355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сэмюэль Р. Дилэни » Далгрен (ЛП) » Текст книги (страница 5)
Далгрен (ЛП)
  • Текст добавлен: 12 июля 2017, 18:00

Текст книги "Далгрен (ЛП)"


Автор книги: Сэмюэль Р. Дилэни



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)

Тэк приподнял бровь, заметив его оптическую цепь.

– Где взял такую?

– Нашел, по дороге сюда.

– За городом?

– Там говорится «Сделано в Бразилии»... вроде бы.

Тэк покачал головой.

– Беллона стала городом стра-а-анных... – нарочито растянул он, – мастеров. Ах, эти изобретения, спроектированные здесь! Орхидеи, защитные экраны, вот эта цепь на тебе – все это народное искусство местных умельцев.

– Я не сниму ее! – Убежденность удивила его самого; манера артикуляция – изумила до глубины души.

Тэк рассмеялся.

– Я и не собирался просить тебя об этом. – Он взглянул на свою грудь, провел указательным пальцем между волос, соединяя друг с другом розовые точки, все еще видные там, куда упирались зубцы орхидеи. – А тебе наглости не занимать, если думаешь, что хоть когда-нибудь был более психом, чем любой другой человек в мире.

Рубашка лежала рядом, на кровати. Кид свел ладони, переплетая пальцы и костяшки, положил их на колени, – поскреб большим пальцем темный, сморщенный живот.

– По поводу... психов. – Чувствуя себя лицемерно и неуверенно, он уставился на свой сдвоенный кулак (переплетение плоти, волос, ороговевших ногтей и мозолей), прижатый к паху, – осознание костей внутри как-то вдруг сделало руки значительно тяжелее. – Ты не таков, и никогда не был таким. Это значит, что ты видишь, слышишь, чувствуешь, мыслишь... ты считаешь, это и есть твой разум. Но на самом деле разум неосязаем: ты меньше осознаешь его, когда думаешь, чем ты осознаешь свой глаз, когда смотришь... пока что-нибудь с ним не произойдет. Вот тогда ты начинаешь его осознавать – все его смещенные фрагменты, и сбивчивую работу; точно так же, как ты начинаешь осознавать свой глаз, когда в него попадает зола. Потому что он болит... Конечно, вещи начинают искажаться. Но что странно, – и ты никогда никому не сможешь этого объяснить, кроме другого такого же психа, или, если очень повезет, врача с необычно развитым даром сопереживания, – страннее, чем галлюцинации или голоса, или там, приступы тревоги – это то, как ты начинаешь постигать края самого разума... другим людям это просто недоступно. – Он сдвинул рубашку к изножью кровати, скинул сандалий с ноги, помогая себе пальцами другой. – Понимаешь? – Текстура дощатого пола гораздо лучше ощущалась той ступней, которая все это время была босой.

– Конечно. – Произнес Тэк мягким, успокоительным тоном. – Почему бы тебе не снять оставшуюся одежду?

– Слушай, мужик, я невероятно грязный... – Он поднял глаза. – От меня, должно быть, несет как... Если не хочешь...

– Я точно знаю, как от тебя несет, – сказал Тэк. – Давай.

Кид вздохнул, подумал вдруг, что все это забавно, откинулся назад, на твердую койку, расстегнул ремень и закрыл глаза.

Слышно было, как Тэк что-то ворчит про себя. Потом ботинок, падая на пол, глухо стукнул, перевернулся; за ним второй.

Секундой позже к его бедру прижалось теплое бедро. Раскрытая ладонь легла на живот, слегка надавила; пальцы раскрылись. Руки Тэка скользнули к его талии, дернули.

Его пятки и плечи с силой вдавились в жесткое покрывало, когда он выгнулся, приподнимая ягодицы.

Тэк стянул с него джинсы, и:

– Мать моя женщина! Что с тобой такое – что это за дрянь у тебя на члене?

– Чего... что? – Он открыл глаза, приподнялся на локтях и посмотрел на свою промежность. – О чем ты?.. – Потом ухмыльнулся. – Да все в порядке. Вот с тобой что такое?

– Это что, перхоть у тебя в паху?

– Это не перхоть. Я был с женщиной. Незадолго до встречи с тобой. Просто у меня не было возможности помыться.

Она что ли была больна?

