355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Бондарин » Парус плаваний и воспоминаний » Текст книги (страница 3)
Парус плаваний и воспоминаний
  • Текст добавлен: 5 июля 2017, 15:30

Текст книги "Парус плаваний и воспоминаний"


Автор книги: Сергей Бондарин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)

Двери остались распахнутыми, снег у порога уже утоптали..

В охлажденном бараке вдруг стало безлюдно, лампочка, обернутая пожелтевшей бумагой, качалась над длинным чистым столом, ветер шевелил лист бумаги, прижатый чайником.

Река пошла пятнадцатого апреля, а в мае – рыба, зимовавшая в верховье.

Надо думать, рыбьему удивлению не было границ. В местах, где в прошлом году и многие годы прежде просвечивали мели, над водою стояли камыши, теперь нарастал большой, глубокий, все прибывающий пруд. С каждым днем отодвигались берега, уровень воды подымался.

Поперек пруда, смыкаясь с берегами, слившись с дном и уходя далеко за поверхность, стала стена. Окуни и караси тыкались и осматривали стену в упор. Плыть дальше можно было только через загадочные и неудобные проходы.

Водоем наполнялся почти два месяца. Достигнув своего горизонта, зеркало пруда стало. Плотина приняла на себя страшное давление искусственного водоема.

Магнитогорский металлургический комбинат мог строиться дальше, жить, развиваясь, выполнять свое назначение.

Знатный плотник Волков ожидал с семьею переселения из барака на новую квартиру. На Магнитку приехал и его сын Мирон.

Теперь много людей прибывало на Магнитку, о которой было слышно по всей стране.

Много нового и интересного начиналось в недавно безлюдной степи, на берегу плодоносной реки Урал, у подножья горы.

Менялась жизнь и у тех людей, которые были здесь среди первых.

Вот Поух – что сказать о нем или о его друге Рыбакове? Поух работал на коксохиме, нетерпеливо ожидая осени: его вместе с Рыбаковым направляли в Свердловск учиться.

Там же, на коксохиме, продолжал трудиться Степанов, славный человек и отличный инженер.

В редкие часы отдыха Степанов любил гулять у плотины. Тут было просторно, светло и тихо. Через гребенку переплескивала вода. Играл и светился широкий пруд. У плотины взад и вперед похаживал часовой…

Однажды Степанов встретил здесь Поуха и Рыбакова. Юноши стояли внизу на бетонном флютбете. Закинув голову и морща свой толстый нос, Поух внимательно осматривал арку за аркой и при этом пошлепывал ладонью по шершавой поверхности бетона, как по крупу коня, а Рыбаков обстукивал бетон пальцем, точно врач больного. Приближение Степанова они не слышали.

Степанов, не дойдя до них, остановился.

– К чему прислушиваетесь? – спросил он.

Поух и Рыбаков дружно обрадовались:

– А, здравствуйте, Андрей Петрович. Гуляете?

– Тут хорошо. Тихо. Я здесь часто гуляю.

– А мы не всегда. Работаем теперь на коксохиме.

– Слышал, едете в Свердловск?

– Да. В техникум.

– А свой участок помнишь, Поух?

– А как же. Здесь же он и был, Андрей Петрович, – восторженно отвечал Поух. – Знаете, Андрей Петрович, – продолжал он, – не забуду, что сказал один старик – помните Волкова? – «Вот Поух, если плотина выйдет хорошая, значит, ее строили хорошие люди».

– Выстроили, – коротко согласился Степанов.

– А как же иначе! Знаете, Андрей Петрович, выстроили и не заметили. Как-то утром пришли – вокруг иней, а она уже стоит…

– А работали – гудело, – сказал свое и Рыбаков. – Не то что на Днепрострое, а все-таки.

Степанов, промолчав, улыбнулся, хотя и в самом деле заново почувствовал и он что-то близкое к удивлению: стоит плотина, сверкает пруд, переплескивает через гребенку…

По ту сторону пруда медленно подымался темный дым, и не всегда можно было понять, где дым, а где – клубы пыли.

Доносились оттуда грохот и скрежетание металла, были видны наполовину собранные каупера двух первых домен, а сами печи круглые, как самовары, замысловато оплетенные газопроводами, и высокое здание ЦЗС с пучком конусообразных труб, опрокинутых острием книзу, и железный скелет будущего мартена и – еще дальше – разбросанные по степи поселки, и красный, как бы накаленный солнцем Атач с зеленеющей у подножья березовой рощей, с крышами поселка.

По твердым склонам Магнитной горы уже намечались ярусы открытых забоев, иногда блестели железнодорожные пути, курились дымки рабочих паровозиков: гору начинали съедать. Оттуда слышались беспрерывные взрывы, и с каждым взрывом подымались в синее-синее небо поредевшие стаи диких птиц.

Такая история…

У нас было иначе, мы свободно знакомились с планами великих преобразований и заодно – друг с другом, и вот тут-то, еще слабо сознавая происходящее, я, собственно, и приблизился к берегам того материка, о котором понаслышался и задумывался все серьезнее.

Во многих сказках люди отправляются на поиски клада, или красавицы невесты, или волшебного цветка, или доброго духа. Сильна потребность человека в подобных встречах. Иногда такие встречи бывают случайно: помните? – корабельщики плывут по морю-океану и вдруг – незнакомый остров с теремами.

 
Пушки с берега палят —
Кораблю пристать велят…
 

Что ожидает отважных мореплавателей? Ограбят? Убьют? Нет, оказывается, их ожидал добрый царь Гвидон…

В свое время по равнинам России из монастыря в монастырь ходили калики-перехожие, ходили пытливые люди к Льву Толстому, к Иоанну Кронштадтскому… Не исчезает, думается мне, потребность в романтических поисках и в добрых встречах и для душ, освобожденных от религиозного самообмана. Наша действительность доказала это наглядно. Потребность эта только сильнее в сочетании с устремлениями революционного народа, потому что она служит добром, делом другим людям – и ближнему, и дальнему, как говорил Ленин. Истина разыскивается не в монастырской глуши, не в уединении, а на тех стыках, на тех высоких уровнях, где жизнь закипает.

Никогда не устану говорить о том, как мне повезло уже в ту пору, когда счастливая молодость свела меня в Одессе с прекрасными людьми. Но тогда все-таки это оставалось делом домашним, праздничным и даже беспечным – вроде успеха в спортивных соревнованиях. Многое ускользнуло – и чувства, и слова, и целые речи…

На Магнитке мне еще раз повезло. Моими соседями – товарищами по общему делу, а позже и многие из них навсегда стали моими друзьями – оказались люди, имена которых не одному мне были знакомы по литературе: Виктор Шкловский, Борис Кушнер, Виктор Перцов, Николай Москвин, Софья Виноградская, Василий Гроссман, Исай Рахтанов, давняя моя приятельница – Танечка Тэсс.

Хлеб дружбы

Нечего говорить, как важно писателю найти тему, пробуждающую его душевные силы. И это вдвойне важно для писателя молодого. Нередко такая находка определяет его взгляд, его труд на многие годы вперед. А, скажите, может ли не привлекать поэта и художника картина жизни народа, наблюдение за тем, как эта жизнь меняется на глазах.

Об этом мне рассказывал когда-то Бабель.

– Если хотите видеть страну, которая многому вас научит, поезжайте в маленькую Кабардино-Балкарию. – Говорил он назидательно, и в его тоне чувствовалось непреходящее удивление перед тем, о чем он говорил. – Часто в малом лучше рассмотреть большое. Поезжайте к людям, которые и меня покорили: энергия, умение понять пользу и красоту революционных преобразований удивительные!.. Словом, поезжайте туда! Если хотите, я облегчу вам первое знакомство.

Было это в начале тридцатых годов, и мы знали, что Бабель частенько уезжает на Северный Кавказ, что там он подружился с Баталом Калмыковым, чье имя тогда часто встречалось в многочисленных газетных и журнальных очерках, посвященных Кабардино-Балкарии. «Новое увлечение, – думали мы, – новое колоритное лицо, герой!» И вероятно, догадки эти не были ошибочными. Все, что было воистину новым, примечательным, интересным, колоритным – неизбежно привлекало внимание Бабеля. Не хватало сил, чтобы полностью, как хотелось, вдохнуть воздух страны, не хватало свойственной ему ювелирной тщательности и терпеливости, чтобы хоть частично сделать то, что казалось необходимым, не доставало необходимых привычных удобств и времени, и он часто и надолго прятался не только от редакционных звонков, но и от уютных разговоров с друзьями, чтобы успеть сделать хоть что-нибудь. Тем большим праздником для каждого из нас, его младших товарищей и земляков, была встреча с Исааком Эммануиловичем, возможность поговорить с ним, а может быть, и пройтись по Москве, что и сам он любил.

Вот почему Бабель не всегда открывал тайну своих новых и часто меняющихся адресов, а тем более не сообщал адрес той «пещеры», где оп уединялся для работы. Чаще всего, конечно, это были квартиры его многочисленных друзей. В ту пору, о которой я рассказываю, он еще не имел своей постоянной московской квартиры.

Так и на этот раз он пригласил меня в чью-то квартиру (хозяева, по-видимому, были в отъезде) на Покровке в Машковом переулке.

Я пришел в точно назначенное время. Бабель встретил меня строго, но благожелательно.

– А где же самовар? – попробовал пошутить я.

– Самовар остался в Одессе на Ришельевской, – серьезно отвечал Исаак Эммануилович, – займемся делом.

Для меня уже был приготовлен пакет, сверху лежало письмо.

– И письмо, и журналы передайте Калмыкову, – начал Исаак Эммануилович. В его планах и советах все было обдумано и взвешено, и я понимал, что он старается и меня заинтересовать личностью человека, с кем мне предстояло познакомиться.

Опять немало интересного слышал я в те минуты об особенностях времени, пробуждающего энергию и в тех странах, и в тех краях, где прежде предпочитали видеть только восточное расположение к неге, а в лучшем случае – к духовному самосозерцанию.

– Горы есть горы, – говорил Бабель. – Вы их увидите, если, как говорите, вы там еще не бывали, а земля есть земля: почва. Опа должна плодоносить. Иногда человек держит в руках солнце. Хлеб – это солнце. И вот это там поняли. Вы и увидите, как человек держит в руках солнце, держит, передает другому. И дети там уже будут рождаться с этим новым сознанием… Поезжайте, увидите все. Запоминайте – узнаете многое…

Запоминайте! Как печально сознавать сейчас, что мы так мало запоминали! Много ли могу я сейчас сказать хотя бы об этой встрече в Машковом переулке? Одна-две мысли, несколько слов – и все. А ведь там, наверно, раскрывалась целая книга… Ну, да что уж!

Я старался произвести благоприятное впечатление, опасаясь, что Исаак Эммануилович может раздумать и вдруг отказаться от своей готовности помочь мне, доверить поручение. Это сковывало меня, но я беспокоился напрасно. Старания мои, очевидно, бросались в глаза, и Бабель вдруг сам начал держаться со мною так же игриво-молодцевато.

– Вы были бы хорошим дипкурьером, – поощрительно сказал он.

Разумеется, Бабель имел в виду ту внешнюю дисциплинированность, от которой я не отступал, но – «увы, – оставалось подумать мне, – мало ли кем я мог бы и хотел быть! В свое время я хотел быть Дмитрием Донским. Быть бы мне хотя бы хорошим товарищем!»

Ладно, не об этом речь.

Я повез в Нальчик к Беталу Калмыкову французские архитектурные журналы.

Тогда только замышлялись те сады, здания, дороги и мосты, которые теперь украшают страну, расположенную на северных склонах и равнинах Кавказа. Прославленные и уже седовласые народные артисты, поэты и художники Кабардино-Балкарии в ту нору либо только учились грамоте, либо ехали юношами и девушками из неведомого Нальчика, недавно переставшего числиться казачьей слободой, в Москву для получения высшего образования. На расширяющихся колхозных нолях, на пастбищах, отнятых народом у владетельных князей, люди только-только приучались обращаться к науке.

Бабель был прав: не один я получал тут ничем не заменимые впечатления. Мудрый совет – в малом наблюдать великое – оправдался. Я чувствовал себя как бы за общим семейным столом, когда все налицо и жизнь семьи ясна и понятна.

Еще только вчера мало известная окраина громадной и противоречивой царской России становилась примером того, на что способны народные силы, пробужденные революцией. И, конечно, это было самое интересное – наблюдать, как исконные национальные качества людей становятся той самой силой, с помощью которой, мудро сохраняя корни, они хотят обновить, оплодотворить, преобразовать к лучшему все древо жизни. Руки, протянутые к солнцу, делали свое дело.

Благородный и житейски мудрый народ, чуткий к справедливости и красоте, жил на плодородной Кабардинской равнине. В угрюмых ущельях, оглашаемых шумом водопадов, на травянистых склонах главного Кавказского хребта жил древний, не менее умудренный трудолюбивый народ Балкарии. Революция – воля всеобщего опыта – объединила их в. стремлении к лучшему, к правде и красоте. И грандиозная картцна борьбы, и побед, народных треволнений, драмы, войны и мира небывалых десятилетий – эта картина разворачивалась перед глазами: солнце над снежной вершиной, и узкий серп месяца над высоким краем ущелья, шелест поцелуя, уют домашнего очага, нарастающий грохот снежной лавины…

Все, все здесь угадывалось.

На главной улице маленькой столицы совсем юной республики еще редко можно было услышать грохот фордика, но часто можно было увидеть библейски величавую фигуру горца в черно-крылатой бурке, кабардинской, слегка набекрень, барашковой шапке, шествующего вдоль улицы по мостовой. Ослики ему. не мешали. Дети. Женщины с тонкими чернобровыми лицами, наполовину прикрытые тугим платком.

На перекрестке, наиболее людном, нередко можно было видеть и самого плечистого, узкоглазого и скуластого Калмыкова в его неизменной золотистой кубанке. Он заканчивал разговор с окружавшими его стариками.

А вдали, за чудесным парком с могучими голубыми елями, в бездымном ясном воздухе – горы, горы, горы…

Могло ли все это не волновать? Не сегодня-завтра обещана подвода, вернее, горская линейка-таратайка для поездки в отдаленные аулы Чегемского ущелья. А может, удастся оттуда пройти и на перевал в Сванетию. А может, удастся принять участие в народном празднике по случаю снятия урожая кукурузы, проса, ячменя в ауле Кюнюм под самыми снегами! Там уже закончили постройку плотины для водоема и крыши над новой школой, а на днях туда повезли молодые саженцы для посадки сада. Привьются ли?

И вот деревца, когда-то посаженные с твоей помощью, теперь стоят мощными аллеями вдоль прекрасных дорог. Больше птиц, цветов, тени. Девочка, которая когда-то робко пробовала продекламировать перед тобою русское стихотворение, сейчас исполняет роль героини в пьесе национального поэта. Когда-то в угрюмом горном, кошу, среди баранты, где ты располагался на ночлег, мальчик подал тебе прохладную чашку айрана, с любопытством и легким испугом смотрел на небывалого человека из России, из Москвы. Теперь – он знаменитый ученый-животновод страны…

Имена многих наших друзей из Кабардино-Балкарии теперь известны всей стране – дальше, за ее пределами!

Бабель был прав. Он прежде всего был прав правдой общей – он наставлял меня на доброе знание, на любовь, хотя и этого в ту пору я, кажется, не понимал. Да, я полюбил чужих красивых людей, полюбил природу их страны, научился слышать дыхание их истории, а главное – видеть неизменное стремление людей к красоте и справедливости. Не стыдясь пышных слов, скажу: дружба с этой страной не раз пробуждала во мне чувство, которое принято называть вдохновением – ее горы, ее небо, ее тайны. А теперь мне понятно еще кое-что.

Мне понятно, что благодаря всему этому я приблизился к душе человека, взволнованного тем же самым. Вот это и заметьте! Заметьте, как иной раз пути через долины и горы, по морям, а то и по городским улицам и переулкам, освещенным фонарями, под которыми вы останавливались вдруг для беседы, эти дороги верней всего ведут к сближению человека с человеком.

Будем беречь эти дороги и обсаживать их тополями.

Я радуюсь, когда кабардинец или балкарец с уважением говорит о друзьях из России, о том, как отблеск русских снегов упадает иногда на снежные вершины Кавказа. Не раз приходилось мне слышать, с каким уважением относятся к русской интеллигенции, соплеменной Радищеву и Лермонтову, Герцену и Ленину, на Кавказе. Я не раз слышал это от прекрасных поэтов Кавказа – Алима Кешокова, Кайсына Кулиева или Расула Гамзатова. Мне запомнилось, как страстно Кайсын говорил о своем друге, русском поэте, полюбившем камни и реки его страны. Многие сердца тронул искренний литературный «тост» Расула Гамзатова, поднятый за его друзей-переводчиков. Думаю, мое признание в том, что и мне приходилось пить воду горных ледников и есть хлеб, выращенный на скалах Кавказа, не прозвучит нескромно. И я имел высокое удовлетворение: случалось убедиться, что и под моим пером переводчика художественное слово кабардинского писателя достойно звучит на языке Пушкина и Лермонтова. Тут от упреков я свободен.

И еще раз там убедился я в том, что дружба народов начинается с дружбы человека с человеком. Всегда дружба человека с человеком обладает способностью и привлекать и распространяться, подобно тому, как цветочная пыльца с двух, с нескольких цветочных головок постепенно порождает целое море цветов. Нужно, впрочем, сделать одну оговорку: в прежние годы не все еще было ясно, часто обманывали характеры людей, обманывали именно своею силой, что иногда мешало понимать истинное значение их дел. Было и так, что дела человека казались важными, громкими только потому, что круто и беспощадно действовал человек, голос его звучал зычно и властно. А ведь точно также, как в малом легче видеть большое, не всегда в громком заключена истинная мощь. И обмануться легче еще потому, что у иных поколений нет преимущества исторического обзора.

Тем более теперь радостно сказать о том, что мы знаем высокое удовлетворение от торжества конечной правды, знаем нелегкий, но пахучий хлеб дружбы, солнце, принесенное нашими же руками, знаем возможность художественного познания.

Многие знают теперь то, что вначале было знакомо только немногим.

Иногда мне бывает не весело, а грустно за столом общим с моими друзьями из Кабардино-Балкарии, умеющими делать дружбу веселой, грустно потому, что уже нет многих из тех, кто мог бы быть с нами. Их не может заменить никто другой – именно тех людей, что когда-то в том или ином качестве вручали тебе хотя бы одно звено все той же волшебной златой цепи доброй преемственности, общей верховной заботы о чем? – о том, чтобы всякий человек умел смотреть в глаза любого другого человека всегда – даже и тогда, «когда у вас на носу очки, а в душе осень», как писал в одном из своих рассказов Бабель.

У себя дома, на дворе и на улице

Дальше снова лягут несколько страниц из старых дневников, нуждающихся в комментариях. Комментарии будут тут же.

«Наступает осень – чудесное время в Москве, но на этот раз всюду как-то по-особенному разнообразно любопытно. Состояние как бы вдруг остановившегося взрыва.

Вся Остоженка разрыта, наш старый дом повис над котлованом – прокладывают открытым способом линию метро первой очереди.

И вдруг по Чудовке проехал всадник – босой, без шапки. Смешно. Как в деревне. Тут же бьет молот, сотрясая стены нашей маленькой квартирки: механический молот вбивает сваи.

Поздним вечером я, по обыкновению, прохаживался вдоль подвалов Чудовки. За окнами уже спят. Осенний яблочный воздух, а из окон несет дыханием нор. В одном окне на подоконнике увидел три яйца: сегодня выдавали по рабочим карточкам.

Где-то веселый женский голос пел грустную песню. Другую песню пел мужчина за дощатым забором: «По диким степям Забайкалья».

Дикие темные времена оставили нам свои песни. Будут времена, когда тоске будут обучаться по старым песням каторжников.

Приходил Иля[Илья Ильф], приглашает на завтра: говорят, будут взрывать храм Спасителя.

Я помню, как в шлеме купола появилась первая щель, потом – другая, дальше и дальше – со всех сторон купола, и тогда сначала сквозь щели засквозило небо, а потом – совсем насквозь – в громадной сетчатой мышеловке арматуры. Вместо привычной позолоты над городом зияли дыры. Между тем мы научились рассматривать звезды через сеть арматуры, через каркас, и казалось: не звезда мерцает, а кто-то залез туда, на высоту, с лучистым фонариком в руках, лазает там, что-то ищет, осматривается, увидел.

Фантастический человечек действовал в устрашающей вышине, таинственно-хитро увлекая воображение. Редкий вечер мы не ходили туда с Илей. Это было очень интересно. Иля купил фотоаппарат и уже отлично снимает – и цирк Шапито в парке культуры и отдыха, и Генриетту, у которой на одном снимке оказалось три ноги, интерьер своей и нашей комнаты, Женю Петрова, Сашу Казачинского, Борю Левина – всех друзей, знакомых, кошек, собак, строительные работы на Остоженке, храм Христа Спасителя в разных стадиях его обреченности.

Так вот – завтра бухнут, а между тем на Остоженке дело не замирает. Выполняется план ночной смены. Двигаются и шепчутся какие-то светы и тени, бухает и лязгает, и опять слышен тот же голос, та же надрывно угрюмая сибирская песня: «По диким степям Забайкалья».

И все это вместе радует и душу и воображение, вся полнота ощущения – и то, что на улице, и то, что мерещится нам в небе. Все вместе – это и есть предчувствие будущего.

– Доброе утро!

– Недоброе утро, – вдруг отвечал Ильф.

– Чего так? – я растерялся, но спросил развязно: – Будем взрывать?

– Как здоровье Анечки? Что по этому поводу думает она?

(Анечка – неизлечимо больная девочка из семьи соседей. В летнее время она часами сидела в кресле на пороге, и Ильф, приходя к нам, любил поговорить и поиграть с нею.)

Я отвечал, что Анечка очень жалеет, что не будет видеть, как взрывают.

– А нам отсюда будет отлично видно, запоминайте все – не каждому суждено увидеть отречение от престола или извержение Везувия. Входите же, – Ильф стоял в дверях со стаканом холодного чая в руках. Он был возбужден, на скуластом лице играли пятна румянца – всегда признак возбуждения.

В комнате, кроме Маруси (Мария Николаевна Тарасенко, жена Ильфа), был Саша Казачинский и Соколик, соседи Ильфов…

(В это время Ильфы жили на Саймоновском проезде, на верхнем, пятом этаже дома, воздвигнутого железнодорожным ведомством. Ильф и Казачинский, автор «Зеленого фургона», сотрудники «Гудка», уже прославленного своею четвертой полосой, получили здесь комнаты, как сотрудники газеты. Окна комнаты Ильфа были обращены в сторону Кремля и храма Христа Спасителя. Недавно я видел хороший короткометражный фильм «Ильф и Петров», с большим вкусом и тактом составленный преимущественно из фотографий, иногда сделанных самим Ильфом. Удивительно и печально было узнавать многое: самую комнату с ее большой балконной дверью, с туалетным столиком Марии Николаевны, столиком старинной работы. А вот другой столик между балконной дверью и окном, за которым и ели и писали, любимое кресло Ильи Арнольдовича и он сам в любимом джемпере.)

…Долго оставалась только нижняя часть купола: купол стал вроде блюдца, а в пасмурный день казалось, что верх купола Ушел в туман. Потом фермы и перекрытия залепил снег, и вот наступил день, когда все мы увидели падение храма.

Вокруг сооружения, уже лишенного и главного, и угловых куполов, и всех скульптурных деталей, было так тихо, что через открытую форточку послышался скрип валенок на снегу. Человек в валенках, в буденовке, с биноклем через плечо, шагал к стенам храма, с ним – еще человек пять, штатских и военных.

С шипением взлетела ракета и разорвалась. Мы прижались к стеклам. Подрывники скрылись в блиндаже. Над храмом летела птица, зияла тишина, мы ждали.

Как из ноздрей курильщика, вдруг изо всех щелей здания повалил дым (а может, пыль) розовато-кирпичный и белый, и раздался звук взрыва, как чудовищная отрыжка.

Пыль и дым клубились над зданием. В щели поблескивал какой-то крестик. Продолжала лететь испуганная птица.

Дым рассеялся, пыль осела, смертельно раненное сооружение стояло – белое и жалкое в ясном морозном воздухе.

Опять побежали люди, они что-то рассматривали на доске, прикрепленной к стене какого-то временного сарая. Может быть, там был сейсмограф.

И вот снова взвилась ракета. Кто-то из нас начал отсчитывать секунды, казалось, мы ждем чересчур долго. Но вот опять глухо, чудовищно рыгнул аммонал. Ильф вскинул и нацелил свою «лейку»:

– Что-нибудь да получится.

Башня не покачнулась.

– Ничего не получится, – трезво заметил Саша Казачин-ский.

– Не вышло, – сказал еще кто-то.

Но в следующее же мгновение стало ясно: барабан храма шевельнулся. Неторопливо, важно громадная башня начала садиться и вваливаться во внутрь самое себя. Она исчезала, как исчезает жидкость, кружащаяся по воронке.

– Почему же не снимаешь? – спросила Мария Николаевна.

Но Ильф побледнел и молча опустил аппарат.

Аммонал действовал безотказно. Его сила обняла, сжала кости и сухожилия всего здания, сломала и разорвала их в могучих бурных своих объятиях…

Долго молчали.

– Фантастично! – недоуменно проговорил Ильф и сердито почти выкрикнул: – Как ни в чем не бывало! Смотрят ясными глазами, как ни в чем не бывало!..

Мы переглянулись, полагая, что этот упрек относится к нам.

– Печальная реальность, – сказал Саша Казачннский.

То, что сейчас произошло у пас перед глазами, не было неожиданностью – долго подготавливалось, – и тем не менее, зрелище потрясло всех…

(Была ли необходимость сносить такие памятники, как храм Христа Спасителя или невосстановимое сокровище старой Москвы и всей страны – петровскую Сухареву башню? Сейчас, наверное, мы этого не сделали бы, но слишком дорого заплатили за жестокий урок.

Признаюсь, я и сам хотел оправдания, трудно было иначе, допускал, что необходимо расчищать место на старом дворе. Теперь мы знаем, что нельзя нарушать памятники народной жизни. А в то время не у каждого боль при виде напрасного разрушения была сильнее желания оправдать его.)

– Скажите, найдется ли еще стакан чая? Что это было – фантазия или печальная реальность?.. Недоброе утро.

(В устах Ильфа эти слова приобретали особенное значение. Но сначала еще несколько пояснений.

Упоминаемая в дневнике Генриетта – Генриетта Адлер – моя жена и подруга Марии Николаевны Тарасенко. Это к ней относится загадочное на первый взгляд восклицание Ильфа в его «Записных книжках»: «Гой ты, моя Генриетточка!» Ильф дружил с нею и ее семьей. Мне кажется интересным вспомнить отдельные места из писем Ильфа к Генриетте Адлер – очень давних, очень «ранних» – начало двадцатых годов, – и я, пожалуй, сделаю это позже, сейчас вернусь к тексту.)

Недоброе утро… В самом деле, ведь это была недобрая печальная реальность – какая уж тут фантазия! А в устах Ильфа слова эти приобретали особенное значение.

Взорван храм Христа Спасителя на Волхонке. Сносят и нас…

Третье столетие насчитывает старый толстостенный дом на углу Чудовки и Крымской площади. Говорят, дом был дворцом вельможи Дурново. Позже дом перестроен: этажи нелепо сдвинуты, квартиры вперлись одна в другую, нелепые лестницы, нелепые печные устройства. Таким он и стоит, один из сотен памятников старой Москвы, в огне костров, в стуке и лязге строительной блокады. Молот ухает. Стены содрогаются. Доски, балки, щебень. У ворот что-то чадит, напоминающее паровоз Стефенсона, а по ночам ярко озарен вход в траншею – подкоп под старую и все-таки милую Москву.

День за днем дело «осаждающих» становится делом «осажденных». И так всюду: на Днепре, залившем прибрежные деревни, возникает Днепровский комбинат, не сегодня-завтра откроется Беломорский канал.

«Днепрострой стал возможен лишь после того, как поместья отдельных хозяев получили единого хозяина». Это уже трюизм. О чем тема? Одна из бесконечных разнообразностей темы о старом и о новом: как жили и как живем, как живем и как думаем жить.

«Здесь строят метрострой», – написал на воротах мелом наш дворник, его теперь величают смотрителем.

Трасса. Радиус. Открытый способ. Слова, значение которых еще вчера не всем было понятно, сейчас слышатся в нелепых комнатках старого дома чаще, чем, например, «сарай», «корыто».

Что спросит девочка Валя, прибежав из школы? Книжки на стол – и к Анечке или к брату Димке:

– Ну, сколько сегодня?

– Сто.

– Сто? Вчера было сто двадцать три.

– Сто двадцать три было к шести часам, а сейчас еще нет шести, так будет сто пятьдесят.

– Ого! Кубов?

– Кубов.

Свой дневник они пишут сообща, все трое:

«Уже совсем разрыли. Угол, где кровать бабушки, выпал, как зуб. Бабушка сердится, говорит: «Ужасно», а мама – «ужасно, как интересно. Переходи, говорит бабушке, к нам на чердак, а мы – к тебе». Не хочет. «Здесь, говорит, родилась, здесь и помру». Смешно…

Их девушки работают в штанах. Катят тачку с булыжником. Поля говорит: «Девушки, остановка у института Красной профессуры», а они не слушают – рассказывают, какое у кого платье. Ну, а бабушка свое: «Ты бы, говорит мне, и сама бы штаны надела».

Папа подробно объяснил: по Чудовке будут рыть открытым способом, это значит – вроде ущелья, а потом засыпят. А наш дом треснет. Жильцы канителят: «Что же это мы на субботник ходим. Сами сук пилим». Димка опять лазил под фундамент, туда машина, похожая на лошадь, пускает тепло.

Было смешное. Берта Абрамовна завелась с Ириной Сергеевной, кричит: «Про способы рассуждаете, а социалистическое имущество в свой сарай тащите. Думаете, жильцы не видели, сколько дров натаскали». А муж Ирины Сергеевны успокаивает: «Вот видишь, открытым способом не годится». Все рассмеялись…»

Вот опять за окном вспыхивают длительные молнии электросварки. Валя опять сидит над дневником. Быть может, ее глаз и душа видят и истолковывают происходящее не совсем так, как следовало бы, но полной точности и не надо, нужны страсть, интерес, мечтание.

Люди, безудержно устремившиеся к справедливости и добру, не хотят обмана. Все сущее держится добром.

Молнии вспыхивают. Неугомонно ухает молот. Дурит голову дым, просачивающийся в окно. Иней на стеклах светится сказочно…

Сейчас придет Дима, я обещал растолковать ему, как будет бегать поезд метро. Далеко ли?

«Далеко, – скажу я ему, – очень далеко. Это будет чудесное путешествие. Иди, иди непременно, если ты чего-нибудь да стоишь». Это же втолковываю и себе:

– Не уставай путешествовать!

Время проходит. Когда подсчитают итог на вещах, всем понятных, когда запах осени больше не будет смешиваться с вонью нищих подвалов, когда это наступит, тогда, должно быть, завершающаяся жизнь сомкнется с ее началом, и мне будут возвращены предметы, по которым вместе со своими ровесниками я учился узнавать мир. Но они будут возвращены обновленными, их обновит революционное перерождение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю