не собирается на этом кончать. Он молчит и ждёт – но не аплодисментов, а когда окончится шум. Он продолжает, голос его становится резким. Докладчик угрожает, а не гладит по головке.
– Увы! – говорит он, и это звонкое «увы» с пугающей силой звучит у него.– Если цепная реакция распространится на все элементы нашей планеты, мы должны предвидеть последствия такого катаклизма. Астрономы иногда отмечают, что яркость какой-нибудь звезды незначительной величины внезапно увеличивается, что звезда, ранее не видимая невооружённым глазом, вдруг начинает ярко сверкать на небе. Такое появление новой звезды, такое внезапное увеличение её энергии, возможног следствие превращений, имеющих характер взрыва.
Итак, космическая катастрофа, гибель Земли и Солнца и всех планет,– вот что может проистечь из тех лабораторных работ, за которые докладчик всего два дня назад получил Нобелевскую премию! Резерфорд пошутил, что какой-нибудь идиот в лаборатории может взорвать Вселенную, Жолио не шутит, он серьёзно доказывает. И он предвещает такую опасность не в результате поисков и происков какого-то фантастического идиота, нет, он предвидит её в конечном итоге своих собственных исследований, в дальнейшем их расширении и углублении. Он предупреждает мир от самого себя, от своих учеников, от своих продолжателей, близких и дальних. Не собирается ли он внести проект вообще прекратить исследования атомного ядра? Может быть, он возвращает свою Нобелевскую премию как полученную незаслуженно? Не выскажет ли он всё-таки надежду, что учёные-физики добровольно прекратят углубляться в опаснейший цепной процесс, описанный им?
– Исследователи бесспорно попытаются воспроизвести этот процесс,– с непоколебимой убеждённостью отвечает он на невысказанный испуганный помысел аудитории. И, выдержав паузу, произносит последнюю обнадёживающую фразу: – Но мы надеемся, они примут необходимые меры предосторожности!
Он сходит с трибуны, его провожают аплодисменты. Лекция была грозная, ещё ни один из нобелевских лауреатов не предупреждал о таких страшных опасностях. Но надежда сохранена! Аудитория аплодирует оратору за высказанную им напоследок веру в человечество.
К Фредерику пробирается взбудораженный Чедвик. Открыто выраженное волнение было редчайшим явлением у этого невозмутимейшего из учёных.
– Великолепно, но страшно,– говорит он, пожимая руку Фредерику.– Вы заставили меня почувствовать всю меру собственной ответственности. Отныне я буду опасаться своих работ.
– Во всяком случае, все мы должны думать заранее о последствиях наших исследований,– ответил Жолио.– Что до меня, то я повторю слова Пьера Кюри, сказанные им в этом же зале тридцать два года назад: «Я отношусь к числу тех, кто думает, что человечество сумеет извлечь из новых открытии больше добра, чем зла».
Чедвик всё не мог успокоиться.
– В Кембридже один эмигрант из Германии предвидит, как и вы, грозные последствия наших ядерных исследований. Но в отличие от вас он пессимист. Его страшит, что в Германии осталось много хороших физиков, он говорит, что это опасно для человечества. Фамилия его Сциллард, Лео Сциллард, так его зовут.
– О Лео Сцилларде я слышал,– промолвил Жолио.
– Чем вы с мадам Кюри собираетесь заняться теперь? – поинтересовался Чедвик.
К ним присоединилась Ирен, он обращался к обоим. Она ответила за себя и за мужа.
– Нас интересует проблема трансуранов,– с неожиданной резкостью сказала она.– В Берлине утверждают, что доказали правоту Ферми, выделив химически эти загадочные элементы. Но мы их пока не сумели найти. Нам кажется, что здесь таится какая-то загадка.
– Это будет снова совместная работа, мадам?
– Нет, я проведу её с югославом Полем Савичем. Исследование скорей химическое, чем физическое. Фред будет руководить строительством лаборатории атомного синтеза и монтажом циклотрона в Коллеж де Франс.
Чедвик молча наклонил голову. Он хорошо помнил научные споры на последнем Сольвеевском конгрессе. И он вполне уяснил значение резкого тона в голосе Ирен.
4. Это невозможно, потому что этого не может бытьВ декабре 1938 года по гулким коридорам Химического института кайзера Вильгельма в Берлин-Далеме угрюмо шагает профессор Отто Ган.
Берлинский радиохимик не в духе. Для скверного настроения причин больше чем достаточно.
И главная та, что стареющего профессора, ученика и друга великого Резерфорда, заставили заниматься политикой. Всю свою жизнь он имел дело только с приборами и химикалиями, он гордился тем, что стоит вне политики. Даже в первую мировую войну офицер химических войск Отто Ган не терял дружеских чувств к английским учёным. Битвы шли на полях сражений, но в сердце у Гана не было ненависти. В его мире науки было творческое соперничество, а не война.
Проклятые нацисты Гитлера с дьявольской энергией ставят мир с ног на голову. Всё в Германии теперь идёт наперекор разуму и морали. Дикий шабаш бесов, пиршество каннибалов – только такие слова отражают сегодняшнюю действительность. Цивилизованный двадцатый век ввергнут в мрачное средневековье!
И находятся проходимцы с именами крупных учёных, которым по душе дикарские порядки нацизма. Впавший в старческий маразм Филипп Ленард требует «арийской физики». Иоганнес Штарк, кстати, истративший свою Нобелевскую премию на покупку фарфорового заводика и превратившийся из учёного в хозяйчика, печатно вопит, что «теория относительности – мировой еврейский блеф». Наука может быть только правильной или неправильной, а с кафедр всех немецких университетов угодливые профессора завывают о физике, химии и математике, определяемых формой головы, а не знаниями, заключёнными в голове. И это в его Германии! В бывшей культурной Германии, откуда сегодня бежит всё свободомыслящее!
Разве этим летом не бежала из Берлина Лиза Мейтнер, самый близкий ему в науке человек, его правая рука? И он не смог её отстоять! Тридцать лет они дружат, столько сделали совместных работ, а на тридцать первом году дружбы он сам посоветовал Лизе: «Бегите, бегите, пока не поздно!»
С какой горечью она тогда посмотрела на него! Как она надеялась, что ей, может быть, удастся остаться в Берлине, даже когда отсюда сбегут тысячи других преследуемых! Она была иностранка, австрийская подданная, с ней нельзя было поступать, как с прочими рабами рейха. И разве она не была женщиной, знаменитой учёной женщиной? Бедная фантазёрка надеялась, что, как во всяком цивилизованном обществе, женская слабость будет ей защитой.
Но в марте 1938 года Австрию захватил Гитлер. И австрийцы в одно отнюдь не прекрасное утро стали немцами. И на них распространились законы «защиты расы». А для нацистских варваров не существует уважения к женщине, этого Лиза долго не понимала. Хорошо, что удалось уговорить её для виду уехать в отпуск в Швецию и оттуда не возвращаться. Иначе она томилась бы уже в концентрационном лагере!
Ган отпер свой кабинет, закурил сигару, подошёл к окну. Осень в этом году была промозглая, мокрый снег поминутно превращался в дождь. Грипп косил людей с той же беспощадностью, как и бацилла нацистского безумия. Ган в последнее время старался не ходить и на научные совещания. Было противно смотреть, как отвратительно изменились лица и речи недавно, казалось бы, приличных людей.
Он прошёлся по ковру, угрюмо усмехаясь. Он вспомнил рассказ о беседе ректора Гёттингенского университета Гильберта с министром высшего образования Бернгардом Рустом. В Гёттингене чистка от «нежелательных учёных» была произведена вскоре после захвата нацистами власти: семь профессоров, среди них Борна, Куранта, Франка, изгнали из университета. А через год на банкете в Гёттингене невежественный пьяница Руст и Гильберт оказались рядом. И демагог Руст несомненно рассчитывал, что Гильберт выше всех ставит себя, когда громко обратился к величайшему математику Германии: «За границей кричат, что ваш институт сильно пострадал вследствии изгнания врагов нацизма. Это правда, профессор?» А Гильберт ответил столь же громко: «Чепуха, господин министр. Знаменитый Гёттингенский университет не пострадал. Он просто больше не существует!»
– После бегства Лизы и о нашем институте можно сказать то же самое,– пробормотал Ган.
Он подошёл к столу, развернул газету, стоя перечёл заметку о Ферми. Утром, за завтраком, она первой бросилась в глаза, и томившая Гана все эти дни тоска стала непереносимо тяжкой. Ферми бежал из Италии. Он получил Нобелевскую премию, приехал за ней в Стокгольм и оттуда направился с семьёй в Соединённые Штаты. Величайший итальянский физик предпочёл стать изгнанником фашизма, чем быть его кумиром. Ему претила оскорбительная слава любимца Муссолини.
Собственно, этого давно надо было ожидать, невесело размышлял Ган. Великолепная научная группа Ферми развалилась. Разетти проводит больше времени в Канаде, чем в Риме. Сегре поработал в Беркли, у Лоуренса, привёз оттуда в Палермо, где он временно обосновался, образцы облучённого молибдена и выделил из них искусственно созданный недостававший в таблице Менделеева сорок третий элемент – он так и назвал его: «технеций» – искусственный. А сейчас Сегре опять в Америке – и уже несомненно не вернётся. И Понтекорво уже два года в Париже, у супругов Жолио-Кюри. Умер профессор Орсо Корбино, столько сделавший для воссоздания славы Италии в физической науке. И кончилась итальянская школа!
От дум о развале школы Ферми Ган обратился к другой мысли, тоже вызывавшей скверное настроение. Год назад начался спор с парижскими физиками о трансуранах, и спор усилился настолько, что из нормальной научной дискуссии стал превращаться в запальчивую перепалку. Ирен Кюри открыто показывала, что ни во что не ставит исследования берлинских радиохимиков.
Уже несколько лет в Берлин-Далеме тщательно проверяли сенсационные открытия Ферми. И Ган с Мейтнер подтвердили, что в результате распада урана образуется несколько элементов. Определить их было очень трудно, в таких ничтожных количествах они возникали. Ган и Мейтнер пришли к выводу, что продукты распада урана – изотопы его соседей, давно известных актиния, протактиния и радия, а также трансурановые элементы 93 и 94. О, это был триумф лабораторной точности! Весь научный мир восхищался успехом немецких физиков.
И только один голос прозвучал скептически. Только госпожа Ирен Кюри осмелилась не согласиться с выводами Гана и Мейтнер.
Прохаживаясь по кабинету, Ган сумрачно размышлял о статье, напечатанной Ирен совместно с Савичем этим летом, уже после бегства Лизы из Берлина: парижане объявляли, что нашли в продуктах распада урана лантаноподобное вещество.
Нет, госпожа Ирен не утверждала, что найден лантан, элемент 57, занимающий середину таблицы Менделеева. Она допускала, что таинственный элемент только осаждается с лантаном, только ведёт себя, как лантан; она даже сообщила, что им потом удалось отделить его от лантана. Но лантан или лантаноподобное вещество – это всё равно было невероятно! Ирен с Савичем, видимо, имели дело с плохо очищенными реактивами. В Далеме даже для демонстрации студентам не пользуются такими недоброкачественными химикатами, какие применяют в Париже для опытов, требующих высокой тщательности!
Ган вспоминал недавнюю встречу с Жолио на научном конгрессе в Риме.
Они раньше не были лично знакомы и очень понравились друг другу. Французский физик оказался очаровательным человеком, живым, весёлым, остроумным, доброжелательным, в нём не было и тени высокомерия, так свойственного другим знаменитостям.
И в Риме Ган со всей деликатностью обратил внимание Жолио на поспешность, с какой Ирен публикует свои исследования.
«Я восхищаюсь талантами вашей супруги,– сказал он тогда,– но одного таланта в науке мало, нужна ещё аккуратность. Передайте мой совет мадам Ирен повторить эксперименты. Мне кажется, в них много путаницы».
Советом его пренебрегли, это ясно. В новой заметке Ирен и Савич отстаивают старые заблуждения. И опять он не поднял дерзко брошенной перчатки. И опять он постарался обойтись без столкновения в печати. В личном письме к Ирен он снова рекомендует повторить эксперименты. Ирен даже не ответила. Больше всего оскорбляло Гана её пренебрежительное молчание!
И, раздражённо шагая по кабинету, он всё возвращался мыслью к предмету спора. Госпожа Кюри талантлива, а её муж, возможно, даже гениален. Он излучает идеи. Но наука отнюдь не исчерпывается идеями, она также и хранилище фактов. Беда этих французов в том, что они превращают гениальность из редкого озарения в будничное ремесло. Они скорей мечтают, чем измеряют и взвешивают. Нобелевская речь Жолио доказала это исчерпывающе, столько там библейских пророчеств наряду с прочными фактами!
Нет, даже Ферми в Риме, тоже не мастер тонкого эксперимента, куда внимательней относился к опытам. Он открывал поразительные факты, а не только продуцировал ошеломляющие идеи. Ещё Ньютон сказал: «Гипотезес нон финго».– «Я не придумываю гипотез». Лантан. Лантаноподобное вещество. Вот так просто взять и хладнокровно опрокинуть величественное здание радиохимии!
Чепуха какая-то, а не наука!
В кабинет вошёл Штрассман с журналом в руке.
Фридрих Штрассман, толстый, говорливый, подвижный, один в институте не потерял жизнерадостности в это тяжёлое время. Сменив Лизу в лаборатории, он не заменил её – и сам знал об этом. Служебное возвышение не развратило его, он скорей огорчался, чем радовался своему «успеху». Ган любил своего помощника, но Фриц беспокоил его. Он не только не поднимал руки в официальном фашистском приветствии – этого не делал и сам Ган,– но и с удовольствием рассказывал рискованные анекдоты о нацистах. На ненадёжного радиохимика с сомнением поглядывали институтские «партайгеноссе», и Ган опасался, что это кончится неприятностями.
– Важные новости, шеф! – закричал Штрассман с порога.
– Новая речь фюрера?– иронически поинтересовался Ган.– Или господин Геббельс предсказывает великую будущность арийской математике и нордической химии?
Фриц Штрассман, обычно с охотой подхватывавший насмешки над нацистскими руководителями, был слишком возбуждён, чтоб откликаться на шутки.
– Сводная статья Ирен Кюри и Савича! Они подтверждают прежние результаты с лантаноподобными элементами. Статья должна заинтересовать вас, профессор.
Ган равнодушно выдохнул сигарный дым.
– Я перестал интересоваться писаниями Ирен Жолио-Кюри. Боюсь, мадам Кюри, хотя она и награждена Нобелевской премией, слишком полагается на химические познания, полученные от своей великой матери. В наше время этого мало.
– Если она ошибается, мы можем объявить о её ошибке.
Ган отрицательно покачал головой:
– Напряжённость между Францией и Германией и без того слишком велика, чтоб нам с вами её увеличивать. Кюри и Савич очень запутались, но публичной дискуссии я затевать не буду.
– Вы обязаны прочесть их сообщение, профессор,– настаивал Штрассман.– После вашей критики они старались работать тщательно.
– Я не верю в их тщательность. В Париже аккуратность опыта совсем иное понятие, чем в Берлине.
– Вы заранее говорите о любом их результате: это невозможно! Почему?
– По очень простой причине. Это невозможно, потому что этого не может быть. Вас устраивает такое объяснение?
– Нет, профессор. Боюсь, что и в нашей лаборатории...
– Что? – воскликнул удивлённый Гаи.
– Посмотрите сами... Но если я не ошибаюсь, при распаде урана действительно появляется вещество, похожее на лантан...
Ган кинул зажжённую сигару прямо на стол.
– Идёмте в лабораторию! Я по-прежнему не верю. Но это чертовски интересно!