– Не-а. Ты что, женщин никогда не трахал?

Взгляд Тэка приобрел странное выражение.

– Буду честен: мои попытки можно пересчитать по пальцам одной руки.

Он поджал и без того тонкие губы.

– Если мои чертовы ноги не отбивают у тебя охоту, то это уж точно тебя не убьет! – Он потянулся рукой почесать жесткие волосы в промежности. – Это просто типа высохшая... сперма, что-то в этом роде. – Проходящая через нее цепь поблескивала. – Так иногда бывает с женщинами, когда они текут. Ничего страшного тут нет. – Он перестал чесаться, и снова откинулся на локти. – Могу поспорить, тебя это возбуждает.

Тэк покачал головой, рассмеялся.

– Продолжай, – сказал он.

Тэк опустил голову, сверкнул ярко-голубым взглядом:

– Кого-кого, а тебя это точно возбужает, да?

Кид вытянул руку, надавил.

– Продолжай.

Толстые руки соединились под ним, обвившись вокруг талии. Тэк (их промежности разделяло расстояние не шире сжатого кулака) с нажимом провел щетинистым подбородком по его шее один раз, другой. Кид оттолкнул его; большая толстая голова сползла вниз по груди и животу. Горячее кольцо рта Луфера упало ему на член; член налился кровью; кольцо поднялось; и упало снова. Лоб Тэка вплотную уперся ему в живот. Киду пришлось скрестить колени и вытянуться; он лежал, приоткрыв рот, закрыв глаза, натягивая цепь на груди. Думай о ней, так будет проще. (Тэк лицом вдавил стеклянные фрагменты ему в паховые волосы) Изнанка век серебрилась луной и раскалывалась ветвеобразными трещинами. Воспоминание о подхваченных порывом ветра листьях вдруг превратилось в другое: волосы сдвигаются, открывая ее лицо, глаза зажмурены, рот вбирает воздух маленькими глотками. От нарастающего жара у него перехватило дыхание, и он кончил. Секундой позже Тэк поднял голову, прохрипел

– Да... – и оросил его влажные, чувствительные гениталии.

Кид стиснул зубы.

Тэк упал рядом с ним, оперевшись на локоть, перевернулся на спину.

Кид уткнулся лбом ему в руку. Левым глазом он смотрел на вздымающийся луг луферовой груди. (Поле зрения правого глаза перекрывалось плотью)

– Что ты хочешь, чтобы я сделал?

Ему совершенно не хотелось ничего делать. Он устал.

Тэк обнял его за голову и прижал к себе.

Пальцами Кид теребил волосы у него на груди.

– Укуси меня за сосок, – сказал Тэк. – За правый. Сильно.

– Окей. А где?.. А-а. – Он зажал выпуклость между зубами.

Тэк толкнул его руку к своей внушительной мошонке, стиснул его пальцы на обильной, морщинистой плоти.

– Давай. Как можешь сильнее.

Снова и снова Тэк бил себя кулаком по руке. Все это продлилось довольно долго.

Кид мучил зубами сосок Тэка, подбородком и носом зарываясь в волосяной покров. Несколько раз сжал ему яички, так сильно, насколько осмелился; Тэк убыстрил ритм. У Кида во рту было солено; и не хотелось проверять, была ли это кровь.

Что-то горячее брызнуло ему на бедро и сползло вниз. Он отпустил – зубы и пальцы одновременно – закрыл глаза, и перевернулся на другой бок. Тяжелая рука мягко обхватила его вокруг груди. Тэк несколько раз ткнулся подбородком ему в плечо, пытаясь расположиться на тонкой подушке; Кид разок стиснул его предплечье, устраиваясь сонно и уютно в колыбели тэкового тела.

Он спал.

Время от времени он чувствовал, как Тэк начинает вертеться на односпальной кровати. Один раз он проснулся полностью оттого, что рука теребила его за плечо; но снова уснул, не успело движение затухнуть. В какой-то момент он был уверен, что Тэка в кровати нет; в другой – почувствовал, как он забирается обратно. Все это время он не двигался, но лежал лицом к стене, сомкнув веки, голову положив на руку, одно колено поджав к телу, одну ступню свесив с края матраса, то погружаясь в сон, то почти выныривая из него.

Потом он проснулся от ощущения жара в районе промежности. Моргнул, – и сексуальное возбуждение обернулось желанием помочиться. Он откатился на спину и приподнялся на локтях.

Луфер видимо так и не сумел комфортно устроиться с ним вдвоем в таком тесном пространстве, и теперь сидел, широко раскинув колени и глубоко утонув в мягком вращающемся кресле; голова его склонилась на шерстистое плечо, руки были сложены на волосатых бедрах.

На одном столе стояла тарелка, по поверхности другого были разбросаны книги; тарелка с кофейной чашкой стояли на полу, неподалеку валялись ботинки Тэка, его одинокий сандалий и обе пары их штанов: в комнате, ранее довольно опрятной, теперь царил беспорядок.

Садясь на кровати, он задел ногой отрез, и тот, развернувшись, частично сполз на пол. Простыни поверх наматрасника не было. На наволочке кольцеообразные пятна перекрывали друг друга. Отбросив ткань в сторону, он осмотрел цепь, застегнутую у него на колене и спиралью проходящую по икре, промежности, животу, бедру... Потрогал во впадине ключицы застежку, которой цепь замыкалась вокруг шеи. Вытянул руку, повертел ею туда-сюда: блик прыгал по виткам вокруг его запястья с одного стеклянного фрагмента на на другой. Потом сгорбился, чтобы изучить одно из зеркал у себя на животе: оно было посеребренным с обеих сторон. Скорчившись на кровати, он ощутил жжение в мочевом пузыре.

Встал и вышел за дверь.

Тепло.

Серо.

Он пошел в направлении парапета, разрывая телом дымчатые слои. Двумя огрубевшими пальцами вынул из уголков глаз образовавшиеся во сне песчинки. Подпорная стенка ткнулась ему в ноги на высоте середины бедра. Не глядя вниз, он перестал сдерживаться. Струя выгнулась аркой, абсолютно бесшумная, а он в это время думал, есть ли внизу движение...

Над зданием в квартале от него из потрясающего воображение дымного разлива выросла кривобокая башня.

Закончив, он перегнулся через забрызганный камень.

Аллея внизу неслась стремительным серым потоком, в котором дна было не разглядеть. Облизывая нечистые зубы, он вернулся к хибаре, боком прошел сквозь облицованную толем дверь:

– Ладно, забирай обратно свою кровать; я, пожалуй...

В полумраке комнаты грудь Тэка равномерно вздымалась беззвучным рыком.

– Я, пожалуй, пойду... – но это произнес уже тише; он сделал несколько шагов к спящему в кресле обнаженному инженеру.

Ноги Тэка стояли на полу; длинные пальцы были широко расставлены. Между костяшек короткий и толстый член с обрезанной крайней плотью почти терялся в волосах над удлиненной, тяжелой мошонкой, способной посоперничать с изображенными на плакатах. Единственная складка на животе, в районе пупка, разглаживалась с каждым вдохом.

Он поискал взглядом засохшую корку у него на соске; там ничего не было.

– Слушай, мне надо идти...

Ящик стола был слегка выдвинут; внутри, укрытая тенью, поблескивала медь.

Он наклонился, чтобы взглянуть на расслабленные губы Тэка, на его широкие ноздри, расширяющиеся при каждом вдохе...

И на его стиснутые, отвратительно скрипящие зубы. Он шагнул назад, хотел было подойти, но снова шагнул назад: пяткой задел кофейную чашку – и холодный кофе облил ему ногу. И все равно он не отводил взгляд.

На низко опущенном лице Тэка – широко раскрытые глаза.

Ни белка, ни зрачка – глазные яблоки залиты темно-красным.

Не в состоянии открыть рот, как будто со стороны он услышал свой сдавленный хрип.

Левый бок пошел гусиной кожей.

Он таки посмотрел еще раз, так яростно наклонившись вперед, что едва не задел тэково колено.

Луфер с ярко-алыми глазами продолжал тихо дышать.

Кид отступил, попал ногой на мокрую шерсть, попытался прочистить горло. Гусиная кожа, захватив лицо, бок и ягодицы, расползалась все шире.

Наружу он вылетел уже в штанах. Остановился, оперся о стену, чтобы застегнуть ремешок на сандалии. Огибая световой люк, с силой пропихнул одну руку в первый шерстяной рукав, потянул на себя металлическую дверь и оказался в темном колодце, продавливая кулак второй руки в второй.

Из-за темноты, вставшей перед глазами, багровое воспоминание казалось даже страшнее оригинала.

На третьей площадке он поскользнулся, и пролетел в падении, хватаясь за перила, весь следующий пролет. И все равно не замедлился. По коридорам внизу (теплый бетон под босой ступней) он пронесся на кинестетической памяти. Сломя голову промчался вверх по лестнице без перил, шлепая ладонью по стене, пока не увидел дверь впереди; бросился к ней, выбежал под навес, едва не нанизав себя при этом на свисающие крюки.

Отвернув лицо, он отмахнулся от них рукой – два из них стукнулись друг о друга, отъехав на своих рейках. В ту же секунду его босая нога сорвалась с бетонного края.

Одно ярчайшее мгновение ему казалось, что на мостовую в трех футах ниже он шмякнется животом. Каким-то образом, однако, ему удалось приземлиться на четвереньки, ободрав одну руку и оба колена (другая рука отставлена в сторону для равновесия), а потом подняться и, шатаясь, отойти от бордюра.

Задыхаясь, он обернулся посмотреть на грузовое крыльцо.

Под навесом на своих рейках раскачивались четырех– и шестифутовые мясницкие крюки.

Где-то, в нескольких кварталах отсюда, лаяла собака и лаяла снова, и снова лаяла.

Все еще задыхаясь, он повернулся и пошел к углу, иногда ступая осандаленной ногой по бордюру, но в основном обеими – по сточному желобу.

Почти дойдя до угла, он остановился, поднял руку и уставился на стальные лезвия, изгибающиеся от простоватого браслета на запястье, замыкая в клетке его дрожащие пальцы. Он посмотрел назад, на грузовое крыльцо, нахмурился; снова посмотрел на орхидею у себя на руке; ощутил собственную нахмуренность изнутри: искажение плоти лица, которое не мог контролировать.

Он помнил, как схватил штаны. И рубашку. И сандалий. Помнил, как спускался по темной лестнице. Помнил, как поднимался и выходил на крыльцо, как задел крюки, как падал...

Но ни в одном из моментов прошлого не мог он вспомнить, как совал руку за покрытые асбестом трубы, как проталкивал пальцы сквозь ремни, как фиксировал цепь на запястье...

Он проверил еще раз: штаны, рубашка, сандалий, темная лестница – вниз, через, вверх. Свет от двери; раскачивающиеся крюки; саднящая ладонь.

Он взглянул на ладонь свободной руки; ободранная кожа выделялась серым... Посмотрел вниз по улице. Нигде не было видно никаких машин...

Нет. Еще раз.

Теплый бетон под ногой. Щелкающий сандалий. Шлепки по стене; подъем. Увидел дверной проем. Увидел трубы!.. Они были по левую руку от двери. Их пузырчатое покрытие скреплялось металлическими лентами! На той, что потолще, под потолком, разве не было там какого-то клапана? И пронесся мимо, выскочил на бетон, чуть не превратив себя в шашлык; ударился предплечьем – оно все еще болело. Он падал...

Он поворачивал; пропустил бордюр, засомневался, потряс головой, посмотрел вверх.

Уличный знак на угловом фонарном столбе гласил: Бродвей.

«...ведет в город и...» Кто-то говорил так. Луфер?

Но нет...

...увидел свет. Выбежал из двери. Крючья...

Мышцы лица, на подбородке и скулах, сложились в оскал. Слезы вдруг выступили у него на газах. Он потряс головой. Слезы скатились на щеку. Он двинулся дальше вперед, иногда глядя на одну свою руку, иногда – на другую. Когда рука с лезвиями все-таки упала, он едва не проткнул себе штанину...

– Нет...

Он произнес это вслух.

И пошел дальше.

Схватил одежду с пола, впихнул ноги в штанины; остановился снаружи (оперевшись о стену, обклеенную толем), чтобы надеть сандалий. Вокруг светового люка; первый рукав. В темноту; второй. Бежал вниз по лестнице – и оступился в первый раз. Затем самый нижний пролет; теплый коридор; подъем; шлепанье; он усмотрел свет, еще не достигнув вершины, повернулся, и увидел дверной проем, яркий как день (большая труба и маленькая труба с одной стороны), побежал вперед, вылетел на крыльцо, напоролся на крючья; два из них поехали в сторону, а босая нога сорвалась с края. Одно ярчайшее мгновение он падал...

Он посмотрел на свои руки, одну свободную, и другую – в плену; посмотрел на каменные руины вокруг; он шел; он смотрел на свои руки.

Вдох с ревом прошел сквозь его стиснутые зубы. Он вдохнул опять.

Блуждая туманными кварталами, он снова услышал собаку, на этот раз она выла, и звук этот извивался, рос, а потом задрожал и стих.

II:

Руины утра

Вот я есмь и есмь не я. Этот всеобщий круговорот, эта изменчивая в беззимье перемена, рассветный круговорот с образом его, осенняя перемена с переменой мглы. Спутать две картины, одну и другую. Нет. Только в сезоны слабого света, только в мертвые полдни. Я не заболею снова. Не заболею. Ты здесь.

Обуреваемый эмоциями, он отступил из галереи памяти.

Обрел, с окончательным и тривиальным облегчением, – Матерь?

Вспомнил, как впервые осознал, что она выше отца на два дюйма, и что некоторые считают это необычным. С заплетенными в косу волосами, Мать была терпимой суровостью; была доступней для игры, чем отец; была поездками в Олбани; был смехом (была мертва?), когда они ходили гулять по парку; была темна, как старое дерево. Чаще она была указаниями не убегать в город, не убегать в лес.

Отец? Низкорослый человек, да; как правило, в форме; ну, не такой уж и низкорослый – снова в вооруженных силах; часто отсутствует. Где папа был теперь? В одном из трех городов, в одном из двух штатов. Папа был молчаниями, Папа был шумами, Папа был отсутствиями, которые заканчивались подарками.

– Ну же, мы поиграем с тобой позже. А сейчас оставь нас одних, хорошо?

Мама и Папа были словами, скачущими, валяющими дурака в маленьком, залитом солнцем дворике. Он слушал и не слушал. Мать и Отец, они были ритмом.

Он начал напевать «Анннннннннннн нннннннннн нннн...», и в этом было нечто столь же ниспадающее, как и в словах вокруг.

– Ну и зачем ты вот это вот делаешь?

– Я твою маму две недели не видел. Будь хорошим мальчиком и займись этим где-нибудь в другом месте, ладно?

И вот, не умолкая, вместе со своим Аннннн ннннн он двинул по идущей рядом с домом дорожке, и листья живой изгороди шлепали его по губам, и щекотали их, и он вдохнул, и звук его зацепился за смех.

РОКОТ и РОКОТ, РОКОТ: он поднял голову. Самолеты ребрами исчерчивали небо. Серебристые бисеринки улавливали солнце. Стеклянная стена дома ослепила его, и – «Аннн ннннннн...» – он возобновил шум, придав ему звучание самолетов, на всем протяжении улицы, гуляя с ним и бегая с ним в своих кроссовках, и, спустившись по ступенькам на обочине, перешел на другую сторону. От гудения на лице получилась маска. Наползла тень: он изменил звук. Тень ушла: он вернул все назад. Солнце напекало костяные точки у него над глазами; это снова заставило поменять звук; и еще раз, – когда птицы (он забрел в лес, подобно гигантскому языку на пять кварталов вдающийся в город; вскорости было уже четверть часа, как он находится в нем) столкнулись между собой среди листьев, а затем спустили свои трели ниже. Одна из них звучала не слишком далеко; он уловил ее голосом, и, оттолкнувшись, перешел к другой. Солнце и прохлада (весна едва началась) шлепали и мутузили его, и он пел, и сосновые иглы набивались в его парусиновые туфли (без носков), и волоски на задней части шеи щекотались, когда налетал ветер.

Он полез на камни: вдохи образовывали в звуке короткие паузы, и это было интересно, поэтому, достигнув вершины, он оттолкнул листья в сторону, и снизил громкость своих нот до уровня зеленого шепота...

Трое из пяти были голыми.

Это заставило его замереть.

Еще, на одной из девушек из одежды был только маленький крестик на шее. Серебро колыхалось, запрокинувшись, на внутреннем склоне одной из грудей. Она дышала.

Он моргнул, прошелестел еще одну ноту.

Серебро взломало солнце.

Мужчина пока еще в штанах сунул сжатый кулак вверх, в листву, (штаны расстегнуты, ремень наполовину высвобожденный из петель, лежит вдалеке от бедра), сунул вторую руку вниз, чтобы почесаться, сжимая бедра все сильнее и сильнее, вытягиваясь в зелени...

Девушка с кожей даже темнее, чем у его матери, перекатилась на бок: чьи-то еще золотистые волосы упали с ее спины и рассыпались. И ее ладони, лежащие на лице мужчины, внезапно скрылись под его ладонями (в груде одежды он распознал еще одну форму, но – сине-черную там, где отцовская была зеленой), и теперь она двигалась, преодолевая его, а рядом с ее икрой была травинка, которая выскользнула сначала так, а потом иначе.

Он задержал дыхание, забыл, что удерживает его: и воздух вдруг вышел неожиданно единым сгустком, который и нотой-то было не назвать. Так что он набрал в легкие еще воздуха и начал заново.

– Эй, смотри-ка! – другая обнаженная, на локтях и смеясь: – У нас компания! – указуя рукой.

И его звук, начавшийся где-то между песней и вздохом, закончился смехом; он побежал назад, через кусты, вбирая музыку из их смеха, пока его собственный не превратился опять в песню. Он галопом бежал по тропе.

Какие-то мальчишки вышли на дорожку (эта часть леса посещалась не реже любого парка), большими пальцами впившись в джинсы, волосы – сплошь острые углы, и линии, и зализанности. Двое из них спорили (а еще, он заметил, когда они подошли ближе, – один из мальчишек был девчонкой), и тот, у которого были морковного цвета волосы и маленькие глазки, уставился на него.

Он протиснулся, с силой, и не оглянулся на них, хотя хотелось. Они были плохими детьми, решил он. Папа говорил ему держаться подальше от плохих детей.

Внезапно он обернулся и пропел в их сторону, стараясь делать музыку незаметной и угловатой, пока она снова не стала смехом. Он дошел до детской площадки, отделявшей лес от города.

Он смешал музыку с криками по ту сторону ограды. Не отрывая пальцев от сетки, он шел и смотрел внутрь: дети теснятся возле горки. Но их суматоха стала криками.

С противоположной стороны были звуки улицы. Он гулял между ними, позволяя своей песне вбирать их. Машины; и две женщины, разговаривающие о деньгах; и нечто гром-грохочущее в большом здании с рифлеными стенами: вырастающие из всего этого – шаго-ритмы. (Мужчины в защитных касках бегло взглянули на него) Это заставило его петь громче.

Он пошел вверх по холму, где дома становились больше, и между ними было много камней. Наконец (он извлекал щелчки, проводя пальцами по железным прутьям ворот), он остановился, чтоб как следует вглядеться (теперь выпевая Хамммммммм и хммммммм, хммммм и хмммммм) в траву, помеченную кафельными квадратами, и очень большой дом, сделанный в основном из стекла и кирпича. Меж двух дубов сидела женщина. Она увидела его, вскинула голову в любопытстве, улыбнулась – и он пропел для нее Аххххххх – она нахмурилась. Он побежал вниз по улице, вниз по склону холма, напевая.

Дома были уже не такими большими.

Дневные ребра разламывались на поверхности неба. Но в этот раз он не смотрел вверх, на самолеты. И людей было гораздо больше.

Окна: а над окнами – знаки: а над знаками, – то, что поворачивалось на ветру: а над этим – синее, где неразличимый ветер становился...

– Эй, аккуратней!..

Он отшатнулся от человека с самыми грязными манжетами, какие когда-либо видел. Человек повторил:

– Смотри куда прешь, черт возьми... – ни к кому не обращаясь, и, пошатываясь, двинулся прочь.

Он вдыхал свою песню, пока она не начала пузыриться у него на губах. Он собирался повернуть на следующем углу и бежать вниз по улице...

Кирпич был надтреснут. Планка отошла от окна.

У двери громоздился мусор.

Ни ветерка, и тепло; улица полнилась голосами и механизмами, столь громкими, что ему едва удавалось уловить ритм для своей песни.

Его звуки – теперь длинные, свешивающиеся с языка – были тихими, и он слышал их под, а не над шумом.

– Эй, осторожней...

– Что за...

– Эй, ты что, не видишь...

Он не видел.

– Да что ты...

Люди поворачивались. Кто-то пробежал мимо, совсем близко, шлепая по камню черными мокасинами.

– Эти ублюдки из резервации!

– А это один из их ребятишек.

Он не был, и мать его не была – она была из... ? Как бы то ни было, он попробовал пропеть и это тоже, но теперь был встревожен. На углу он свернул в аллею, битком набитую бездельниками-любителями теплой погоды.

Две женщины, худые и радостные, стояли в дверном проеме:

Одна:

– Ты это видела?

Вторая громко рассмеялась.

Он улыбнулся; это снова изменило его звучание.

Из следующего дверного проема, жирная и оборванная, с лицом темным, как манжета пьяницы, она вынесла матерчатый мешок, держа его в одной руке, а другой отстукивая по мусору ритм. Повернулась, вываливая в кучу, прищурилась в его сторону.

Его музыка запнулась, но приняла и ее. Он поспешил выйти на авеню, увернулся от семи монашек, бросился бежать, но обернулся, чтобы понаблюдать за ними.

Они шли медленно, а говорили быстро маленькими пронзительными голосами. Ниспадающее белое прерывалось на груди и колене; черные изношенные мыски морщили белые подшитые края.

Люди расступались перед ними.

– Доброе утро, сестры.

Сестры кивали и улыбались, возможно потому, что время было послеполуденное. Они шли прямо, скользя и скользя.

Он попытался втиснуть ритм их ходьбы в свою музыку. Бросил взгляд вокруг, поспешил дальше, растягивая звуки все сильнее и сильнее; торопился, перешел, наконец, на бег, и каждая нота длилась полквартала.

На бегу свернул за следующий угол.

И весь его воздух с шипение вышел сквозь стиснутые зубы.

Ладонь мужчины поднялась к верху, а кончики пальцев остались на мостовой, выписывая на ней влажные линии, а потом он перевернулся, демонстрируя большую часть раны. Стоящий покачивался и потел. Когда женщина на другом углу принялась кричать «Божежмой! Божежмой, помоги-и-ите!», стоящий человек побежал.

Он смотрел как тот бежит, и вскрикнул, немножко, дважды.

Человек на земле что-то бормотал.

Некто бегущий оттолкнул его, и он отступил назад, с другим звуком; затем он тоже побежал, и то, что начиналось музыкой, теперь стало воем. Он бежал до тех пор, пока не пришлось перейти на шаг. Он шел до тех пор, пока не пришлось прекратить петь. Тогда он побежал снова: ободранным горлом он снова завыл.

Один раз он пробежал мимо кучки небритых мужчин; один из них показал на него, но другой вложил бутылку в руку, шелушащуюся лиловым.

Он бежал.

Он кричал.

Он срезал угол через лес. Бежал еще.

Он бежал по широкой улице, укрытой тесьмой вечера. Фонари включились словно ожерелья-близнецы, внезапно развернутые кем-то вдоль проспекта, транспортного потока и тормозных огней в середине. Он закричал пронзительно. И бросился с улицы прочь, потому что люди смотрели.

Это улица была более знакомой. Шум саднил у него в горле. Пронзительные огни в глаза; живые изгороди запятнаны темнотой. И теперь он ревел...

– Да господи боже!..

Он влетел в ее объятия с разбегу! Мать, и он попытался обнять ее, но она отстраняла его.

– Где ты был? Что с тобой такое, если ты кричишь на улице вот так?

Рот его сомкнулся. Звук, предназначенный оглушить, воздвигнулся между зубами.

– Мы тебя чуть ли не пол дня ищем!

Ничего не вырвалось. Он часто дышал. Он взяла его за руку и повела.

– Твой отец... – который как раз заворачивал за угол... – приезжает домой впервые за две недели, и ты решаешь сбежать!

– Вот он где! Где ты нашла его! – и отец рассмеялся, и это было хоть каким-то звуком. Но чужим.

Они приняли его ворча, и с любовью. Но гораздо ярче была та жгучая энергия, которую он не мог высвободить. Желая кричать, он молчал, грыз костяшки пальцев, основания ладоней, кутикулы, и то, что осталось от ногтей.

Эти нетронутые воспоминания помогали мало, изобилуя лакунами. И все равно, он восстал из них успокоенным.

Он рыскал над ними в поисках имени. Однажды, возможно, мать звала его через улицу...

Нет.

И воспоминание было отвергнуто:

Как могу я говорить, что это и есть моя вожделенная одержимость? (Они не гаснут постепенно, ни те здания, ни эти) Скорее уж то, что мы считаем реальностью, выгорело на невидимой жаре. То, чем мы озабочены, – иллюзорней. Я не знаю. Вот так вот просто. В сотый раз, – я не знаю, и не могу вспомнить. Я не хочу снова болеть. Я не хочу болеть.

Эта окаменевшая ухмылка?..

Только не на тех львах, меж которых он шел прошлым вечером с Тэком.

Смутно он думал, что брел в сторону реки. Но каким-то образом случайность, а может память тела, привела его обратно в парк.

Сразу за входом трава была пепельно-бледной; потускневшие деревья лесом укрывали вершину.

Он провернул указательный палец в ноздре, сунул его в рот ради соленого, затем рассмеялся и прижал ладонь к каменной челюсти; двинул рукой. Между пальцев мелькнуло пятно. Небо – он рассмеялся, вздёрнув голову – не казалось бесконечно далеким; мягкий потолок скорее – в каких-то обманчивых двадцати, ста двадцати футах. О, да, смех это хорошо. Его глаза наполнились слезами и небом, затянутым дымкой; он двигал рукой по выщербленной челюсти. И когда отнял ладонь от густого брайля, дышал тяжело.

Ни одного стремительного порыва ветра над этой травой. Его дыхание было слабым, хриплым, предполагающим мокроту, затруднения, вены. Тем не менее, он рассмеялся.

Скульптор сделал дыры под глаза настолько глубокими, что дна их не было видно.

Он снова погрузил палец в нос, обсосал его, погрыз ноготь; отрывистый смешок, и он, повернувшись, прошел сквозь львиные врата. Так просто, подумал он, соотносить звуки с белым (возможно, чистый тон генератора звуковых колебаний; и другое, его противоположность, называемая белым шумом), черным (большие гонги, еще большие колокола), или основными цветами (многообразие оркестра). Бледно-серый это тишина.

Хороший ветер может пробудить этот город. По мере продвижения вглубь, здания позади него скрывались за парковой стеной. (Он размышлял, каким-таким злодеем был он усыплен) Деревья ждали.

Этот парк тянется на обломках тишины.

В его голове существовало несколько дюжин образов города. Он перемещался между ними медленно, неровно. В теле его поселилось уныние. Язык лежал во рту подобно червю. Дыхание в полости имитировало ветер; он прислушался к воздуху в своем носу, потому что больше слушать было нечего.

Его рука в своей клетке слабела, болтаясь отяжелённым цветком.

На утро после секса он обычно чувствовал себя снова вернувшимся к поеданию лотоса, впадал в эдакое переходно-мягкое состояние, вроде похмелья наизнанку, когда боль это все, что есть в мире, а тело исполнено зуда и благости. Запоздалое? Но вот же оно. Коммуна? Обдумывая, искать их, или избегать, он наткнулся на водяной фонтанчик.

Сплевывалось сгустками янтарного цвета со следами крови. Вода уносила их вон из галечного бассейна. Очередные были зеленоваты, но так же густы от крови. Вымытой из-под языка горечью он выпрыскивал воду сквозь зубы, и сплевывал и сплевывал, пока не стал сплевывать прозрачным. Губы покалывало. Ага, и стало получше.

Он пошел от фонтанчика прочь, вглядываясь в серое, в животе полегче, лезвия шепчутся у лодыжки. По ту сторону камчатного полотна сомнений и нерешительности ждала нежданная радость, подобная серебру.

Нечто... Он смог выжить.

Он взлетел на холм, счастливо не замечая ни сердца, ни кишечника, ни всех других частей беспокойного механизма. Эта мягкая, эта экстатическая серость, которую он рассекал, обмотанный ниспадающе-замкнутой цепью, пробуя на вкус сладкий дым, удерживалась на запыленной траве танцуя.

Долгая, с металлическим отзвуком нота изогнулась, сорвалась в другую. Кто-то играл на губной гармонике – серебро? Артишоки? Любопытство, искривившись в нем, придавило книзу уголки губ.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю