412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сэмюэль Беккет » Изгнанник. Пьесы и рассказы » Текст книги (страница 11)
Изгнанник. Пьесы и рассказы
  • Текст добавлен: 15 июля 2025, 18:14

Текст книги "Изгнанник. Пьесы и рассказы"


Автор книги: Сэмюэль Беккет



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

Понемногу жизнь моя в доме наладилась. Она мне приносила еду в назначенные мною часы, заходила время от времени посмотреть, все ли у меня в порядке, не нужно ли мне чего, раз в день выносила сотейник, раз в месяц убирала комнату. Не всегда она преодолевала искушение со мною поговорить, но в общем грех жаловаться. Иногда я слышал, как она поет у себя в комнате, песенка проходила через ее дверь, через кухню, через мою дверь и доходила до меня еле слышно, но все же бесспорно. Если только она не доносилась из коридора. Мне не очень мешало это пение. Как-то я ее попросил купить мне гиацинт, живой, в горшочке. Она его принесла и поставила на камин. Теперь в моей комнате больше некуда было ничего ставить, если только не на пол. Я каждый день на него смотрел, на свой гиацинт. Он был розовый. Мне больше хотелось синий. Сперва ему было у меня хорошо, он даже цветочки выпустил, но потом отчаялся, превратился в жухлый стебель с плакучими листьями. Луковица вылезла из земли, как бы ловя кислород, и плохо пахла. Анна хотела убрать цветок, но я не дал. Она хотела другой мне купить, но я сказал, что мне другого не надо. Гораздо больше мешали мне иные звуки, хихиканья, стоны, глухо разносившиеся по квартире в определенные часы ночью и днем. Об Анне я уже не думал, я совсем о ней не думал, но тишина мне была жизненно необходима. Как ни уговаривал я себя, что воздух на то и создан, чтобы переносить шумы мира, среди которых не последнее место занимают хихиканья и стоны, у меня ничего не получалось. Я не мог даже выяснить, производит их один и тот же субъект или их несколько. Любовные стоны и хихиканья все так похожи! Меня в тот период до того пугали эти несчастные недоразуменья, что вечно я попадался на удочку, то есть я, так сказать, пытался с ними покончить. Бездна времени, вся жизнь, так сказать, у меня уходила на то, чтобы убедиться, что цвет мельком увиденных глаз, источник неясного дальнего звука могут истерзать мучимую неведеньем душу почище, чем Бытие Божие, происхождение протоплазмы или собственное бытие, и меньше даже стоят наших умственных усилий. Вся жизнь – не многовато ли для столь утешительного вывода, которым и времени-то не остается воспользоваться? Так что я очень умно поступил, когда спросил ее напрямик и она мне сказала, что это клиенты, она их принимает в порядке очереди. Я мог бы, конечно, встать и поглядеть в замочную скважину, если она, предположим, не заткнута, да что в эти замочные скважины разглядишь? Значит, вы живете проституцией? – я говорю. А она мне: Да, мы живем проституцией. А вы не могли бы их попросить, чтоб чуть поменьше шумели? – спросил я так, будто я ей поверил. Или, говорю, чтоб хоть шумели иначе? Они, говорит, не могут не стонать. Значит, говорю, мне придется уйти. Она отыскала старую занавеску среди своего фамильного хлама и повесила на двери, на свою и на мою. Я спросил ее, нельзя ли мне время от времени есть петрушку. Петрушку! – крикнула она таким тоном, будто я попросил зажарить иудейского младенца. Я ей заметил, что петрушечный сезон подходит к концу и, если она пока будет меня кормить исключительно петрушкой, я ей буду весьма признателен. Исключительно петрушкой! – крикнула она. Петрушка, по-моему, на вкус напоминает фиалки. Я люблю петрушку, потому что она на вкус напоминает фиалки, а фиалки я люблю, потому что они пахнут петрушкой. Если б не было на свете петрушки, я не любил бы фиалок, а если б не существовало фиалок, мне