Текст книги "Парус плаваний и воспоминаний"
Автор книги: Сергей Бондарин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
На Донском плесе
Нам, московским литераторам, зачисленным в кадры Действующего Черноморского флота с первых дней войны, разумеется, не терпелось понюхать пороху, но начальство пе торопилось.
Драматические противоречия войны постигались не сразу. Были непонятны и мне доводы начальства, вдруг командирующего меня из Севастополя в штаб Азовской флотилии.
Что делать в Мариуполе, который еще представлялся глубоким тылом, или на Дону, когда на Перекопе уже идут бои и только накануне я вернулся из осажденной грохочущей Одессы!
Однако новое назначение нужно выполнять: командирские нашивки и золотистый краб на черной фуражке обязывали. И вот уже передо мною светло-зеленая пустыня Азовского моря. На старом задымленном пароходике, держащем курс на Мариуполь, я вспоминаю стихи Багрицкого о рыбачке на Азовском море и утешаюсь тем, что увижу с моря новый порт Мариуполь, а потом и Таганрог, городок Чехова. Чайки. Безмятежное осеннее небо. Но вот идет на нас дозорный катерок, с него что-то кричат в рупор, на мостике какое-то замешательство. Меня приглашают к капитану, и он, заметно побледнев, сообщает мне новость:
– Мариуполя нет.
– Как так – Мариуполя нет?
– В Мариуполе немцы…
С минуты на минуту над нами могут появиться «юнкерсы».
– А все наше оружие, – говорит капитан, – старая винтовка у старпома и ваш пистолет: будьте в боевой готовности!
Все меняется мгновенно. Уже было завязавшиеся на борту романы трагически прерываются, исчезают улыбки. Выступает на первый план все, что есть самое серьезное в жизни и судьбах людей. Что-то рушится.
Война на Азовском море, на Дону и на Кубани описана мало, а между тем есть о чем рассказать, всякое было и в десантах и на кораблях, и, может быть, самое интересное при встречах, в разговорах, в беседах, в признаниях людей – таких разных, так по-разному начинавших войну, тут действительно было как-то легче сходиться с людьми и они открывались свободней. Вскоре я уже не роптал. Всюду, на этом приморском южном крае грандиозного фронта войны нуждались в добром слове собеседника, журналиста, товарища. Было ясно, что печати здесь предназначена большая роль, и наша скромная редакция трудилась вовсю: каждый из. нас был и организатором, и корреспондентом, и правщиком, и если нужно, то и наборщиком. С первых же дней начались разъезды по частям и соединениям, и вот тогда-то мы встретились с Цезарем Львовичем Куниковым, московским журналистом. На этот раз на просторах донских плавней.
Хороших товарищей оставил я в Севастополе, хороших товарищей нашел на Азовском море.
Теперь имя Куникова известно широко. С его именем связан блистательный успех одного из самых интересных эпизодов войны на этом театре – высадка куниковцев на Мысхако под Новороссийском. Еще не раз воображение писателей будут привлекать этот сюжет и его герои. На мой взгляд самое интересное – это необыкновенная судьба самого Куникова. Глубоко мирный интеллигентный человек, отличный журналист, очень быстро стал выдающимся военачальником. «Куниковцы»… «куниковская тактика»… «куниковские лихость и бесстрашие»… Кто из черноморцев не старался подражать этому искусству? Немало удивительных встреч приносит война, многому она учит, не все сохраняет память, и тем больше ценности в том, что удалось сохранить в записных книжках, в газетных вырезках, в письмах. С особенным чувством перебираешь теперь эти записки и удивляешься, как удалось сохранить их в обстановке, чего там скромничать, прямо смертельной опасности.
Каждый, кому посчастливилось встретиться с командиром, подобным Куникову, всегда будет помнить дни, недели, проведенные вместе в ту грозную и душу возвышающую пору. Секрет его обаяния заключался именно в том, что людей, его окружающих, он невольно делал лучше, отважней, честнее, увереннее в себе и в судьбах войны, – а как это было нужно каждому!
Признаться, счастливая встреча была неожиданной. Имя московского журналиста, редактора газеты «Техника», я успел забыть, и он еще не был тем прославленным майором, который через полтора года повел десантников на Станичку, он носил скромные знаки старшего политрука – и только, хотя и командовал лучшим отрядом водного заграждения.
Я направлялся именно к командиру отряда. Мне указали на рыбачью хижину на берегу широкого протока обильной донской дельты. С порога я услышал голоса.
– Все они пишут не так, – говорил один. – Вот ответь мне, товарищ старший политрук, ответь, как надо сейчас писать?
– Милый мой, сейчас в газете нужен пафос, как никогда.
– Какой там пафос?!
– А ты думаешь, легко найти нужные слова? Вот о нас, о наших ночных налетах, о схватках врукопашную – как сказать? Пошли – вернулись. «Отряд старшего политрука К. захватил языка и вражеский пулемет». Вернулись. Захватили. А сколько всего было за эту ночь!.. Журналист должен сам развернуться, в этом его дело. Должен видеть и то, чего на самом деле не видел. Должен уметь, как Толстой, если нужно, про конское копыто две страницы написать.
– Ты, товарищ Куников, загнешь! Сам – писатель!
Спорили Куников и политрук отряда Шкляр.
На войне любая встреча нисколько не удивляет, а может только порадовать. Порадовался и я встрече с москвичом. Но, боже, как уже далеки были звон московских трамваев, тенистый Цветной бульвар, где в редакции газеты «За индустриализацию» я познакомился с Куниковым. Он выглядел совсем иным.
– Но у вас еще есть что-то московское, – оглядывая меня, пошутил Куников, – и знаете, это очень приятно.
– А вы и в самом деле бедуин, – отвечал шуткой и я.
Я уже знал, что в узком кругу Куникова называют бедуином, за смуглость лица и темные глаза, так глядящие из-под ушанки со звездочкой, – это я увидел сейчас сам, – что больше всего в этом взоре запоминались крупные белки.
Куников разбирал и чистил автомат.
Глубокая осень на Дону была холодной, то и дело со взморья задувал низовой ветер, беспощадно гнал воду, заливал обширную донскую дельту. Такая погода стояла и в тот памятный вечер.
Не только командир – все бойцы отряда в бушлатах и ушанках готовились к очередной диверсионной вылазке на берег, занятый противником. Точили вскоре ставшие знаменитыми ножи-кинжалы, выложенные самодельной инкрустацией. В этом состоял не только особый шик, ножи были действительно незаменимыми в тесных ночных схватках.
Как всегда, отряд разбивался на несколько групп. Основная задача была – взорвать на станции Синявка поезд с боеприпасами, и эта операция поручалась группе под командой главного старшины Пшеничного.
С наступлением темноты двинулись катера, мы с Куниковым шли на одном катере.
Как бы продолжая разговор, начатый политруком Шкляром, Куников говорил:
– Не сомневайтесь. Приехали вовремя. Увидите много интересного. Пшеничный свое дело сделает. Он один из лучших бойцов отряда. Только сумейте рассказать о нем с пафосом, так, чтобы зажечь других… Прекрасное дело! Какое интересное и важное дело у вас в руках!
– Так это же и ваше дело.
– Нет, мое дело теперь другое, а на вашем месте я бы уже собрал книжку о моряках и десантниках-азовцах. Азовцы! Так бы я книжку и назвал: «Азовцы»! Сколько интересного и важного совершается каждый день, каждый час – и уходит. Нельзя! Нельзя! Народное надо оставить народу. Вот опять-таки тот же Пшеничный – какой добрый, какой русский парень. Воплощение русского парода! Вы видели, какие у него глаза? И вот этого добряка уже раскачивает та самая ярость оскорбления, о которой писал Толстой и о которой поется в песне… Я уверен, что и о Пшеничном сложат песни. А вы будете кусать себе локти, если не сумеете все это выразить. Война только начинается, но именно уже теперь нужно чувствовать главное… У каждого оно проявляется по-иному, но суть одна. Вот уже действительно общее дело, философия общего дела, дела жизни и смерти, чести и бесчестия, человечности и бесчеловечности. И каждый из нас должен быть безупречным, достойным этого дела. Такому, как Пшеничный, и задумываться над этим не надо, у него это в крови, у него и душа и мозги такие, а нам, ученым, интеллигентным людям, иногда требуется еще кое-что отковырнуть или поставить мозги на место. Но я такого мнения, что истинно интеллигентный человек своею сутью подготовлен к любому подвигу – не устрашусь этого слова, – да, к подвигу, если покажут на него. Вот я всегда вспоминаю одну примечательную историю. Может быть, вы сами ее знаете. Очень любопытно. Вы слушаете меня? Что-то мотор забарахлил… Так слушайте. Это было незадолго до войны. Имен не назовем, важна суть дела: в стратоплане поднялись трое – два стратонавта и с ними специалист-ученый. При спуске непорядок, угрожающий непорядок! Одно спасение – облегчать аппарат, которым управляют двое. Кто же должен прыгать? Разговаривать некогда, нужно только действовать и немедленно. И вот немолодой ученый решительно заявляет: помогайте приготовиться и открывайте люк…
– Выпрыгнул?
– Выпрыгнул.
– Ну?
– Представьте себе, – с выражением счастья продолжал Куников, – благополучно. – Куников помолчал, сильный ветер трепал на нем плащ-палатку, ее край бил меня по лицу, уже давно стемнело, все казалось необычайным и возвышенно-интересным.
Я тихо попросил:
– Ну, рассказывайте еще.
– А будете писать книгу?
– Вуду.
– Даете слово?
– Даю слово.
– В таком случае, слушайте. Вот интеллигентность: ангел, спускающийся к нам на парашюте! Такими мы должны быть все. А вы уже убивали? – вдруг спросил он, наклонившись ко мне.
Вопрос прозвучал неожиданно и был непростым. Как бы давая мне время прийти в себя, Куников отвернулся и сделал несколько распоряжений рулевому:
– Держи на шалаш, там высадим корреспондента. Пшеничный впереди?
– Пшеничный уже ушел. Вон – ихний мотор. Еще слышится.
И в самом деле, в темноте издалека доносился рокот мотора. Куников осмотрелся, прислушался, сказал:
– Пожалуй, уже пора глушить, – и пояснил мне. – Мы уже, собственно, на переднем крае, в виду у противника. Вон там, – он показал рукой, – Синявка. К точке высадки мы обычно подходим на веслах, а вас сейчас оставим здесь в шалаше, вы не будете один, там есть партизаны. Хотите курить – курите: скоро уже нельзя будет.
Сильный ветер обдувал теперь то с одной, то с другой стороны: моторка часто меняла галс, лавируя в камышовых зарослях и то и дело снова выходя на открытое место. В темноте был едва заметен волновой шлейф за кормою. Ветер посвистывал в камышах.
Мне смутно думалось, что ради такой ночи простительно было оставить даже незабываемые холмы Севастополя, подвал, служивший нам, сотрудникам «Красного черноморца», бомбоубежищем… Но нужно было отвечать на вопрос – убивал ли я? Куников не забыл его и, видимо, ждал ответа. И я ответил честно.
– А я уже убивал, – строго сказал Куников. – И вот что я вам скажу: думаю, война с того момента и начинается, когда ты должен убить врага. Нелегко, конечно, убивать даже врага, фашиста. Но я должен стать вровень с другими, с Пшеничным и его товарищами. Подумайте, ведь нам доверили лучших бойцов страны – и мы не смеем обмануть их. Знаете, теперь я даже сапоги снимаю каким-то особенным способом – залихватски и самодовольно. А почему? Мне приятно сознавать, что я не хуже других. Десантники орудуют ‘ножами, это неизбежно во время наших ночных налетов на тылы, такая уж у нас доля, но никто из них от этого не становится хуже. Я потом смотрю в их глаза и вижу молодые, светлые человеческие глаза, и я учусь у них. Есть прямая связь между тем, как командир учится, и тем, как он воюет. Учись сам и учи других, не теряя из виду ни одного человека. Если мы это сумеем, мы сделаем чудеса… Кто-то говорил: «Воевать – это значит уметь ждать». А ждать, конечно, трудно. Быт войны труден. Но в том-то и дело: не превращай дело войны в быт, а старайся подняться над ним, не расслабляйся, не расстегивай воротника…
Моторка ткнулась в шумящие камыши. Монолог на ночном донском плесе, на переднем крае войны оборвался, но никогда не забыть мне этой ночи и того, что постиг я тогда. Все, что произошло несколько позже, наутро, многое, что было еще позже – и через год, и через два, думается мне, имело прямое отношение к впечатлениям этой ночи.
…Иван Пшеничный задание выполнил: поезд с фашистским оружием был взорван. На отходе группа Пшеничного была настигнута. У азовцев оставалось только одно преимущество, одна надежда – знание местности, и они умело воспользовались этим преимуществом. Отступление прикрыл сам главный старшина. Он принял на себя весь удар. Его товарищи ушли, но Иван, защищаясь, был жестоко ранен и уже не мог отойти.
Ветер с рассветом не упал – усилился, вода в Дону все прибывала. Товарищи Ивана Пшеничного еще видели, как волны сомкнулись над прибрежными камышами, в которых засел раненый Пшеничный, как будто теперь сама природа старалась преградить врагу доступ к тому месту, где главный старшина Иван Пшеничный принял неравный бой.
Именно с этого эпизода мы с Юдиным, редактором «Красного азовца», начали составлять книжечку. Слово, данное мною Куникову, было выполнено. Вскоре в нелегких условиях жизни прифронтового рыбачьего поселка книжечка была отпечатана и выпущена сравнительно большим для тех условий тиражом. И называлась она так, как предложил Куников: «Азовцы». И я знаю, что позже отец Малой земли майор Куников книжечку похвалил.
Он больше не спрашивал о том, о чем мужественно, открыто спросил меня однажды в донских камышах. Но что бы там пи было, мне верится, что и я старался делать свое дело так, как учил понимать его Куников.
Сейчас эта книжечка – «Азовцы» – составляет несомненную библиографическую редкость. Она хранится у меня на полке среди самых дорогих мне книг. Не стыдно гордиться ею, как любой литератор может гордиться самым дорогим для него произведением, жаль только, что в книжку не попала песня о бойце морской пехоты Иване Пшеничном: слышал я, что поют эту песню на Дону и в Приазовье.
Игнат, мы встретимся в степи
Едва ли есть что-нибудь другое более ценное, радостное, желанное для фронтовика и окопника, озябшего и отсыревшего в землянке, чем слово одобрения, привета, любви и надежды от любимого человека – письмецо из дому.
Но есть среди этих замусоленных цидулек, часто без марки, сложенных треугольничком, и другие – письмецо от фронтового товарища. О таком письме я и расскажу.
Как ни странно, все еще недостаточно понято значение личных архивов участников войны, а тем более – писателей, журналистов, работников искусств. А между тем ящики письменных столов продолжают наполняться. Не пора ли объединить эти усилия в мирный труд военного братства – по примеру все заметней развивающихся объединений любителей книг или филателистов.
Разумеется, и у меня есть ящики, забитые письмами и папками. Среди этих писем немало откликов на печатные выступления, все это дорого сердцу литератора, но, повторяю, есть особенно дорогие письма, и они не всегда следствие той или иной публикации, но всегда вызывают волнение воспоминаний о чрезвычайно значительных жизненных встречах, делах, думах…
Многое совершалось, можно сказать, у тебя на глазах, и нелегко выбрать из кип писем и записок даже самое значительное – значительное и дорогое вам, как для матери значителен каждый день, прожитый ее ребенком… Ну, вот передо мною замызганное письмо, в котором не сразу теперь разберешь отдельные слова. Это письмо Игната Постоева, старшины Черноморского флота, с которым я познакомился на борту крейсера «Красный Кавказ» в первые месяцы Отечественной войны. Позже судьба снова свела нас на Мысхако, под Новороссийском, па земле, больше известной под именем Огненной. Я знаю, что есть опасность: письмо может показаться как бы стилизованным, но, поверьте, это не так. Напротив, этот фактический документ – лишнее свидетельство тому, каким путем народный, я бы сказал эпистолярный фольклор иногда становится основой стиля крупных писателей, много успевших сделать в своем жанре.
Благодарю случай, сохранивший у меня это письмо. Как не прочесть его? Прочтите письмо Постоева до конца: такие письма попадались и в годы гражданской войны. Этот язык, эти интонации обогащали, повторяю, стиль многих произведений, ставших теперь классическими. Но именно этот знакомый голос, безыскусный, горячий, взволнованный, полный чувств и воли бойца за народное дело, он-то и наделен той силой, какая сообщается и другим:
«Дорогой товарищ писатель!..
Как можете вспомнить старшину 1-й статьи Игната Постоева, мы расстались с вами в ночь на 1 июля, когда моряки уходили на фронт для решительного сражения за Севастополь, главную базу ЧФ. Вы, товарищ писатель, знаете сами: многие плакали, многие грудь зажимали… но я начну вкратцах: уходя из Камышовой, где мы с вами расстались у борта, политрук Кудрик взял двадцать человек краснофлотцев плюс тридцать бойцов разведки, и в два часа ночи меня с личным составом передали в отряд и направили на Малахов курган, откуда на рассвете, теряя последних бойцов, отряды начали отступление в город для ведения уличных боев, и в пять часов утра был принят неравный бой. Комиссар, назначенный личным составом, товарищ Климченко воодушевлял бойцов как сын своей Родины – своих братьев. Он вместе выходил в тяжелые рукопашные схватки и пал в бою за Севастополь на улице Фрунзе. Там же, у гостиницы «Интурист», я тоже залился кровью, меня полоснуло по ребрам, как ножом. Бой вели до десяти часов вечера. От пламени был такой шум, что бойцы теряли возможность по стрельбе вносить ясность, где же противник, на каких рубежах наши войска. Когда же настала ночь, без бури шумящая во всех направлениях, мы получили прямой приказ из ФКП – оставить город и отступать обратно в Камышовую. И мы покинули город славы и чести. Многие плакали, многие грудь зажимали. И это был рассвет, и враг начал гнушаться над нами тучами своих самолетов. Но еще были живы Кудрик, Гром и Голик. Это наблюдал другой коммунист, сигнальщик Охрименко, который нас нашел, но весь был обгорелый, не в силах больше держать оружие. Меня положили в госпиталь. Тут над нами была земля.
Темнота и глухота. Про Севастополь и бойцов-товарищей мы могли только думать. И я думал и вспоминал тот простор, что был у меня до войны: ведь батька мой, тоже Игнат, из донских казаков, а жили мы перед войной под Курском в знаменитой Стрелецкой степи, где батька был объездчиком…
При таких обстоятельствах ждали эскадру. Эскадра не пришла, потому что поперек моря стояла стена из фашистских бомб, блокирующих Севастополь…
Так суждено было дождаться нам сверхадского плена. Выволокли нас из подземного госпиталя, лежали поверх праха развалин, под опрокинутыми столбами, под тяжестью телеграфной проволоки нечеловеческие страдальцы. Тяжело раненных он не взял никого – и тут погибли Охрименко, Даровой, Гром, Голик, много людей, кого вы можете вспомнить, товарищ писатель. Симферопольскую тюрьму назовем домом трупов.
О том, как я совершил побег, можно рассказать. Под конец работ я остался в кустах. Кустами и скалами я пробирался в Керчь, прибыл и через Еникальский пролив безлунною ночью переплыл па кубанскую сторону. Вот как это было, верьте слову бойца перед флотом. Я получу учрежденный защитнику Севастополя знак, ибо не знали таких сражений до последнего времени, какое сражение принял на себя Севастополь. Но за последнее время битва на Малой земле Мысхако – тоже битва истории за народное счастье. Шесть дней апреля с 18-го по 24-е земля гудела под нами, совсем чугунный котел, куда бы мы не переползали, но фашистским эскадрилиям и дивизиям, пришедшим в движение, не удалось стряхнуть нас с плацдарма под командой майора Куникова. Этим сражением немцы рассчитывали начать победы текущего года, ибо солнышко уже пригревает, а у них на счету еще ничего нет для посылок домой. Но недаром мы наглотались слезы и горького дыма уже тогда, в Севастополе. Не в первый раз горело железо, за которое мы брались руками, чтобы остановить чудовищные танки. Приезжайте, дорогой писатель, вам надобно видеть наших ребят: загорелые, черные, в касках, только глаза блестят. Не может погибнуть такой человек. Тут же ни одного, кто бы не завел персональный счет с немцем, если не в Севастополе, так в Одессе, а не в Одессе, так в Керчи. И вот у меня вопрос: зачем говорить, что у немцев снова была внезапность. Откуда звук такой? Я это и тогда говорил: не надо утверждать. Я это и сейчас повторяю: танки идут с улиц Новороссийска, и бойцы уже не стоят на месте. Слева бьет бронебойщик Потеря, парень из куниковцев, справа – кто-то другой, и вдруг наш Потеря наложил на плечо токаревское ружье, почти двадцать кило, и с этой штангой побежал по буграм за танком, кричит: «Догоняй, требуха, а то прорвется», – и бежит с бугра на бугор, и слышим опять бьет ПТР, а немцу нет ничего страшнее. Вернулся, запыхавшись, но объясняет: «Боялся не догоню». Не погибнуть таким людям.
И этот бой торжества, как знаете по государственному сообщению, мы в нем уложили более семи тысяч фрицев, мы не видим сейчас земли – одни серые трупы, имевшие целью сбросить бойцов Малой земли в Цемесскую бухту. Город Новороссийск мы видим перед собою с восхода до звезды, и кричим: «Врешь, гнида, вытравим!»
Такой подбили немцы итог, рассчитывая начать счет победам и молниеносный захват Кубани до источников нефти. Кто не рад видеть, что бойцы заставили застонать вражью силу по фронту – от Малой земли далеко за Черное море, до наших степей, до Стрелецкого заповедника под Курском.
Но, кажется мне, дорогой товарищ писатель, что не дело моряку засиживаться под землей и здесь тренькаться с немцем. Не пора ли бойцам вернуться на корабли? Не пора ли на морских просторах возобновить бой за просторы степей наших? Ох, видим, видим, вьется, вьется веревочка!.. И нет уже мне покоя во сне, ни за котелком, а обращаюсь я к вам, товарищ писатель, возьмите это на заметку и дайте в газету нашу «Красный черноморец». Пишу вам на борт краснознаменного крейсера «Красный Кавказ», скажите свое слово. Думаю, скажет свое громкое слово и прославленный командир корабля, капитан 2-го ранга Ерошенко! Ставлю восклицательный знак, а восклицательный знак означает, что слово мое кричит. Возвышает голос моя военная совесть. Из-под тяжкой обиды, что долго не чую под ногами палубу, из-под обиды, как из-под земли, кричу я, хотя море почти не вижу, а оно рядом. Помогите мне. А история дней моих описана выше…»
Вот не вся история дней Игната Постоева, и письмо это мне и дорого, и особенно живо, говорит горячим своим голосом, как человек, сидящий за одним со мной столом, живо и дорого потому, что, к счастью, стала мне известна и история дальнейших дней Игната Постоева, старшины первой статьи Черноморского флота.
Признаюсь, вернуть его на крейсер не удалось, хотя на Малой земле с Постоевым мы и повстречались.
К этому времени уже формировались части морской пехоты для отправки на другие фронты, ушел с этими частями и Постоев, а о его дальнейшей судьбе я узнал уже совсем недавно, прошлым летом, после первого знакомства с людьми и сказочными землями прославленной Стрелецкой степи, государственного заповедника под Курском. Много интересного успел показать мне там даже за короткое время директор заповедника, приветливый, словоохотливый, открытый человек Алексей Михайлович Краснитский. От него же узнал я, что среди его работников есть бывший моряк, черноморец. «А кто такой? – спросил я. «Знатный моряк, – отвечал улыбаясь, Алексей Михайлович, – не кто-нибудь – старшина первой статьи, и на кораблях плавал, и в морской пехоте отличался, а тут, на Курской дуге, был тяжело ранен, отстал и потом вернулся к нам, в Стрелецкую степь. Он наш потомственный гражданин, еще батька его тут объездчиком служил…» – «Да кто такой, – не стерпел я, – как фамилия?» – «Постоев», – последовал ответ.
К моей досаде, Игната в эти дни в Стрелецкой степи не было. Иногда, с разрешения Краснитского, его отпускают с детьми в роли гида на заглохшие позиции великой Курской дуги. Но Краснитский обещал сказать Постоеву обо мне и передать мою просьбу прислать весточку.
И уже совсем недавно я получил от Игната Постоева еще одно письмецо:
«Помните, Сергей Александров (Постоев так и писал: Александров, и после горячих сожалений о том, что не удалось увидеться, продолжал), помните, Сергей Александров, как мы с вами талакали в часок бомбежки в землянке на Малой земле, а то и раньше – на «Красном Кавказе», талакали на крейсере, как хорошо быть на земле: тут и ковыль простой и вереск, белые анимоны, луковицы бесчисленного рода, ирис и тюльпаны… А маки уж, маки!.. Все торопится сосать из своих запасов, как те же суслики и мыши – лишь бы от знойного времени выдать свою красу перед небом и людьми.
Значит, трава, птички, небо, и прямо в лицо несет духом от тех трав: а то вдруг и обдаст тебя всего пылью, и как сладко от той пыли.
А там, то есть на корабле, на открытой палубе, конечно, страшновато, вот уже видишь, оторвались от стервятника бомбы и посыпались мелкой цепочкой на корабль по его курсу, и только славный наш незаменимый командир товарищ Ерошен-ко делает восемнадцатый кардинат, и бомбы, смотришь, раз, раз – ложатся в стороне справа по борту. Пыли нет, а зато осыпало брызгами. Все гудит. И в тебе самом все гудит. А? А теперя, дорогой Сергей Александров, все Стрелецкое море перед нами. Что ни день – то новый цвет, то розовый, то лиловый, то голубой. С утра уже поскорее бежишь посмотреть, какой цвет сегодня цветет. Ветерком обдаст, и вроде как бы сам цветком сделался. Это же все у нас научные травы. Какими были они за двести и за триста лет еще при Иване Грозном или Годунове, наука бережет их и изучает, а заодно – всяческая пчела, шмель и другая насекомая. Что уж землероек и мышат – что дождевых червей!
И той же весной, прислушайтесь только, что происходит: у стариков слезы стоят в глазах, когда в полночь соловьи заливаются и норовят один другого перепеть. А с рассветом исключительных цветов, необыкновенных цветов облака идут и идут. И не жди, будто из– за края облака – того и гляди – высыпят «хейнкеля» и «юнкерсы».
Вот когда бы вам приехать сюда, дорогой писатель Сергей Александров, старый фронтовой товарищ, это вам не бум-бум то справа по борту, то слева…»
Согласен, дорогой фронтовой товарищ, Игнат Игнатович Постоев! Обещаю твердо: приеду, непременно встретимся мы с тобою на этот раз в степи среди трав и птиц, под облаками, исполненными прозрачной мирной прелести.