что петрушка, что репа или редиска было бы все равно, хоть бы и вовсе их не было. И даже в данных условиях их произрастания, то есть я хочу сказать, на этой планете, где петрушка и фиалка чудно сосуществуют, я бы легко обошелся, абсолютно легко обошелся без них без обеих. Как-то она вдруг имела наглость мне объявить, что беременна, вдобавок на пятом или на шестом месяце и, видите ли, от меня. Повернулась в профиль – продемонстрировать свой живот. Даже разделась, чтоб мне, конечно, показать, что не прячет подушку под юбкой, и потом, наверно, из чистой любви к раздеванью. Видимо, простое вздутие, сказал я, чтоб ее утешить. Она на меня глянула своими большими глазами, не помню их цвета, вернее, одним своим большим глазом, другой устремила, наверно, на бывший мой гиацинт. Чем более голой она бывала, тем более косоглазой. Посмотрите, говорит, и сама наклонилась над своими грудями, уже и соски потемнели. Я собрал последние силы и сказал: аборт, аборт и посветлеют опять. Она и шторы отдернула, чтоб, не дай бог, от меня не укрылась ни одна из ее закругленностей. Я увидел гору, неприступную, пещеристую, таинственную, там с утра до ночи я только ветер бы слышал, и куликов, и звон молотков у каменотесов в руках, дальний, серебряный. Я бы выходил поутру к жаркому вереску, дикому, пахучему дроку, а по ночам бы я глядел на дальние городские огни, если захочу, или на другие огни – маяков, кораблей, мне отец их показывал, когда я был маленький, и я, если захочу, все бы их названия вспомнил. С того дня дела в доме пошли хуже и хуже, из рук вон плохо, то есть для меня, и не то чтоб она мною пренебрегала, это б пожалуйста, но она приставала ко мне с нашим ребенком, демонстрировала мне грудь и живот, говорила, что скоро, скоро, она, мол, слышит его, как он прыгает. Если он прыгает, говорю, значит, не от меня. Мне было совсем неплохо в том доме, это уж точно, он, конечно, не соответствовал моему идеалу, но я не слепой и видел все преимущества. Я не решался уйти, уже опадали листья, я боялся зимы. А что зимы бояться, в ней свои плюсы, снег держит тепло, потопляет шум, и скоро кончаются ее тусклые дни. Но тогда, в то время, я еще не знал, как земля бывает добра к тем, у кого, кроме нее, нет никого, и как много могил она бережет для живых. Доконали меня эти роды. Я из-за них проснулся. Чего натерпелся, видно, бедный младенец! Наверно, при ней была женщина, я, кажется, слышал на кухне шаги – туда-сюда. Тяжко было мне уходить, покуда не выгнали. Я перелез через диванную спинку, надел пиджак, пальто и шляпу, я ничего не забыл, зашнуровал ботинки и открыл дверь в коридор. Груда хлама загораживала проход, но в конце концов я через нее пробрался, прорвался со страшным грохотом. Я говорил ведь – женитьба, как ни крути, это был все же союз. Зря я деликатничал, крики ничто бы не перекрыло. Даже и думать нечего. Они меня преследовали на лестнице и на улице. У парадного я остановился, прислушался. Я еще их слышал. Не знай я, что в доме кричат, я б, может, их не услышал. Но я знал – и слышал. Я не понимал, где я. Я поискал среди звезд и созвездий Большую Медведицу, но не нашел. А ведь она там, безусловно, была. Отец мне первой ее показал. Он мне всякие другие созвездья показывал, но один, без него, я ничего не умею найти, кроме Большой Медведицы. Я стал играть с криками так примерно, как играл тогда с песенкой – отойду, вернусь, отойду, вернусь, – если можно, конечно, это назвать игрой. Пока шел, я их не слышал из-за стука шагов. Но как остановлюсь, я снова их слышал, каждый раз чуть потише, конечно, но какая разница – тише крик или громче. Главное – чтобы он прекратился. Годами мне казалось, что они прекратятся. Теперь уж не кажется. Надо б, наверно, еще кого-нибудь полюбить. Так ведь сердцу разве прикажешь.

Конец

Они меня одели и денег дали. Деньги я знал для чего – для начала. Когда они кончатся, придется еще раздобыть, если я захочу продолжать. То же самое с обувью, когда она сносится, ее надо будет в починку отдать, или еще раздобыть, или ходить босиком, если я захочу продолжать. То же с брюками и с пиджаком, это я и без них понимал, только уж тут можно будет в жилете ходить, если я захочу продолжать. Одежда: ботинки, носки, брюки, рубашка, пиджак, шляпа, – все это было надеванное, но покойник был, видно, примерно с меня. То есть чуть пониже и похудей, видно, потому что сперва одежда на мне туго сходилась, не то что потом. Рубашка особенно – я сперва все никак не мог ее застегнуть на шее, и воротничок приладить не мог, и полы не мог булавкой скрепить между ног, как мама учила. Он, видно, вырядился, собираясь на консультацию, может, в первый раз и пошел, стало невмоготу. Одним словом, мне выдали котелок, и в хорошем состоянии. Я им сказал – забирайте вашу шляпу, а мне отдавайте мою. И еще сказал – отдавайте мое пальто. А они сказали, что пальто и шляпу сожгли вместе со всеми моими вещами. И тут я понял, что скоро конец, ну, в общем, довольно скоро. Этот котелок я потом пытался сменять на кепку или на фетровую шляпу, чтоб прикрывать полями лицо, но не очень успешно. А разгуливать с непокрытой головой я не мог при таком моем состоянии темени. Шляпа была мне сначала мала, но она потом притерпелась. Они мне и галстук выдали после долгих разговоров. Красивый галстук, по-моему, но мне не понравился. Я уже так измучился, когда они мне его наконец выдали, что сил не было возвращать. Но потом он мне все-таки пригодился. Синий такой, в звездочках. Я себя плохо чувствовал, а они сказали, что ничего. Не то чтоб сказали буквально, что лучше не будет, но дали понять. Я лежал пластом на кровати, а три женщины, пыхтя, на меня натягивали брюки. Женщины явно не очень заинтересовались моими органами, да, если честно, действительно ничего особенного, меня они самого уже давно не интересовали. Но хоть что-то ведь можно было сказать? Когда они управились, я встал и прекрасно оделся без их помощи. Мне велели сесть на постели и ждать. Белье все исчезло. Я возмущался, что мне не дали обождать, лежа в постели, к которой я так привык, чем стоять на холоде в этой одежде, от которой воняло серой. Я сказал: Вы могли бы меня оставить в постели до последней минуты. Тут вошли какие-то, с молотками в руках. Кровать разобрали, куски унесли. Одна женщина пошла за ними, вернулась со стулом, поставила стул передо мной. Правильно я делал вид, что возмущаюсь. Но чтоб показать всю степень своего возмущенья, я изо всех сил пнул этот стул ногой. Он так и полетел. Тут вышел кто-то, сделал мне знак – мол, следуйте за мной. В вестибюле дал мне бумагу, чтоб я подписал. Это что, говорю – удостоверение личности? Это, говорит, расписка в получении одежды и денег. Какие такие деньги, спрашиваю. Тут-то я и получил свои деньги. Подумать – ведь так бы и ушел без гроша. Сумма небольшая, такие ли бывают, но для меня даже очень большая сумма. Я вспомнил знакомые предметы, с которыми провел бок о бок столько сносных часов. Например, табурет – из них самый любимый. Сколько долгих часов мы с ним коротали вдвоем, дожидаясь, когда уж пора будет лечь. Иной раз его деревянная жизнь так пронимала меня, что я и сам становился старой деревянной чуркой. В нем даже дырка была для моей кисты. И еще окно – матовое окно, а на нем такой голый кружок, в часы тоски я приникал к нему глазом – и редко когда понапрасну. Я очень вам обязан, говорю, а что – есть такой закон, что вы не можете меня вышвырнуть голого и без средств к существованию? Это в дальнейшем могло бы обернуться против нас, он ответил. А нельзя ли мне как-нибудь тут еще продержаться, уж я приносил бы пользу. Пользу? – он спрашивает. Шутки в сторону, вы желаете приносить пользу? Помолчал и говорит: Если бы вам поверили, что вы желаете приносить пользу, вас бы непременно оставили. Я сто раз говорил, что хочу приносить пользу. Сколько можно? Просто сил никаких. Может, говорю, я верну эти деньги, а вы меня еще немного подержите? Это благотворительное заведение, он говорит, и деньги вам даются в дар при отбытии. Когда они кончатся, вам придется раздобыть еще, если вы пожелаете продолжать. Сюда же ни под каким видом не возвращайтесь – вас все равно не пустят. Из филиалов наших из всех вас тоже выгонят. Отличчно! – крикнул я. А он: Ладно-ладно, все равно никто и десятой доли не понимает из того, что вы говорите. Я же такой старый, говорю. А он: Не такой уж вы старый. Можно я еще только чуть-чуть тут побуду, говорю, пока дождик перестанет? А он объяснил: Вы можете обождать в часовне, дождь вообще сегодня не перестанет. Вы можете обождать до шести, вы услышите колокол. Если спросят, вы только скажите, что у вас имеется разрешение укрыться в часовне. А на кого сослаться? – спрашиваю. Он говорит – на Уира.

Я пробыл совсем недолго в часовне, а дождь кончился, и показалось солнце. Оно очень низко стояло, и отсюда я заключил, что уже скоро шесть, учитывая время года. Я остался смотреть из-под арки, как солнце закатится за часовню. Кто-то вошел и спросил, что я тут делаю. Что вам угодно? – так он спросил. Очень воспитанно. Я ответил, что у меня имеется разрешение мосье Уира до шести задержаться в часовне. Он ушел, но сразу вернулся. Видимо, успел переговорить с мосье Уиром, потому что сказал: Нечего вам торчать в часовне, дождя уже нет.

И вот я шел садом. Свет был странный, какой бывает после проливного дождя, когда солнце выходит и небо яснеет так поздно, что от них уже никакого проку. Земля делала такой звук, будто вздыхает, последние капли падали с пустого, без единого облачка, неба. Мальчишка протянул ручки, посмотрел на синее небо и спросил у своей матери, как же так получилось. Отстань, ответила та. Вдруг я вспомнил, что забыл попросить у мосье Уира кусок хлеба. Конечно, он бы мне дал. То есть я даже думал про это, когда мы разговаривали в вестибюле, думал – вот мы кончим наш разговор и тогда попрошу. Я же знал, что они меня не оставят. Можно было, конечно, вернуться, но я побоялся, что сторож меня остановит, скажет, что в жизни мне не видать больше мосье Уира. И я только еще больше расстроюсь. В общем, я никогда в таких случаях не возвращаюсь.

На улице я заблудился. Я давным-давно не был в этом районе, и все тут, на мой взгляд, изменилось. Исчезли целые здания, заборы стояли иначе, и со всех сторон я видел крупными буквами имена коммерсантов, которых никогда не встречал и произнести-то не мог. Были абсолютно незнакомые улицы, те, что я помнил, почти все исчезли, а другие назывались совершенно иначе. Общее впечатление было то же, что прежде. Правда, я очень плохо знал город. Может, это был совсем другой город. Я не знал, куда мне надо идти. Мне все время везло: я ни разу не попал под колеса. Я по-прежнему давал людям повод для смеха, веселого, задорного смеха, который так укрепляет здоровье. По возможности держась влево от красной стороны неба, я в конце концов вышел к реке. Тут все на первый взгляд мне показалось более или менее прежним. Но, присмотрись я повнимательней, я, конечно, обнаружил бы кой-какие перемены. Потом так оно и оказалось. Но общий вид реки, которая текла между своими набережными, под своими мостами, не переменился. То есть, как всегда, у меня было впечатление, что река течет не туда. Все, я чувствовал, сплошной обман. Моя скамейка оказалась на месте. Выгнутая в соответствии с изгибами спин. Рядом с ней была водопойная колода, дар какой-то мадам Максвелл лошадям города, судя по надписи. За то время, что я там сидел, не одна лошадь воспользовалась этим даром мадам Максвелл. Я слышал стук копыт, позвякивание сбруи. Потом было тихо. Это лошадь на меня смотрела. Потом звук камешков, перекатывающихся по грязи, какой лошади производят, когда они пьют. И снова тихо. Это снова лошадь на меня смотрела. И снова камешки. Снова тихо. Пока лошадь не напьется или извозчик не сочтет, что с нее хватит. Лошади нервничали. Раз, когда прекратился звук, я обернулся и увидел, что лошадь на меня смотрит. Извозчик тоже смотрел. Вот мадам Максвелл порадовалась бы, глядя, какие возможности дает ее дар лошадям города. Настала ночь после медленных сумерек, я снял шляпу, она давила мне голову. И мне захотелось снова под крышу, в запертое, пустое, теплое место с искусственным освещением, хорошо бы – с керосиновой лампой, лучше под розовым абажуром. И чтоб кто-то входил иногда посмотреть, не нужно ли мне чего. Давно уже мне ничего не хотелось. И мне стало ужасно плохо.

Потом несколько дней я обивал пороги, чтоб снять комнату, но без особого успеха. Как правило, у меня перед носом хлопали дверью, хоть я показывал деньги и обещал заплатить за неделю вперед, даже за две. Как ни пускал я в ход всю свою благовоспитанность, улыбался и говорил отчетливо – не успевал я окончить вступление, у меня перед носом хлопали дверью. И тогда я довел до совершенства свой метод снимать шляпу – вежливо и с достоинством, без пресмыкательства, но и без хамства. Я ловко сдвигал ее на лоб, секунду так держал, чтоб не разглядели мое темя, и тут же опять сдвигал на место. Сделать это естественно, не производя неблагоприятного впечатления, не так-то легко. Когда я счел, что достаточно только притрагиваться к шляпе, я, естественно, стал к ней только притрагиваться. Но притронуться к своей шляпе тоже ведь не такое простое дело. Впоследствии я решил эту проблему, всегда важную в трудные времена, надевая старое английское кепи и отдавая честь по-военному, хотя нет, что-то не то, не знаю, в конце на мне снова была та же шляпа. И я ни разу не дошел до того, чтоб цеплять на себя медали. Некоторые хозяйки так нуждались в деньгах, что сразу меня впускали и показывали комнату. Но я ни с одной не мог сговориться. Наконец я подыскал себе подвал. Тут я сразу сговорился с хозяйкой. Мои странности (ее выражение) ее не смущали. Правда, она настояла на том, что будет стелить постель и прибирать у меня раз в неделю, а не раз в месяц, как я просил. Сказала, что пока прибирает, а это недолго, я смогу обождать рядом во дворике. И прибавила с большой чуткостью, что не погонит меня за дверь в плохую погоду. Эта женщина была гречанка, я думаю, или турчанка. Она ничего о себе не рассказывала. У меня создалось впечатление, что она вдова или муж ее бросил. У нее было странное произношение. Но и я, между прочим, путаю гласные и глотаю согласные.

Теперь я уже не знал, где я нахожусь. Я видел смутно, я даже вовсе не видел большого пятиэтажного или шестиэтажного дома. Мне казалось, что это один из нескольких корпусов. Я попал сюда в сумерки и не так уж присматривался к окрестностям, как, возможно, стал бы присматриваться, если б подозревал, что я тут останусь. Наверно, я тогда уже потерял надежду. Правда, уходил я из этого дома среди бела дня, но, уходя, я не оглянулся. Я, видимо, где-то прочел, когда еще был маленький и еще читал, что, уходя, лучше не оглядываться. Иногда мне все же приходилось оглядываться. Но и не оглядываясь, я, кажется, смог кое-что разглядеть. Но вот что? Помню только, как мои ноги отделялись от моей тени – одна за другой. Ботинки задубели, и от солнца растрескалась кожа.

В том доме мне было неплохо, надо признаться. Если не считать нескольких крыс, я был в подвале один. Женщина всячески старалась соблюдать наш договор. Часов в двенадцать она приносила поднос с едой и уносила вчерашний. Тогда же она приносила чистый ночной горшок. У него была такая большая ручка, и она туда продевала руку, чтоб он не мешал ей нести поднос. И потом весь день я ее не видел, разве только случайно, когда она заглядывала в дверь убедиться, что со мной ничего не случилось. Слава богу, в нежности я не нуждался. С моей кровати я видел ноги, они ходили по тротуару туда-сюда. Вечером иногда, когда погода была хорошая и я был в настроении, я выходил со своим креслом во дворик и сидел и вглядывался в юбки прохожих женщин. Таким образом я познакомился кое с какими ногами. Раз я послал за луковицей крокуса и высадил его в темном дворике, в старом горшке. Кажется, шло дело к весне, видимо, я выбрал неподходящее время. Я оставил горшок снаружи, привязал за веревку, а веревку продел в окно. Вечером, когда погода была хорошая, струйка света ползла по стене. Тогда я садился к окну и подтягивал горшок за веревку, чтоб ему было тепло и светло. Нелегко это было, сам даже не понимаю, как это у меня получалось. Крокусу было, наверно, нужно другое. Уж как я его окуривал, а в засуху на него мочился. Видимо, ему было нужно другое. Росток он пустил, но ни единого цветика, только хиленький стебель да два-три чахлых листочка. Мне бы хоть желтенький крокус или гиацинт, но вот – ничего не вышло. Она его убрать хотела, но я не дал. Она другой мне хотела купить, но я сказал, что мне другого не надо. Больше всего меня мучил крик мальчишек-газетчиков. Они набегали каждый день в один и тот же час, грохотали по тротуару, выкликали названья газет, а то и сенсационные новости. Шум в доме меня меньше мучил. Маленькая девочка, если только это был не мальчик, пела каждый вечер, в один и тот же час, где-то у меня над головой. Я долго не мог разобрать слов. Но я слушал их чуть не каждый вечер и в конце концов кое-что разобрал. Ничего себе слова для маленькой девочки – и даже для мальчика, предположим. Пелось ли это в мозгу у меня или доносилось снаружи? Очень похоже на колыбельную. Сам я часто под нее засыпал. Та девочка иногда приходила. У нее были длинные рыжие волосы. Косы. Кто это – я не знал. Потопчется в комнате и уйдет и ни слова не скажет. Один раз заявился ко мне полицейский. Сказал, что я подлежу надзору – без объясненья причин. Подозрительный, да, – он же сказал, что я подозрительный. А я думал – пусть себе говорит. Арестовать он меня не посмел. А может, он был добрый. Да, еще священник. Пришел ко мне как-то священник. Я ему объяснил, что принадлежу к одной ветви реформатской церкви. Он спросил тогда, какого я хотел бы видеть священнослужителя. С этой реформатской церковью вечная морока, тут никуда не денешься. Может, он был добрый. Сказал, чтоб я дал ему знать, когда мне понадобится помощь. Понимаете – помощь! Он и свое имя назвал, объяснил, где его найти. Мне б тогда записать.

Как-то женщина предложила мне одну вещь. Сказала, что ей позарез нужны наличные и, если я уплачу за полгода вперед, она сбавит мне квартирную плату на четверть за этот период. По-моему, я не путаю. Тут было выгодно то, что я выигрывал шесть (?) недель пребывания здесь, а невыгодно, что мой небольшой капитал на этом почти кончался. Но разве это невыгодно называется? Разве я так и так не остался бы до последнего су и даже дольше – пока она не выгонит? Я дал ей деньги, а она мне дала расписку.

Как-то утром, вскоре после этой сделки, меня разбудил незнакомый человек. Он тряс меня за плечо. Было, наверное, не позже одиннадцати. Он попросил меня встать и немедленно удалиться. Он, я должен сказать, вел себя совершенно прилично. Он удивлен, он сказал, не меньше, чем я. Это его дом. Его собственность. Турчанка съехала накануне. Но я же вчера вечером ее видел, говорю. Вы, очевидно, ошибаетесь, он говорит, она принесла мне на службу ключи еще вчера утром. Но я как раз заплатил ей за полгода вперед, говорю. Потребуйте, он говорит, деньги обратно. Но я и фамилии ее даже не знаю, я говорю, тем более адреса. Вы не знаете ее фамилии? – говорит. Кажется, он мне не поверил. Я говорю: Я болен, и как же так, без всякого уведомления! Не так уж вы больны, говорит. И предложил послать за такси или за «скорой помощью», если меня это больше устраивает. Сказал, что помещение ему необходимо немедленно, для его поросенка, который может вот сейчас простудиться, оставленный в тележке у двери на произвол судьбы, всего лишь на попечение сорванца, которого он сам не знает и который, возможно, именно в эту минуту издевается над поросенком. Я спросил, не может ли он оставить меня тут где-нибудь, в углу, отлежаться, очухаться, обдумать, что же мне дальше делать. Он сказал, что не может. Не сочтите меня жестоким, он пояснил. Я говорю: Мы бы тут ужились с поросенком. Я бы за ним приглядывал. Долгих месяцев покоя – вмиг как не бывало! А он говорит: Ну, ну, возьмите себя в руки, мужайтесь, да хватит вам. В конце концов это же не его забота. Он и так проявил большое терпение. Он был вынужден явиться в подвал, пока я еще не проснулся.

Я чувствовал слабость. Наверно, у меня и была слабость. У меня кружилась голова от слепящего света. Автобус отвез меня за город. Я уселся в поле, на солнышке. Но это, кажется, было потом, потом. Я понатыкал листьев под шляпу, для тени. Ночь была холодная. Я долго бродил по полям. Не сразу нашел я навозную кучу. Назавтра я отправился обратно в город. С трех автобусов меня ссадили. Я сел при дороге, на солнышке. Я сушил свою одежду. Я был доволен. Я говорил себе – ничего, ничего не поделаешь, пока одежда не просохнет. Когда она просохла, я ее вычистил щеткой, скребницей, по-моему, – я в хлеву ее нашел. Хлев всегда меня выручал. Потом я пошел к дому и попросил стакан молока и хлеба с маслом. Мне дали все, кроме масла. Я спросил: Можно я в хлеву отдохну? А они говорят – нет. От меня еще воняло, но мне даже нравилась эта вонь. Куда приятней моего собственного запаха, а она его отбивала, им только изредка веяло. В следующие дни я старался вернуть свои деньги. Не помню уж точно, чем кончилось дело, то ли я не мог найти адрес, то ли адреса не было, то ли гречанки там не было. Я искал в кармане расписку, хотел разобрать подпись. Но расписки не было. Наверно, она ее вытащила, пока я спал. Не знаю, долго ли я прокружил, отдыхая то тут, то там, по деревне и городу. Город очень сильно изменился. Деревня тоже была уже не та, как запомнилась мне. Как-то я встретил своего сына. Он быстро вышагивал с портфелем под мышкой. Снял шляпу и поклонился, и оказалось – лыс как колено. Он – почти наверняка он. Я оглянулся и посмотрел ему вслед. Несется на всех парусах, враскачку, по-своему, направо-налево раскланивается, шляпой помахивает. Сукин сын несносный.

Как-то я встретил одного человека, который знавал меня в лучшие дни. Он жил в пещере у моря. У него был ослик, который пасся на скалах и на тропках, сбегавших к морю. В ненастье ослик этот сам по себе приходил к пещере и там укрывался, пока не угомонится буря. Немало ночей провели они, прижавшись друг к другу, под вой ветра и грохот волн. С помощью этого ослика он развозил песок, водоросли, ракушки горожанам, для садиков. Много сразу он не мог увезти, ослик был старый и маленький, а город далеко. Но вырученных денег ему хватало на табак и на спички, а иной раз на фунт хлеба. Во время одной такой вылазки он и набрел на меня, в пригороде. Он был в восторге, что меня встретил, бедняга. Умолял присоединиться к нему и у него переночевать. Оставайтесь сколько угодно, говорит. Но что это с вашим осликом? – спрашиваю. А он: не обращайте внимания, он вас не знает. Я ему напомнил, что не в моих правилах оставаться с кем бы то ни было больше двух-трех минут кряду и я терпеть не могу моря. Он, по-видимому, ужасно расстроился. Значит, вы не идете, говорит. Но, к собственному изумлению, я залез на осла и – вперед, под сенью рыжих каштанов, выстроившихся вдоль тротуара. Я цеплялся за гриву осла, перебирая руками. Мальчишки дразнились и швырялись камнями, правда, они промазывали, всего один раз попали в меня, по шляпе. Нас остановил полицейский, укорил, что нарушаем общественное спокойствие. Мой друг заметил ему, что мы таковы, какими нас создала природа, мальчишки же, в свою очередь, – тоже. При таких обстоятельствах общественное спокойствие время от времени неизбежно должно нарушаться. Отпустите нас подобру-поздорову, и общественное спокойствие по всему вашему участку тотчас восторжествует. Мы пробирались по мирным, белым от пыли дорогам, вдоль живых изгородей из фуксии и боярышника, по проселкам, отороченным маргаритками и бурьяном. Настала ночь. Ослик меня доставил к самому входу в пещеру, потому что мне бы впотьмах ни за что не пробраться по тропке, спускавшейся к морю. А потом он снова поднялся на свое пастбище.

Не знаю, сколько времени я там пробыл. В пещере мне было неплохо, надо признаться. Я выводил вшей соленой водой и водорослями, но гнид ничего не брало. Я клал компрессы из водорослей на темя, и это удивительно помогало, но ненадолго. Я лежал в пещере, иногда я смотрел вдаль. Над собой я видел большое колышущееся пространство, без островов, без мысов. По ночам пещера через равные промежутки времени наполнялась светом. Тогда-то я и нашел в кармане у себя склянку. Стекло не разбилось, оно было ненастоящее. Я-то думал, мосье Уир все у меня отобрал. Хозяина моего никогда не было дома. Он кормил меня рыбой. Человек, то есть настоящий человек, может прекрасно прожить в пещере, вдали ото всех. Он сколько угодно мне жить предлагал. Если я предпочитаю уединенье, он с удовольствием оборудует для меня другую пещеру, подальше. Он каждый день будет мне приносить еду и навещать меня иногда, справляться, здоров ли я, то да се. Он был добрый. Я в доброте не нуждался. Я сказал: А вы случайно не знаете пещеры на озере? Меня раздражало море, этот плеск и толчки, приливы, вообще эта вечная сутолока. Ветер – тот хоть иногда умолкает. У меня по рукам и ногам бегали мурашки. Я часами не мог уснуть. Тут, говорю, со мной, того гляди, приключится беда, и что я тогда буду делать? А он: Вы, говорит, утопитесь. Да, говорю, или брошусь с утеса. Подумать, он говорит, а я вот нигде больше жить не могу, даже в моей горной хижине мне свет был не мил. В вашей горной хижине? – спрашиваю. И он завел свою старую песню про горную хижину, я ее совершенно забыл, будто в первый раз слышал. Ведь она никуда от вас не денется? – спрашиваю. Он не видел ее с тех пор, как оттуда сбежал, но она, наверно, стоит, как стояла, разве что развалилась немного. Но ключи, которые он мне стал совать, я отверг, сказал, что у меня другие намерения. Вы меня всегда тут застанете, он сказал, если я вдруг вам понадоблюсь. Вот люди. Он мне и ножик свой дал.

То, что он называл своей горной хижиной, был просто деревянный сарай. Дверь сняли на топливо или для других каких нужд. Окна были без стекол. Крыша во многих местах прохудилась. Помещение делилось на две неравные части остатками перегородки. Мебель, если раньше была, теперь исчезла. Каких только тут гадостей не творили. На полу был человечий, собачий, коровий кал, презервативы и рвота. На одной коровьей лепешке изображено сердце, пронзенное стрелой. Меж тем – места не типично туристские. Я заметил обрывки букетиков. Их собирали жадно, долгими часами везли и вот побросали – мешали, что ли, или уже завяли? Вот от какого жилища мне предлагали ключ.

Все вокруг являло знакомую картину величия и упадка.

И все же это был кров. Я отдыхал на ложе из папоротников, которые с трудом собрал собственными руками. Как-то я не мог встать. Меня выручила корова. Гонимая промозглым туманом, она здесь искала прибежища. Не в первый раз, конечно. Меня она, наверно, раньше не видела. Я хотел ее пососать, но не вышло. Соски были в навозе. Я снял шляпу, подставил и стал доить корову из последних сил. Молоко плескалось мимо, на пол, но я говорил себе – ничего, это же даровое удовольствие. Она стала таскать меня по полу и останавливалась только затем, чтоб меня лягнуть. Вот не знал я, что наши коровы тоже бывают бесчеловечны. Ее, видно, только что подоили. Я одной рукой держал вымя, другой – подставлял шляпу. В конце концов одолела корова. Выволокла меня за порог, бросила прямо в густые, мокрые папоротники, и пришлось мне ее отпустить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю